[Все] [А] [Б] [В] [Г] [Д] [Е] [Ж] [З] [И] [Й] [К] [Л] [М] [Н] [О] [П] [Р] [С] [Т] [У] [Ф] [Х] [Ц] [Ч] [Ш] [Щ] [Э] [Ю] [Я] [Прочее] | [Рекомендации сообщества] [Книжный торрент] |
Журнал «Вокруг Света» №07 за 1978 год (fb2)
- Журнал «Вокруг Света» №07 за 1978 год 2526K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Журнал «Вокруг Света»
Диалог на весенней земле
Встреча с участником Всемирного фестиваля
Ночь, отжившая свое, уходила, но почтительное утро не спешило принять оставленную ему землю — над Таласскими горами еще стояли звезды и висел льдистый серп луны. Казалось, тишина, в которой еще не родилось эхо, и ровный белесый свет, не знающий теней, навсегда завладели миром. Но уже вспыхнул в тополиных вершинах розовый отсвет, а в дальнем конце улицы мужчина лет десяти от роду вывел ишака, по бокам которого висели красные бутыли газовых баллонов.
— Вот и мы пришли, — сказал Эрмекнбайке.
— Вот я и дома! — воскликнул доцент и, пока Эрмек открывал калитку, неуловимыми движениями распустив собранные в пучок на затылке волосы, заплел две легкомысленные косички.
— Роза, девочка моя! — всплеснула руками, запричитала, обегая с крыльца, тетушка Чолпон. — Похудела-то как! Девочка моя!
И вслед за женщинами я вошел в теплый запахом свежеиспеченного хлеба и дыханием спящих детей дом Эрмека, куда привезла меня Роза Отунбаева, кандидат философии двадцати восьми лет.
...Приезд корреспондента для Отунбаевой, всего лишь несколько дней назад утвержденной заведующей кафедрой диалектического материализма Киргизского государственного университета, был совершенно некстати. Это я понял сразу же, едва мы обменялись первыми словами. Какие-то неотложные дела и проблемы, олицетворенные строгими мужчинами, настойчивыми женщинами, вежливо-нетерпеливыми юношами и девушками, рассекали нашу беседу на бессвязные мелочи.
— Нет, это невозможно, — развела руками Роза, когда звонок на лекции несколько поубавил движения вокруг и я смог более или менее связно изложить свою просьбу. — Поехать в Талас сейчас, среди недели? Нет, это невозможно. И рада бы, но сами понимаете...
Я понимающе кивал, но все же был настойчив в своей просьбе. И вот почему.
Готовясь к предстоящей встрече с Отунбаевой, я прочитал ее диссертацию, которую она защитила два года назад, после окончания аспирантуры МГУ. Название диссертации пугало своей жесткой профессиональной терминологией, не допускающей никакой журналистской «игры»: «Критика фальсификации марксистско-ленинской диалектики франкфуртской школой». Правда, чисто по-человечески я не мог не почувствовать" безупречности логики научных построений автора, безошибочное владение приемами анализа, а ясный, точный язык свидетельствовал и о глубине знаний, и о свободном владении ими. Но кого в наш век удивишь ранними и полновесными диссертациями? Конечно, журналистская «зацепка» лежала на поверхности — философия издревле считалась занятием сугубо мужским, а тут молодая женщина, которая, кстати, еще до защиты, написала работу о диалектике и теории отражения, признанную одной из лучших на Всесоюзном конкурсе работ молодых ученых... Но в этой «заготовке» ощущалась боязнь чего-то: в ее безошибочности намечалась бездушность светской, ни к чему себя не привязывающей беседы. Поэтому во Фрунзе я поехал поездом: три дня спокойного созерцания неторопливых пространств, думал я, может быть, подскажут мне что-нибудь менее тривиальное.
Полупустой «Киргизстан» безнадежно опаздывал. Наступал вечер, и, коротая томительные часы дополнительного безвременья, я вновь открыл взятый в дорогу том «Манаса», великого киргизского эпоса о жизни легендарного богатыря.
Ту страну, где родились мы,
Где растили нас, мы найдем!
Те равнины и те холмы,
Что хранили нас, мы найдем!
И вдруг эти, уже читанные прежде слова отделились от своего контекста, стали неохватными, как вселенная, вмещающими все миры и людские судьбы. За окном проплывала все та же вечерняя степь, но не было уже в ней «и пустынности, ни монотонности ровного пространства. Просто на земле еще не родилась суета, а время измерялось не безликими минутами или часами, но движением солнца и великими делами великих людей.
«Знаете что, — неожиданно понял я то, что скажу незнакомому философу, — я не буду брать у вас интервью. Мы съездим в Талас, туда, где родился Манас. И вы покажете мне гигантский валун — кремень Манасова огнива, что он случайно обронил на скаку. Вы покажете мне место, где кость сына Манаса Семетея воины перебросили через реку вместо моста. Ведь все это было на самом деле, не правда ли? Как был Одиссей, подвиги Геракла и борозда на земле, проведенная сохой Микучы Селяниновича. Вы покажете мне Гумбез Манаса — «купол Манаса», мавзолей батыра, что стоит у входа в Таласскую долину, и горы, которые когда-то были воинами его...
— Я с радостью покажу вам все это, — ответил мне философ. — Но какое отношение это имеет к моей научной работе?
Неужели вы забыли ее название?
— Нет, конечно же, нет. Но разве в конечном итоге не отстаиваете вы в ней ценности общечеловеческие и вечные? Право Человека на Разум. Да, философы франкфуртской школы отчетливо сознают тупик, в котором оказалась «техническая рациональность» всего предшествующего «технически-инструментального» взаимоотношения с природой. Но ведь апокалиптическое высказывание одного из основателей школы — «разум болен, разумнее будет прежде всего излечиться от него» — есть абсолютизация этого тупика. Неужели разум, «родив», современную технологию, совершенно растворился в своем детище? Разве законы развития человечества, процессов познания природы, объективного мира, существующего вне и независимо от человека, не подсказывают выхода из этой иллюзорной безысходности?
И выход этот — в разуме человеческом, неотделимом от вечного труда человеческого в этой природе, в этом мире. Разве не это право на исторический оптимизм отстаиваете вы своей работой? И разве в уверенности правоты и необходимости этой работы не лежат вот эти слова Манаса о вечной земле?
— Хорошо, — сказал философ. — Мы поедем в Талас».
— И рада бы, — вновь повторила Роза. — Но сами понимаете... Вот после лекций — як вашим услугам в любой день. Кроме... — Роза снова привычно перелистала календарь и рассмеялась. — И здесь туго. Только завтра...
И поспешила начать перечисление: семинар, подготовка к научно-теоретической конференции, заседание Совета молодых ученых и специалистов республики, Ученый совет университета...
— Хорошо, — ожесточился я, исчерпав свою настойчивость. — Обойдемся обычным интервью. Задам просто вопросы. Первый...
— Ой не надо, — с насмешливым ужасом вскинулась Роза. — Ладно. Попробуем... Так... К конференции будем готовиться в субботу-воскресенье, — снова взяла она свой календарь. — К совету успеем вернуться... Ладно. Иду к ректору. Молитесь, чтобы он внял.
Ректор внял.
— И вот что, — сказала Роза, когда автобус вырвался на межгородской простор, — давайте вообще без вопросов. Я ведь только начинаю жить в науке. Мне рано еще отвечать на вопросы...
Роза говорила о том, что наш век давно уже разрубил ассоциации, непременно связывающие понятие «кафедра» исключительно с чем-то торжественным и седовласым. «Двадцатый стремительный» создал новый тип «человека на кафедре» — неотличимого ни статью, «и возрастом от внимающей ему аудитории. Но, разрушив возрастной ценз на право учить, наше время многократно ужесточило экзамен на это право в другом: бесконечно увеличив источники и средства получения научной информации, оно лишило Учителя ореола исключительности накопленных им знаний... Роза говорила неторопливо, чувствовалось, что мысли, которые она высказывала, еще не нашли окончательных ответов.
— ...Мне рано еще отвечать на вопросы. Я еще ничего не сделала. Ни в науке, ни в жизни. Нет, нет, — взмахнула она узкой ладонью, словно отсекая возможные возражения. — Я не учитель. Я только учусь.
И в это мгновение мне стало понятным то, чего я боялся до встречи с Розой, — я боялся увидеть на лице двадцативосьмилетней заведующей кафедрой отсвет победительного самодовольства, первый признак нисхождения в ничто. Но в ее словах не было ни капли показного самоуничижения, ни грана профессорски-вельможного демократизма. Было лишь осознание неимоверной тяжести непреходящей ответственности, которую добровольно и естественно приняла на себя совесть ученого:
«Роза, — захотелось хоть чем-то помочь ей, — но ведь это судьба всех живущих. Разве существует раз и навсегда закрепленная позиция «учитель — ученик»? Я считаю своим учителем первую мою археологическую экспедицию, хотя никогда не был, да и не хотел стать археологом, но было в моей жизни лето нераздельной слитности восьмичасового землекопства в каменной молдавской земле с каким-то звездным счастьем экспедиционных костров. И это навсегда уже стало частицей каждого моего дня, даже если он прожит недостойно памяти тех часов. Моим учителем был замечательный русский художник, открывший мне, совершенно на меня не обращая внимания, мир Дионисия. Я пытаюсь соизмерить свои поступки и мысли с тем, что не успел сказать мне мой отец, и, со школьной скамьи не написавший ни одной математической формулы, считаю своим учителем выдающегося физика, чье сердце не выдержало груза ума, работы и доброты. А разве можно сказать, чем я обязан моему далекому уже во времени срочной службы танковому батальону и чему теперь учит безоглядная вера в меня двенадцатилетней дочери? Но разве я сам — хотя бы тем, чем приняли во мне участие мои учителя — разве я сам не был в какой-то мере и их учителем?»
Но всего этого так и не пришлось сказать. Когда я повернулся к Розе, то увидел, что она уже спала, доверчиво вжавшись в убаюкивающее кресло ночного «Икаруса».
Эрмеку и тетушке Чолпон очень не хотелось отпускать нас от своего гостеприимного и чуточку торжественного стола, но время уже набрало скорость, ждал «газик», и лихой шофер Джапар, деловой заворг Биримкул и застенчивый фотограф Витя повезли нас к Гумбезу Манаса.
Машина остановилась у серебристой решетчатой ограды. Я вытащил блокнот. Но в обступившей тишине, в этом простом и ясном утре, опустившемся в весеннюю долину, и этот блокнот, и то, что он заставил бы делать, казалось неуместным, чужеродным. Я незаметно спрятал его и поймал насмешливый взгляд Розы.
— Так каким же вопросом вы хотели испугать меня?
— Извините, Роза. Я не запишу ни одного вашего слова и не задам ни одного вопроса.
— Но как же?..
— Как же я выйду из положения? А по Тютчеву — «и нам сочувствие дается, как нам дается благодать». Я постараюсь быть достойным сочувствовать с вами... И да осенит меня благодать понимания.
— Ну что ж, — улыбнулась Роза. — Рискнем. Тоже по Тютчеву — ведь «нам не дано предугадать, как наше слово отзовется...» Особенно в журналистском варианте. А пока — смотрите.
...У края огромного ровного поля, окаймленного зимними еще Таласокими горами, прислонившись к остроугольному холму, стояло под ребристым шатровым куполом строгое сооружение. Монументальность его архитектурных пропорций угадывалась мгновенно. Но монументальность эта не подавляла: как истинное величие, она была соразмерна человеку. На каменной площадке перед резным, украшенным вязью арабских" букв порталом молча сидели, скрестив ноги, как в своем доме, несколько старых людей. Увидев нас, они так же молча встали, как бы уступая нам на время своего собеседника. Но отошли недалеко, словно давая понять: сколь бы долгим ни было это время, оно для них, старых людей, будет незаметным мгновеньем, бессильным прервать их вечный молчаливый разговор с Манасом.
Внутри Гумбеза было пусто — лишь на кирпичном полу, у входа, лежали три причудливых камня («Копыта и сердце коня Манаса», — сказала Роза) да к низкому своду лепилось ласточкино гнездо. Потом мы поднялись на холм, высящийся рядом — на вершине его еще виднелись следы кладки сторожевой башни, охранявшей когда-то вход в Таласскую долину. Она лежала до самых гор, и кони дальнего табуна казались неподвижными, как наскальные изображения.
— Роза, — сказал я. — Ваш ученик уже вошел в аудиторию...
Я действительно ни разу не достал блокнот. Ни у Гумбеза, ни когда навещали родственников Розы. Ни в доме чабана Асранкула, который громко и многословно обижался и призывал многочисленных свидетелей — детей, внуков, жену свою Аяпу, соседей — разделить эту обиду, когда Роза сказала, что приехала на часок, что надо еще навестить тетушку Суйунбюбю-апа и дядюшку Бекетая в дальнем Кок-сае, и времени нет ни на родственный той, ни на соколиную охоту (сам сокол сидел на руке Асранкула и со злой укоризной глядел на нас, лишивших его этого праздника). Ни потом, за вечерним и бесконечным — к ночи — достарханом в доме Бекетая. Да и о каком блокноте мог я вспомнить, сидя на узорчатой кошме, когда старые женщины разламывали мне теплые лепешки и пиалы с красным чаем на донышке подавали так, что я не смел их принимать одной рукой. И я солгал бы, если бы упорядочил наш разговор в логичный диалог, ритмически уравновешенный продуманно-эмоциональными монологами. Наша двухдневная беседа напоминала археологические раскопки, когда начало смысла работы скрыто в непредсказуемой глубине ее. И начало этой беседы я вспоминаю поэтому не на сторожевой горе Манаса, а в доме Бекетая, когда с робостью опустился на ослепительные узоры лежащей на полу кошмы. Роэа, ВИДИМО, заметив эту «музейную.» нерешительность, сказала, в общем-то мимоходом, что узоры на древних киргизских коврах и кошмах — практически забытые письмена, к расшифровке которых ученые приступили лишь недавно, опрашивая стариков и народных ковроделов. «Так ведь вообще, — ответила Роза на мое удивление, — не было бесписьменных народов. Люди никогда не существовали без общения. И поэтому то, что такие письмена забывались историей, — закономерно. Это же самоубийство — веками сидеть только на своей кошме и читать только свои узоры».
...Я не помню многого из того, о чем мы говорили (и, кстати, не огорчаюсь этим, так как верю в полуфантастическую гипотезу о том, что раз услышанное или прочитанное уже навсегда остается жить в человеке отдельно от его такой несовершенной памяти), но эти слова запомнил — как начальную точку отсчета смысла всей моей поездки.
Мы говорили об общении. О том общении, которым жив каждый из людей, и о том, которое движет историю. Случайно ли, спрашивали мы себя, гений любого народа своих эпических героев посылал на границы и за пределы привычного и обжитого бытия? В таинственную засечную степь, за холмы своей земли, уходил князь Игорь, и в далекую страну Бейджин вел своих батыров непобедимый Манас. Шумеры отправили Гильгамеша на поиски секрета бессмертия, а эллинское, в общем-то не избалованное масштабами мира воображение заставило хитроумного Одиссея пройти нечеловеческие испытания на изъезженных морских путях. Как средневековые художники, которые, презрев унылую логику линейного времени и пространства, сводили в единой беседе Улугбека и Платона, Ибн-Сину и Сократа, мы усадили вокруг Бекетаева достархана мужей, родившихся в Древней Руси и на крошечном островке Средиземного моря, у подножия Таласских гор и в глиняном городе на равнине меж Тигром и Евфратом. И они поняли друг друга, потому что рассказывали не о конкретных своих делах — покорении чудовищного Хумбабы в Ливанских, кедрах, разгроме Трои, битве с печенегами, войне с народом Бейджин, но о том, что стояло за всем этим: о жажде познания мира и единения людей... И это поддержал Платон: «каждый из нас сам для себя бывает недостаточен и имеет нужду во многих». А Аристотель согласно добавил: «Один судит об одной части, другой — о другой, а все вместе — о целом».
Мы слушали своих учителей, несущих тяжесть ответственности за судьбы народных чаяний и надежд, и понимали, что выдержали они эту тяжесть только потому, что каждый из них ощущал себя живущим в срединное мгновенье истории, которое одновременно и ученик прошлого, и учитель будущего. Но разве — задавались мы невысказанным вопросом — наше поколение не является таким же учителем и учеником? Разве еще не родившее будущее не зависит от нас — нашей совести, наших решений, наших дел? Ведь история — учитель бесстрастный. Она не проверяет конспекты своих учеников. Она говорит монологом и не обращает внимания на бессмысленные или жестокие реплики.
И естественно, Роза заговорила о семинаре, который готовят ее студенты. «Мы будем рассуждать о народных карнавалах как о праздниках общения. О том, что эти праздники всегда были свойственны народам. О том, что, как бы этнографически ни разнились они своими формами, в них всегда было нечто единое, которое можно назвать воспитанием души на восприятие. И что это воспитание и есть восхождение разума. Мы проведем, — говорила Роза, — сквозь историю нескончаемую спираль этого восхождения в наши дни... «За мир и дружбу» — разве не это всегда было основным смыслом и надеждой разума? Разве не эта надежда родила саму идею Всемирных фестивалей молодежи и студентов, надежда поколений, прошедших самую жестокую и героическую войну в человеческой истории?»
...И сейчас мне кажется, что Роза сказала еще: «Мы живем на земле людей, где каждый — учитель и ученик. И мы обязаны воспитывать себя так, чтобы слово и вся жизнь каждого из нас отозвались миром...»
Скорее всего это произнесено не было. Но я рискнул написать эти слова, потому что услышал их в памяти о днях, проведенных на таласской земле, готовой принять в себя весенние труды человека.
В. Левин, наш спец. корр.
Пляши, «Сиверко»!
Плывет пароход по Северной Двине, не спеша распахивая одну излучину за другой. За кормой стеклянно вздуваются волны, и в каждой трепещет холодный синий огонь. Река спокойна и бесконечно разнообразна: она то лавирует среди глухих, матерых лесов, то выводит на широкие волнистые луга с деревеньками-невеличками; берега ее то выстреливают древними, похожими на растрепанных леших лиственницами, то обнажаются кирпично-красными щельями, увенчанными штабелями бревен. С берегов тянет терпким запахом прелого листа, влажным мхом, свежеоструганным деревом. Сквозь перестук пароходных колес пробиваются голоса прожорливых чаек, на высокой комариной ноте звенят моторы встречных лодок, да звонко заявляет о себе ручей, падая в реку с крутого обрыва.
Приближается полдень, и «Катарин» приветствует берега протяжными хриплыми гудками. Песчаные откосы тут же расцветают пестрыми женскими платками, белыми рубахами сплавщиков, старушечьими плюшовками. По утоптанным тропинкам со всех ног несется к пароходу ребятня. «Катарин» отчаянно борется с течением, чтобы прижаться к удобной бухточке, войти в нее, и наконец это ему удается.
Пароход превращается в сцену, зрительным залом становится берег. Толпа восторженно замирает: сейчас начнется...
На палубе в легком хороводном ритме появляются танцевальные пары. Девушки — как синие цветы, нечаянно расцветшие под северным небом. Лихим аккордом взрываются гармони, заливаются рожки и свирели в обнимку с балалайкой. В бесшабашном вихре мелькают цветастые рубахи, сарафаны вьются вокруг ног. Дробь каблуков сыплется как горох...
— И так каждое лето, — рассказывает художественный руководитель ансамбля «Сиверко», заслуженный артист РСФСР Борис Иванович Данилов. — Едва схлынет половодье, мы отправляемся в путь. «Катарин» прошел, и не раз, всю Северную Двину от истоков до устья.
В Доме культуры профтехобразования Архангельска только что закончилась репетиция ансамбля, все устали — это видно по лицам, — и пора уходить домой. Но мои собеседники увлеклись воспоминаниями.
— Однажды после очередного концерта, — говорит Сергей Руфин, репетитор «Сиверко», — к нам на палубу поднялись ветхие старушки с двумя шапками конфет: «Это вам, ребятки, за танцы!» Оказывается, когда мы переодевались, они обошли всех зрителей, а их было несколько сотен, и сбегали в магазин. Конфеты, конечно, пошли по кругу...
— А в семьдесят третьем году, помните? — в разговор вступает Василий Никифоров, ведущий солист ансамбля. — Мы танцевали у запани Боброво, и к Борису Ивановичу пришли сплавщики с великой обидою: что это, мол, «Сиверко» такую короткую программу показывает. А концерт, если помните, шел в обеденный перерыв. «Да мы после ваших танцев сколько хочешь отработаем!» Ничего не попишешь, пришлось нам снова танцевать...
— А как нас в Двинском Березнике встречали? — раздаются голоса. — А в Черевкове, Верхней Тойме, Красноборске?!
Ребята возбуждены и говорят все сразу, помогая друг другу припомнить разные любопытные детали и подробности. Рейсы на тихоходном колеснике «Катарин», который постоянно приписан к ансамблю, совершаются почти ежегодно, но далеко не каждый участник «Сиверко» удостаивается права быть включенным в состав агитгруппы. От артистов требуется абсолютная дисциплинированность, ну и, конечно, хорошие показатели в работе. Если ты школьник — изволь учиться без троек, если слесарь или автомеханик — трудись без брака и опозданий. Борис Иванович Данилов внимательно следит за каждым из девяноста своих воспитанников и перед поездкой отдает предпочтение лучшим.
— Не будь у «Сиверко» такого непосредственного общения со зрителями, как на Двине, — говорит художественный руководитель, — ансамбль потерял бы что-то важное для себя. Что я имею в виду? Прежде всего возвращение к истокам, прикосновение к подлинно народному искусству. Мы нередко восхищаемся тем, как богат северный фольклор. И часто бываем невнимательны к тому, что может вот-вот уйти, кануть в Лету. Поэтому драгоценны даже те малые крохи, которые удается отыскать...
— Значит, цель поездки не только давать, по и брать?
— Совершенно верно. — Борис Иванович встает с места и, напевая мелодию, показывает один из элементов русской народной хореографии. Частые переборы ногами с постепенным и плавным разводом рук. — Эту фигуру, теперь уже почти забытую на русском Севере, нам удалось записать от одной старушки из Мезени... Все произошло совершенно случайно. Бабушка сидела на лавочке, когда я проходил мимо. Поздоровался с ней, узнал о здоровье. Старушка тоже не осталась в долгу: кто ты такой, милок, откуда и по каким надобностям оказался в наших местах? Одним словом, через полчаса я уже сидел в ее избе, прихлебывая чаек, а бабушка тем временем... приплясывала. Ну а другую танцевальную фигуру — закрутку, тоже порядком подзабытую, нам показала жительница Каргополья Анна Докучаева, автор частушки «Коля, Коля, Николай, милый Николашка, ты меня не обмани, как Параньку Яшка...» Вот так и создавался наш танец «Плясовуха». Сейчас он входит в золотой фонд ансамбля...
Этот танец полчаса назад я видел в репетиционном зале. Танец зажигательный, страстный, в нем сплелись игровое действо, гротеск, шутовство — элементы древнейшего искусства, уходящего в глубину веков. Танец — как смелый и дерзкий выход из будничных норм. Глядя на «Плясовуху», вспоминаешь богобоязненных монахов-летописцев, называвших такие пляски «смехотворением», «беснованием», «сатанинским прельщением».
Слава Круглов, Сережа Руфин, Вася Никифоров, Лена Владимирова, Оля Осаулова — каждый танцор несет свой образ, каждый импровизирует по-своему. У Славы рыжий задиристый чуб и отчаянные глаза. Он мечется по кругу, как заводной скоморох, загребает, семенит ногами, выводя замысловатые вензеля, а иногда выкинет такое коленце, что даже румяные девушки покраснеют... Вася Никифоров — весь бесшабашная удаль. У Васи высоко поднятая голова, молодецки выгнутая грудь, молниеносные «дробушки» и присядки: «повернется направо — что сизый орел, повернется налево — что кречет»... Оля с Леной — совсем другое дело. Это воплощение целомудрия. Выступают они, будто павы, будто лебедушки белые плывут; плечиками поводят жеманно, синенькими глазками постреливают. Но изменится музыка, разорвется надвое баян, исторгая долгожданное веселье, и не узнать стыдливых жеманниц. Станут «рубить» чечетку, вколачивая в пол острые каблучки, кружиться в фейерверке вихревых движений. А остальные, взявшись за руки, будут подыгрывать им.
Фигуры в танце, как быстрая горячая речь, переходят одна в другую и снова плывут в едином потоке. Хорошо сказано в одном старом самоучителе по изучению плясок: «Наша родная пляска не имеет, как пляски и танцы других народов, свою определенную форму и, так сказать, рамку, в которой постоянно, по одним направлениям передвигаются танцоры; у нас есть только своеобразные па в достаточном количестве, чтобы создать танцевальную подвижную картину, которой воображение должно дать душу, а исполнители набросать облики, олицетворяющие идею составителя».
— В репертуаре «Сиверко» есть вокально-хореографическая картина, которая называется «Проводы Ломоносова», — продолжает руководитель ансамбля. — В какой-то мере она тоже навеяна нашими двинскими путешествиями, хотя влияние здесь не столь ощутимо, как, скажем, в «Плясовухе». Существует версия, и довольно убедительная: Ломоносов вовсе не бежал из дома от сварливой мачехи, как гласит молва, а был официально отпущен «во град Москву» учиться грамоте. Об этом свидетельствует недавно найденная запись местного прихода, из которой следует, что ему выдали «три рубли» на дорожные расходы. Сумма по тем временам немалая! Ну а когда он уходил из Денисовки, его, конечно же, провожали. Не могли не провожать — это уже наша версия. Ломоносов любил песни и танцы — Холмогоры славились своими хороводами, у него были товарищи, любимая девушка. На основе этнографических материалов мы попытались художественно реконструировать старинные проводы. Музыку вокально-хореографической картины написал архангельский композитор Валентин Лаптев, стихи — Дмитрий Ушаков.
— Реконструкция древнего обряда силами современных ребят?!.
— Понимаю, что вы хотите сказать, — улыбается Данилов. — Нет ли здесь профанации фольклора, трюкачества, эдакой развесистой клюквы? Могу заверить — нет!.. Зрители встретили «Проводы» очень тепло. И прежде всего потому, что участники ансамбля прошли хорошую «выучку» на берегах Северной Двины. Встречи со сказительницами, сказочницами, просто самобытными людьми, общие спевки, танцы — это кое-что значит. Вольно или невольно ребята дышали воздухом древней культуры, учились понимать язык древнего танца, древнего хоровода.
— А как проходили такого рода встречи?
— Обычно нас приглашали в какую-нибудь семью, где поют или танцуют. Ну а иногда мы сами находили талантливых исполнителей. Приходим в деревню, спрашиваем: «Где тут у вас поют или танцуют?» Допустим, какая-нибудь бабуся говорит: «У Петровых, сынок, ступай туда». Приходишь, изба старинная, из лиственничных бревен, с горделивым коньком на крыше. Народу в горнице — дождем не смочишь, и каждому(петь и плясать охота. Начинают обычно с современных песен — тех, что по радио передают. Приходится какое-то время переждать, нельзя же гасить песенный порыв! Постепенно Петровы расходятся, вспоминают былое. Старики рассказывают о том, как гуляли раньше на деревенских праздниках, какие хороводы водили. Иные достают из сундуков старинные платки в разливах орнамента, домотканые сарафаны, повязки. Глядишь, кто-то затянул древнюю песню. Подробно выспрашиваешь о песне, в какое время года и на каких гулянках ее исполняли. Незаметно тебя вовлекают в хоровод, пляску, показывают «коленца», «дробушки», «ползунки», «залеты». Иногда записываешь их, иногда просто запоминаешь: когда-нибудь да пригодится...
— На этих посиделках мы не только учимся, но и пытаемся учить других, — говорит Сергей Руфин. — Ненавязчиво, конечно, но с дальним прицелом. Я не открою секрета, если скажу, что в последнее время сельская молодежь заметно охладела к традиционным танцам. Когда на праздниках старики затевают свои кадрили и трепаки, молодежь, как правило, стыдливо подпирает стенки и посмеивается. В лучшем случае поет частушки под гитару... И вот однажды мы решили «внедриться» в молодежную гулянку. Прошлись с парнями по улице, спели, сплясали им «Метелицу». Парни заинтересовались: а что это за танец, а как эта фигура называется, а сколько здесь притонов? Ага, заело: показываем снопа, объясняем, заставляем плясать вместе с нами. Что-то получается, что-то не получается. Но главное — зажечь искру...
Наша беседа идет под аккомпанемент старинной северной песни «Как во нашей во деревенке родной» — в соседней комнате репетирует хоровая группа ансамбля. С неотложными делами к Данилову то и дело подбегают костюмеры, музыканты, хореографы. Лена Владимирова и Оля Осаулова нетерпеливо поглядывают на часы: они учатся в восьмом классе, и нужно успеть подготовиться к завтрашней контрольной. Торопится и Вася Никифоров: ему сегодня заступать в вечернюю смену. Сережа Гуфин отчаянно названивает в гараж, чтобы вовремя доставили реквизит...
Последние репетиции, последние приготовления перед отъездом: в июле лауреат премии Ленинского комсомола самодеятельный ансамбль «Сиверко» вылетает в Гавану на XI Всемирный фестиваль молодежи и студентов. Уже известен маршрут поездки по кубинским селениям, определен репертуар, названы имена участников фестиваля.
— А что будет потом, Борис Иванович? — спрашиваю я напоследок у Данилова.
— Как что?! — вопрос ставит его в тупик. — Потом — Северная Двина. «Катарин» уже готовится к рейсу...
Олег Ларин
«Поколение, которым мы гордимся»
Фатима и Итидаль
Просыпаюсь от пронзительного крика. Взглянул на часы: еще только четыре. За окнами темно.
Крик нарастает. Рядом с гостиницей — мечеть: муэдзин сзывает правоверных на молитву. Крик, протяжный и гортанный, усилен динамиками.
Эль-Мукалла — центр Пятой провинции (Всего в Народной Демократической Республике Йемен шесть провииций-мухафаз. (Примеч. авт.)), центр района, где традиционно велико влияние мусульманской религии. В одном из городов этой мухафазы, в знаменитом Тариме, рвется к небу минарет, высота которого 175 метров. Жителей там как будто не слишком много — тысяч пятнадцать, а вот муэдзинов, как нам рассказывали, — 365: каждый день — новый; они созывают последователей пророка на утреннюю и вечернюю молитвы...
В аэропорту Эль-Мукаллы, где решительно невозможно укрыться от разящих стрел солнца, безжалостного, низвергающего с белесого неба потоки слепящих лучей, нас встречали и руководители Союза молодежи демократического Йемена, и одетые в темно-зеленые рубашки ученики школ-интернатов, дети кочевников-бедуинов, и девушки, закутанные в черные покрывала с узкими прорезями для глаз.
А спустя несколько часов я видел этих девушек в иной одежде — в нарядных ярких платьях. Шестнадцатилетняя Фатима Мохамед-эль-Хашед, секретарь комитета СМДЙ средней школы для девушек, рассказывает мне, что жизнь в ее стране меняется на глазах.
— Еще совсем недавно все было иначе. Раньше женщину, палец руки которой увидел чужой мужчина, могли даже растерзать, убить. Только ноготь пальца, не более, разрешалось случайно обнажить женщине. Удел ее был печален — вечное затворничество, вечная зависимость. О работе она не могла и мечтать...
В школе третьей ступени, где учится Фатима, занимаются девушки от 15 до 19 лет. У двадцати пяти преподавателей, семнадцать из которых иностранцы (своих кадров пока не хватает), 422 ученицы, и эту цифру нам называют с гордостью. Ведь всего два года назад здесь было лишь три десятка девушек, а сейчас школа уже переполнена, и заниматься приходится в две смены. Это хлопотно, но такие неудобства приятны: в одной из самых отсталых некогда стран Арабского Востока невероятно трудной задачей было убедить родителей, что их дочери должны учиться. И не случайно Объединенная политическая организация Национальный фронт выдвинула лозунг: «Направим наших сестер и жен в школу».
...В Йемени-клаб (бывший Итальянский клуб) мы приехали поздно вечером, после одиннадцати. Программа началась несколько минут назад. За столиками — преимущественно жители Адена, иностранцев немного. Часть посетителей — в европейских костюмах, большинство — в национальной одежде: легкие рубашки с короткими рукавами и бело-синие клетчатые юбки — футы. Кое у кого за поясом джамбийя — кривой кинжал.
Странными показались мне танцы в этом клубе. И не джамбийя за поясом был тому причиной. Здесь танцевали только мужчины — вот в чем дело. Ни одной женщины в зале не было.
Клуб — свидетель перемен: здесь собрались в основном местные жители, а не только европейские специалисты и военные, как бывало раньше. Но клуб и свидетель живучести традиций. Живучести пережитков. Установившиеся представления о том, что допустимо и прилично, а что нет, сохраняют свою силу и сегодня. Именно поэтому в Йемени-клаб нет ни одной женщины.
Утром я беседовал об этом с Итидаль Мохамед — секретарем комитета СМДЙ в Тавахи, одном из районов Адена. Итидаль согласно кивает головой — да, да, так оно и есть, жизнь перестраивается, но не сразу, не все изменения дают знать о себе немедленно, но перемены очевидны. Она судит о них не только по тому, что происходит в стране или в родном Адене, но и по тому, что происходит в ее семье.
— Известно: семья — это ячейка общества, — заметила она. — Однако семья — это еще и зеркало общества...
Мы сидим во внутреннем дворике Дома моряка. Солнце поднимается выше, и тень найти все труднее. За пыльными кустиками, за железной решеткой, замыкающей тесное пространство этого сада, узкая полоска моря, аденский порт.
Итидаль двадцать один год, у нее большие глаза, ироничная улыбка и тихий голос. Пока это не слишком обычное явление, в стране — девушка во главе крупной организации Союза молодежи демократического Йемена. В Тавахи — 650 членов СМДЙ, более трети из них — девушки. Своей работой Итидаль довольна, хотя поворот судьбы был для нее неожиданным: ей пришлось срочно заменить переведенного на другую работу прежнего секретаря. Мохамед окончила общую среднюю школу и мечтает учиться дальше: она хотела бы стать инженером-электроником.
Выросла Итидаль в большой семье: у нее десять братьев и сестер. Отец плотник, мать, конечно же, не работала. Старший брат учится сейчас на Кубе, он скоро получит диплом инженера, специалиста по промысловому лову рыбы, что крайне важно для страны, экономика которой во многом связана с океаном. Еще один брат заканчивает техническое училище, он будет электриком. Двое в семье — члены СМДЙ, остальные братья и сестры — пионеры, и лишь один, «самый младший, — улыбаясь, поясняет Итидаль, — не состоит пока в политической организации».
У отца начальное образование. Он умеет писать, читать, прочих «школьных» знаний немного, а вот дети значительно опередили отца. Так и получается, что теперь в семье только один человек не умеет читать — мама. Но и она просит помочь ей освоить грамоту.
— Обычно семьи у нас были большие, в среднем шесть детей, — рассказывает Итидаль. — Но взгляды меняются. Сейчас люди понимают, что самое лучшее — семья, где два-три, максимум четыре ребенка. Ведь ранее заводили много детей по двум причинам: высокая детская смертность — раз, забота о собственной старости — два. А теперь мы с надеждой смотрим в завтрашний день...
В конце прошлого года в стране впервые проходили свободные выборы в местные советы. Их результаты показали, насколько возросли активность и сплоченность граждан, их сознательность и культура. Они шли на избирательные участки с детьми. Для женщин это был праздник — невозможный, немыслимый прежде.
Через несколько дней я снова встретился с Итидаль, и она говорила мне, что на XI Всемирном фестивале молодежи юноши и девушки демократического Йемена будут непременно рассказывать своим сверстникам и о том, как живут теперь девушки юга Аравии.
— Ведь на фестиваль едут, чтобы объединить свои усилия в борьбе против империализма, за мир, прогресс, счастье народов и чтобы рассказать о жизни молодежи своих стран, верно?..
Танец возрождения
Ширина города измеряется не километрами, а какой-нибудь сотней метров: горы подходят к заливу и оставляют только узкую полосу бесконечно длинной улицы, связывающей разные районы города в единое целое, — это и есть Аден.
Аравия — перекресток планеты, а Аден — один из важнейших портов полуострова.
Здесь исстари проходили, проходят и сегодня пути из Азии в Африку, из Европы в Индию и далее на Восток и Юго-Восток. В аденском порту пересекаются морские пути, связывающие Лондон и Коломбо, Одессу и Сингапур, Порт-Саид и Калькутту.
Десятки лет порт Адена оставался главным источником существования жителей районов Аравийского полуострова. Но более всего была важна его стратегическая роль. На глазах менялась окраска карты мира: зеленый цвет английских колоний таял, уступал свои, казалось бы, несокрушимые позиции. И после того, как «томми» покинули Суэц, Аден превратился в крупнейшую военную базу Англии. Порт стал местом приписки английского авианосца. А в 1954 году «Бритиш Петролеум компани» построила недалеко от Адена нефтеперерабатывающий завод. Английские военные и торговые суда, равно как и корабли стран НАТО, суда десятков стран мира запасались в Адене топливом, набирали здесь пресную воду. На улицах города, прижавшегося к серым скалам, в магазинах и ресторанах, на пляжах и в портовых кабачках самыми частыми гостями были иностранные моряки. Одна только цифра: сфера услуг в Адене давала до шестидесяти процентов национального дохода. Израильская агрессия 1967 года стала критической точкой в развитии Адена, а, стало быть, и всего Южного Йемена: был закрыт Суэцкий канал, и жизнь в порту замерла.
Нелегкое наследие досталось молодой республике, получившей независимость в конце 1967 года. Все тягостные последствия однобокого развития экономики обнаружились с ужасающей очевидностью. Перед демократическим Йеменом встала необыкновенно важная проблема, общая для всех стран, которые недавно встали на путь независимого развития, — формирование национальных кадров, подготовка собственных инженеров, врачей, педагогов, экономистов. Об этом мне довелось слышать в Конго. Об этом рассказывали в только что освобожденных районах Южного Вьетнама. И здесь, в Адене. Ведь менее всего беспокоились «Бритиш Петролеум» или «Кейбл энд Уайрлесс» о завтрашнем дне юга Аравии. Лондон не задумывался о гармоничном развитии экономики колоний и протекторатов: сразу после завоевания Йеменом независимости доля промышленного производства в валовом национальном продукте составляла всего лишь... 3,4 процента! В сущности, промышленности здесь как таковой не было вовсе. В стране с населением полтора миллиона человек насчитывалось только 5 тысяч рабочих. Неудивительно, что в НДРЙ так высоко ценят помощь друзей.
При содействии Советского Союза в Йемене ведутся геологоразведочные работы, реконструируются взлетные полосы аденского аэропорта, сооружается рыбоконсервный завод в Эль-Мукалле. Наши инженеры, техники и рабочие построили восемь водозаборных плотин, несколько станций для ремонта сельскохозяйственной техники, а экономисты помогли разработать пятилетний план развития страны, который выполняет сейчас молодая республика.
...Мы спускаемся по улицам, входим на небольшой катер, рассаживаемся на скамьях и скользим между морскими гигантами, по флагам которых можно знакомиться с географией мира.
«Садо Мару» — японец, «Владимир Колечицкий» — из Владивостока, «Кота Мае», «Кота Мелур» и «Кота Малис» — из Сингапура, «Энкадиа» — порт приписки Глазго. И снова наши корабли — «Железняков» из Керчи, «Московский комсомолец» из Жданова, рядом с ними — кубинец «Пинар-дель-Рио».
Проплываем мимо «Лихославля» из Новороссийска. Вдоль борта примостились рыбаки — закинули удочки и терпеливо ждут удачи. Смотрим снизу вверх. Кто-то выкрикивает приветствие. Услышав родную речь, к борту подтягиваются еще несколько моряков, свободных от вахты. Они ничуть не удивлены — как будто здесь каждый день можно встретить соотечественников. Мы успеваем переброситься двумя-тремя фразами, и вот голосов уже не слышно: слишком далеко отплыли, над нами возвышается теперь не «Лихославль», а йеменское судно «Сира».
Вечером нас приглашают на музыкальный спектакль. Идет он под открытым небом, и голоса артистов, усиленные мощной техникой, разносятся далеко окрест. Десять тысяч зрителей напряженно вслушиваются в слова песни, исполняемой босоногим солистом, которому на вид лет пятнадцать, не больше:
Посмотрите на новое поколение нашего народа.
На поколение, которым мы гордимся.
Народ встает, народ поднимается,
И молодежь — в первых рядах...
Хоровод на сцене то набирает скорость, то замедляет движение. Все танцоры босые. Юноши и девушки в разноцветных рубашках и брюках раскачиваются, исполняют сложные па на месте, снова устремляются вперед.
К микрофону подходит, пританцовывая, девушка. Теперь уже два голоса — мужской и женский — рассказывают в песне об освобождении женщин, о равноправии, которое пришло как великая долгожданная победа.
А на сцене за дуэтом начинается традиционный танец с участием калеки. Хромой, опирающийся на палку человек — одна нога его полусогнута — движется вместе с танцорами, присоединившись к первой паре.
Темп музыки, скорость движения нарастают.
Дуэт поет о победе народной революции, об изгнании колонизаторов, султанов, шейхов, эмиров. И выпрямляется нога калеки, и он танцует так же радостно, так же свободно и раскованно, как и все. Символика танца проста и понятна каждому: возвращение к жизни...
В мыслях я и сейчас обращаюсь к тому душному полуденному часу, когда мы в очередной раз ехали мимо порта Тавахи, мимо отелей и банка к синему зданию, возвышающемуся над невысокими домами из серого камня. Это мукомольный комбинат. Построен с помощью ГДР, оттуда же было получено и оборудование. Почти все процессы автоматизированы, так что на крупном этом предприятии работает всего сто двадцать человек, причем лишь двое — иностранные специалисты, консультанты-наставники из Германской Демократической Республики.
Нас снова и снова окружают девушки и юноши Адена, и главная цель бесед — выяснение особенностей работы молодежных организаций на том или ином предприятии; вопросам нет конца, и легко понять, насколько полезен для молодежи Йемена наш опыт, как интересны такие встречи.
Мы встречались с молодежными лидерами демократического Йемена, нас принимал второй секретарь ЦК СМДЙ Риад Аль-Акбари, и, о чем бы мы ни говорили, все наши собеседники во время этих встреч неизменно подчеркивали, что интернациональному воспитанию юношества СМДЙ придает первостепенное значение.
Круг наших знакомств стремительно расширялся, у нас были возможности побеседовать со многими ребятами из СМДЙ: и с совсем юными — школьниками, и с теми, кто постарше. Говорили мы о сегодняшних и завтрашних заботах Союза молодежи, о том, с чем приедет делегация демократического Йемена в Гавану. Я задавал все тот же вопрос: «О чем вы расскажете делегатам XI Всемирного?» — и ответы получал разные, порой далекие друг от друга, но в сумме, сливаясь, они создавали достаточно полную и, видимо, верную картину жизни молодежи юга Аравийского полуострова.
«Мы расскажем, — говорили мне, — о воспитании наших школьников, учащихся, студентов, молодых рабочих, крестьян, воинов на традициях Радфана, где разгоралось пламя освободительной борьбы, на революционных традициях старших...
Расскажем о трудовом энтузиазме, о субботниках, смысл которых нам стал понятен совсем недавно, о первых студенческих отрядах, работающих во время каникул на благо народа...
О школах, где учатся дети кочевников-бедуинов, о школах-интернатах, в которых ребята изучают не только математику, литературу, физику и географию, но и постигают основы политической грамоты...
Расскажем о молодых солдатах, готовых защищать Родину, которая теперь действительно принадлежит нам...
Об учениках центров профтехобразования, которые получают специальности, так нужные сегодня нашей республике, о молодых людях, которые станут завтра рабочим классом...
О наших пионерах, гордящихся своими красно-синими галстуками, о пионерах, которые готовятся стать членами СМДЙ...
Мы расскажем о девушках, снявших чадру, о недавних затворницах, которые учатся сегодня работать у станка, шить, воспитывать малышей в детских садах...
Мы расскажем о нашей стране, строящей новую жизнь»...
Аден — Москва
Олег Спасский
В мирном Ханое
«Радужные переливы шарфов на улице Шелка; звенящие улицы Лудильщиков; ароматы целебных трав Аптекарской; Гончарная, улица Весов; веера, меняльные лавки, хлопчатая бумага, лак — все новые улицы и новые названия. Старый торговый квартал, перестроенный на современный лад; звонки трамвая, перекликающиеся с колокольчиками продавца супа. Торговцы патефонами, бродячие астрологи и сидящие у тротуаров нищие...» — так описывал свои впечатления от Ханоя французский писатель Ролан Доржелес, приехавший в город полвека назад.
Таким оставался город вплоть до самого освобождения. В современном Ханое экзотические старинные улочки центра с небольшими магазинчиками, кафе и «супными» сохранились по-прежнему. Но двести новых промышленных предприятий изменили лицо города. Сегодняшний Ханой — это средоточие высших и средних учебных заведений, музеев, библиотек, театров, парков, гостиниц. Он главный железнодорожный перекресток республики, речной порт. С 1965 года началось массовое строительство, возник комплекс многоэтажных корпусов в районе Кимлиен. Но страна вела войну, упорную и изматывающую. Американцы варварски бомбили Ханой. Все это сделало жилищную проблему в городе еще более острой.
Для того, чтобы осуществить планы строительства, нужно большое количество рабочих рук — трудолюбивых и умелых. Союз коммунистической молодежи Хо Ши Мина обратился к молодым вьетнамцам с призывом осваивать строительные профессии. Члены союза обязались в свободное время добровольно поработать на строительных площадках города. И шестьдесят тысяч юношей и девушек отметили начало 1978 года днями коммунистического труда на городских объектах.
Ханою нужно много электричества. Гораздо больше, нежели сейчас, и эту проблему решит крупнейшая в Юго-Восточной Азии гидроэлектростанция на реке Черной. Сооружают ее с помощью советских специалистов. Эту стройку Союз молодежи объявил «молодежной стройкой великой победы».
Есть у Ханоя еще одна важная проблема.
Долина, где лежит город, расположена лишь шестью метрами выше уровня моря. Паводок же реки Красной обычно вдвое больше. В свое время для защиты от наводнений старинных улиц города хватало боевой каменной стены. Сейчас паводок сдерживает дамба. Но капризный характер реки не позволяет использовать ее для нужд города. И это создает трудности в снабжении города водой; поэтому строительство капитальных объектов, нужных для регулирования водоснабжения, тоже стало заботой Союза молодежи.
Среди тех, кто поедет на фестиваль в Гавану, будут лучшие молодые строители, потому что нет теперь профессии более почетной среди вьетнамцев.
В. Барсуков
Мой друг из фавелы Росинья
Рио-де-Жанейро лучше всего любоваться с палубы парохода. Тогда вид синего моря и полукилометровых зеленых глыб Серры-до-Мар, взметнувшихся над россыпью домов, заставляют затаить дыхание. Впрочем, и в самом Рио найдется немало удачных точек обзора, откуда все элементы — и природные и рукотворные — сливаются в единый шедевр. Но даже на набережных, где навстречу каменным волнам Серры надвигаются столь же вечные волны Атлантики, кропя пеной тротуары, потрясает зрелище куда более прозаическое — маленькие труженики Рио, словно муравьи снующие на перекрестках. Как ни красив город Святого Себастьяна на Январской реке если смотреть на него издали, вблизи он на каждом шагу жестоко оскорбляет и зрение, и слух, и обоняние, и другие человеческие чувства. В поездках по Бразилии я видел, как коридорные, ростом чуть выше чемодана, волокут в гостиницах багаж здоровенных мужчин, как склоняются детские головы над машинами в сумрачных цехах обувных фабрик, как грузовики развозят по кофейным плантациям малолетних батраков. Передо мной проходили эпизоды драмы, вероятно, более тяжелой, чем у малышей солнечного Рио. Однако о ней оставалось только догадываться, так как со мной не было Жоана Луиса, моего всезнающего гида.
Дожить до тринадцати лет Жоану Луису было непросто. Он успел сменить несколько уличных профессий, которые постигал сам, без чьей-либо помощи, и знал назубок, где и как можно заработать в Рио. Когда мы с ним познакомились, паренек уже прочно стоял на ногах. Три года, пока я жил в Бразилии, Жоан открывал мне маленькие и средние тайны этого города-гиганта, обычно остающиеся скрытыми от глаз иностранца. А я в это время понемногу постигал другую тайну — самого Жоана Луиса... Наше знакомство началось с того, что Жоан Луис преподал мне урок осмотрительности. Как-то, вскоре по приезде, я вышел ближе к вечеру на знаменитую Копакабану и засмотрелся на прибой. К действительности меня вернул хрипловатый голосок:
— Мистер, почистить ботинки?
— Я не мистер, чистить не надо, — коротко отмахнулся я.
— Они у сеньора грязные, — настаивал смуглый курчавый мальчишка, тыча пальцем в мою только что вычищенную дома обувь. Я взглянул и глазам не поверил: черный хром был заляпан пятнами коричневой ваксы.
Сраженный его железной логикой, я покорился, решив в порядке компенсации взять интервью у юного предпринимателя-одиночки. Пока мальчуган, водрузив мою ногу на переносной ящичек, усердно работал щетками, я привел в готовность технику. Жоан Луис бестрепетно взял в руки микрофон и с чувством собственного достоинства представился широкой зарубежной аудитории. Помню, я с трудом поверил, когда он сказал, что ему тринадцать — щетки едва помещались в его руках.
— Давно работаешь?
— Месяцев шесть. Раньше я торговал на перекрестке.
— Значит, чистить ботинки лучше?
— Интереснее, и если попадутся хорошие клиенты, можно больше заработать.
Честно говоря, мне приходилось потом слышать и противоположное мнение. Дело, видимо, просто в личных вкусах и способностях, да, да, именно способностях, ибо без них, поверьте, ни на том, ни на другом поприще хлеба насущного не добудешь. Однако я убедился, что карьера маленьких тружеников чаще всего начинается на уличном перекрестке. Причем гонит их туда вовсе не надежда на легкий заработок.
Сколько в Бразилии «абандонадо» — уличных мальчишек, не знает никто. Одни авторитетные лица насчитывают их два миллиона, другие — десять или даже пятнадцать. У меня создалось впечатление, что внушительная часть этой армии дислоцируется как раз на пересечениях улиц. Причину этого нагляднее, чем любые социологические исследования, раскрыл мне Жоан Луис. Сначала он пробовал искать «серьезную» работу, но быстро убедился, что всюду, где можно заработать на пропитание, тесно даже взрослым. Только под светофорами, остается, выражаясь научным языком, экологическая ниша, которую спешат занять бразильские гавроши.
Поток легковых автомобилей в Рио, если отбросить второстепенные детали и взять самую суть, несет с собой тугие кошельки, и там, где его на считанные минуты останавливает красный свет, юный рыбак пытается выловить хоть несколько крузейро. Смею заверить, что это отнюдь не веселая забава с удочкой, а тяжелый и опасный промысел, скорее сравнимый с работой взрослых рыбаков на океанских траулерах. Ведь, чтобы с раннего утра до позднего вечера лавировать в облаках выхлопных газов, среди ревущих от нетерпения машин, нужны поистине цирковая ловкость и завидное самообладание, тем более когда лавируешь не с пустыми руками.
Вот вам простой пример. Отправляясь утром привычным маршрутом по Рио-де-Жанейро, я уверенно планировал, где купить по дороге лимоны, газеты или фланельку для протирания стекол. Бывало, правда, что мои привычные поставщики вдруг исчезали: полиция сурово преследует несовершеннолетних коммерсантов, и число задержанных во время облав иногда исчисляется сотнями. Кстати, взаимоотношения с законом тоже входят в круг «обязательных дисциплин» для тех, кто берет уроки на улице. Неуспевающим же приходится бросать частное предпринимательство и волей-неволей собираться в банды. Таких в Рио-де-Жанейро зовут «пиветес» — это тоже профессия, рожденная нуждой. Они орудуют в открытую на тех же перекрестках, полагаясь на резвость своих молодых ног. Стоя на углу, пиветес не спеша выбирает подходящий объект: женщину, старика, иностранца, — потом бросаются всей кучей, и ошарашенная внезапным нападением жертва через мгновенье, не столько испуганно, сколько непонимающе озираясь по сторонам, обнаруживает, что понесла куда более серьезные потери, чем испачканные цветной ваксой ботинки.
Когда мы ближе познакомились с Жоаном Луисом, я осторожно поинтересовался, не случалось ли ему «работать» с пиветес.
— Ни разу, — твердо сказал он. — Начнешь, потом не отвяжешься.
— Не нравится это дело?
— Нравится не нравится, — с отнюдь не детской мудростью ответил Жоан, — знаю, чем кончится. Сначала попадешь на Илья-Гранде (Илья-Гранде — остров неподалеку от Рио-де-Жанейро, где находится тюрьма для уголовных преступников.) , а рано или поздно найдут тебя на пустыре: руки-ноги связаны, весь в ожогах от сигарет и в дырках от сорок четвертого калибра.
Эту мечту он вынашивал издавна и лет с пяти целенаправленно вел мирный осмотрительный образ жизни. Когда нужда вытолкнула его на перекресток, Жоан после недолгих размышлений избрал не столь уж трудную уличную профессию — торговлю жевательной резинкой и мятными пастилками. Удобно — весь ассортимент умещается в крышке от коробки из-под ботинок. Вскоре мальчуган убедился, что занятие это не слишком-то перспективное. Ведь копеечный этот товар не дефицитен и не пользуется повышенным спросом, особенно у водителей. И только вид худеньких пальцев, сжимающих картонку, заставляет то одного, то другого нашарить в кармане два-три крузейро.
— Поэтому, — рассказывал мне Жоан, — как наберешься опыта, бросаешь резинку и переходишь на газеты.
На первый взгляд пресса гарантирует более верный заработок: спрос на газеты всегда есть. Но, чтобы таскать увесистые пачки, требуется сила и глубокое знание рынка: в какое время дня и где лучше продавать те или иные газеты. К тому же новости — товар скоропортящийся, он не лежит даже до вечера. А малейший просчет причиняет невосполнимый ущерб.
На авениде Рио-Бранко, одной из центральных улиц Рио-де-Жанейро, прямо посреди тротуара стоит небольшой, но, пожалуй, самый трогательный памятник города — памятник мальчишке-газетчику. В бесформенной шляпе и одежде с чужого плеча, бронзовый мальчишка вздымает над головой прохожих газетные листы, напоминая им, какую неоценимую услугу оказывали и оказывают маленькие оборвыши развитию «свободного слова». Но фигурка эта так же мало привлекает внимание толпы, как и судьбы ее живых собратьев...
На берегах автомобильной реки, в ее заливах и заводях есть и иные способы заработать крузейро-другой: вовремя открыть дверцу машины, покараулить ее, протереть стекла. Однако зрелость уличного труженика наступает лишь тогда, когда он уходит с перекрестков и стоянок и на скопленные гроши приобретает собственные орудия труда. Жоан обзавелся целым арсеналом таких орудий. Главным из них был «сапожный агрегат» — сколоченный из тонких дощечек ящичек, неказистый на вид, но зато очень легкий, что весьма существенно, так как в поисках клиентов Жоану каждый день приходилось отмерять с добрый десяток километров, обходя рестораны на открытом воздухе и скверы перед отелями. Имелся у него еще большой тяжелый ящик на шарикоподшипниках, этакая трехколесная тележка. Жоан Луис использовал его в качестве грузового такси, чтобы доставлять сумки с покупками тех «дона деказа» — домохозяек, которые сами ходят на рынок.
С рассветом, будоража спящий город шарикоподшипниковым громом, мальчуганы съезжаются туда, где предвидится бойкая торговля. Дело в том, что рынкам разрешается работать только до полудня, чтобы мусорщики успели в тот же день убрать с улицы торговые отходы. Поэтому с утра Жоан разъезжает на драндулете, а после обеда выходит на промысел с сапожным ящиком. Все деньги вечером приносит домой, лишь раз за весь день позволяя себе купить сосиску — «горячую собаку» и бутылочку кока-колы. У него шесть младших братьев и сестер, но они пока еще плохие добытчики. Отца Жоан не знает.
Благословенная лачуга
Нас с Жоаном вряд ли можно было назвать друзьями — этому мешали слишком многие вполне объективные обстоятельства, — просто хорошими знакомыми. Но в гостях у него я бывал.
Он живет по соседству с миллионерами, и бразильскими и иностранными. Из его окна открывается не менее великолепный вид на величественный океан, чем с балконов фешенебельных отелей «Насьонал» и «Интерконтинентал». С их постояльцами Жоан может встречаться на одном из лучших пляжей Рио-де-Жанейро. А главное, все это ему не стоит ни гроша.
Дело в том, что шкалу стоимости земли, квартирной платы и, следовательно, социальную географию Рио определяет близость к морю. Примерно в центре города находится высокая гора — Корковадо, что значит «Горбун». На ее вершине установлена статуя Христа с распростертыми в благословении руками. Ночью, подсвеченная прожекторами, фигура словно бы парит в небе, невольно вызывая волнение даже у закоренелых безбожников. Каменный Христос смотрит в сторону моря, а точнее, южной зоны, расположенной между Корковадо и берегом. Здесь самая дорогая земля, очень дорогие квартиры, а значит, живут лишь богатые люди. Им-то и предназначается благословение всевышнего. А за спиной статуи находится северная зона — промышленный район, рабочие кварталы, где индустриальные запахи вытесняют аромат моря и архитектура не слишком-то радует глаз.
Впрочем, Рио-де-Жанейро с социальной точки зрения делится не только в горизонтальном плане на север и юг, но и, так сказать, на два этажа. Строительные компании считали невыгодным осваивать крутые горные склоны даже в южной зоне, и на них лепила себе лачуги беднота. Скопления таких лачуг бразильцы называют фавелами, причем их население сейчас приблизилось к миллиону человек.
Благодаря бразильскому солнцу жители фавел при сооружении крова могут обходиться кусками фанеры, толя и жести, ограждая ими несколько кубометров жизненного пространства. Главный недостаток поселков в том, что воду приходится носить издалека, снизу, по крутым тропам, скользким от текущих сверху по склонам помоев. Фавелы давно вымерли бы от эпидемий, если бы мощные ливни не уносили в море отбросы. Однако работа небесной, с позволения сказать, канализации катастрофически загрязняет пляжи. Поэтому за последние годы часть фавел была снесена, а их жителей переселили на далекую окраину. Более того, земельная спекуляция достигла сейчас такой остроты, что строительные компании обратили наконец взоры и на неудобные кручи, занятые фавелами. Так, например, уже начали выселять бедняков со склонов Морро Видигал, совсем рядом с той горой, где живет Жоан Луис.
Его фавела Росинья, что значит «Хуторок», самая большая в южной зоне Рио-де-Жанейро: этот одноэтажный хуторок со стотысячным населением вползает почти на вершину горы. Сначала мы с Жоаном поднимались туда по бетонной лестнице, потом начали карабкаться по откосу, протискиваясь в узкие щели между стенами лачуг.
— Если заболеешь, о враче и не думай, — рассказывал Жоан. — Молись богу или иди к знахарке, кому что больше по душе. Школа была, только ее давно закрыли: крыша грозила обвалиться.
И вообще, городским властям дела до нас нет. Я уж и не помню, когда эти чистюли из муниципалитета были здесь, — боятся. Даже полицейские, если нагрянут, то сразу на нескольких автомобилях, когда устраивают облаву на бандитов. Иногда доходит и до перестрелки, но бандиты обычно ухитряются удрать в заросли. А в руки полицейских попадаются всякие бедняки: безработные, переселенцы из деревни, у которых нет документов. Днем у нас в Росинье самый главный — сеньор Жонас, владелец родника, а как стемнеет — сеньоры Алдо и Паулинье. У каждого своя шайка грабителей и торговцев наркотиками. Купить марихуану можно только через их людей, а вечером, если поздно возвращаешься домой, за проход по тропинкам нужно платить им налог...
Отправляясь к Жоану Луису в гости, я исходил, так сказать, из дипломатического протокола, ибо был должен ему визит. Но в душе все-таки чувствовал себя неловко, поскольку жители фавел не любят любопытных из другого мира, которым, мол, нечего видеть их бедность. Хотя встретили Меня приветливо, я постарался не задерживаться, да и принимать гостей хозяевам было негде. Почти всю лачугу Жоана занимали импровизированные кровати. В ней, помимо его семьи, приютился еще какой-то молодой человек с женой и ребенком. Только в углу у входа, рядом с убогим буфетом, оставалось место для газовой плитки, которую, отказывая себе во всем, завели потому, что иначе не на чем было бы стряпать. Газ в баллонах, конечно же, носили из города. Самой яркой приметой лачуги была идеальная чистота — земляного пола, скудного подобия обстановки и ветхой одежды обитателей. Немного поговорив со мной, мать Жоана Луиса отправилась с тазиком вниз, к подножию горы. Там, в нижнем этаже Росиньи, у муниципальной водоразборной колонки, всегда можно найти многолюдное общество тех, кто не склонен мириться с разбойничьим тарифом сеньора Жонаса. Там терпеливо стоят в очереди его отважные конкуренты-мальчишки, готовые доставить банку из-под соевого масла, полную воды, на любую высоту за полтора крузейро.
Вскоре вслед за матерью Жоана отправились в обратный путь и мы. По этому маршруту каждое утро спускаются в город продавцы, парикмахеры, прачки, лифтеры, мусорщики — те тысячи людей, кто своим трудом делает жизнь в южной зоне легкой и приятной. Вместе с ними идут на работу маленькие торговцы жевательной резинкой, газетчики, чистильщики ботинок и водители грохочущих ящиков на шарикоподшипниках.
Соседство с миллионерами помогает им как-то перебиваться и самим, но оно же таит в себе постоянную угрозу их шаткому крову и шаткому равновесию на грани полной нищеты. Пока мы с Жоаном, балансируя, скользя и чертыхаясь, возвращались к подножию Росиньи, он делился со мной вечным беспокойством людей, не имеющих своего клочка земли.
— Если нас переселят в пригород, — озабоченно прикидывал Жоан Луис, — не знаю, что будем делать. Кому там чистить ботинки, продавать газеты, возить овощи? А добираться с окраины в южную зону нужно на трех автобусах, два часа в один конец, да и билеты стоят столько, что за весь день не отработаешь...
Словом, приобретенные слезами и потом навыки уличного труженика Жоана потеряют всякую ценность, и он окажется безоружным в борьбе за место под солнцем. Ведь Жоан едва умеет читать, а в Бразилии и так некуда девать неквалифицированную рабочую силу.
Мечты о будущем
У большинства бразильских «абандонадо» жива мать, как у Жоана, а нередко и отец, есть хижина в фавеле или рабочем пригороде. Но родители не в силах обеспечить им хотя бы самое главное — накормить досыта.
— Хорошо, если бы в доме всегда были фасоль и рис, — признался Жоан. — Случалось, мы покупали даже мясо и молоко. Но у нас частенько нет ни гроша, и тогда мы сидим голодные: лавочник отказывается отпускать продукты в долг, потому что мы ему должны уже 300 крузейро. Картошку или бананы мать дает только самым маленьким.
Соседи Жоана Луиса живут не хуже и не лучше, чем его семья. «Статистика фавел трагична, — писала бразильская газета «Трибуна да импренса». — Продолжительность жизни здесь не превышает сорока трех лет. Девять из каждых десяти детей страдают хроническими болезнями. Доход на душу населения составляет в фавеле около шести долларов в месяц, и питание сводится к рису с фасолью один раз в день, если,— добавляет газета, — помогут святые или дети принесут из города несколько монет, выпрошенных или украденных».
С Жоаном ни разу не случалось того, что произошло с десятилетней Андреа Луизой. Девочка была найдена без памяти в пустом ящике на углу двух оживленных торговых улиц. К счастью, она потеряла сознание в самом центре города, и среди множества прохожих нашелся один, кто обратил на нее внимание. Андреа отвезли в больницу, и там, придя в себя после укола, она рассказала, что ничего не ела уже больше недели. Жоан умел в критическую минуту раздобыть хотя бы тарелку риса, и все же, я знаю, без обеда случалось оставаться и ему.
Строя планы на будущее, Жоан Луис не отрывался от действительности. Он не мечтал о дипломе юриста или врача. Расходы на полный курс образования в Бразилии составляют около 25 тысяч долларов. Но Жоану такие цифры ничего не говорили. Он просто знал, что ему это не по карману.
Впрочем, не по карману ему была и обычная, по закону обязательная, и вроде бы бесплатная семилетка. Я как-то завел с ним разговор об учебе, но парнишка быстро свел меня с неба на землю:
— Допустим, мне удастся найти место в школе. Мать постоит ночку в очереди и запишет. Но где взять денег на форму и книги? Я узнавал: во втором классе надо шесть учебников, это сто пятьдесят крузейро. Да еще шесть тетрадей, ластик, точилку, портфель, пенал и цветной карандаш — это еще сто пятьдесят. Если бы они у меня были, я бы отдал лавочнику долг. Слава богу, если все братишки и сестренки окончат первый класс и научатся грамоте. И то, если бы не школьные завтраки, пришлось бы им ходить не на уроки, а на перекресток.
Правительство Бразилии финансирует программу школьных завтраков, но содержание в них калорий ой как невелико. Бразильский институт питания провел в прошлом году исследование среди первоклассников Рио-де-Жанейро и обнаружил серьезное истощение у каждого пятого. Недоеданием медики объясняют и неуспеваемость, которая в пригородных школах Рио превышает пятьдесят процентов. Ученики просто физически не в силах усвоить программу. «Ни к чему, — считает газета «Жорнал до Бразил», — чрезвычайные усилия и крайние жертвы учителей, тратящих большую часть своего ничтожного жалованья на нужды самой школы. Хорошо одеваться, есть мясо, пить молоко, носить обувь — эти призывы они обращают к ученикам, живущим на грани нищеты. Школьные завтраки для многих — это все, что они могут поесть за целый день. Только после супа — фасоль и вода — детям, — пишет газета, — удается сосредоточить внимание, выйдя из полулетаргического состояния».
Когда я в последний раз видел Жоана Луиса, ему исполнилось уже шестнадцать лет. Он мало подрос, только слегка раздалась грудь и окрепли плечи. В жизни его изменилось тоже немногое.
Мы встретились, как обычно, на его рабочем месте, напротив гостиницы «Копакабана-палас». Некогда самый роскошный отель бывшей столицы Бразилии, он до сих пор, говорят, располагает номерами, которые стоят по 300 долларов в сутки. Однако даже те постояльцы, кто платит меньше, недовольны его старомодностью, унылой обстановкой и сыростью в номерах. Казалось, Жоана Луиса это вроде бы не должно волновать. Но из дверей «Копакабана-паласа» выплескиваются столь жидкие струйки туристов, и каждого из них атакуют столько чистильщиков, что с работой становится все труднее. Поэтому Жоан без сожаления покинул свой привычный пост, и мы в надежде найти клиента по дороге не спеша двинулись вдоль берега бухты, по чистенькому тротуару, выложенному «португальским камнем» — мозаикой из темных полос на светлом фоне.
Мы проходили мимо черных нянь, гулявших с очаровательными белыми детишками, и горничных с ухоженными собачками. Мы шли мимо неулыбчивых портье, бдительно стороживших неприступные подъезды, предназначенные для публики «сосьял», то есть из общества. Впрочем, и черные ходы охранялись не менее неусыпно. Шелестели листья пальм, ветер приносил с моря мелкую соленую пыль. Это был родной город Жоана, теплый и красивый, утонувший в неге, населенный сердечными и вежливыми людьми, и все же беспощадно жестокий.
Жоан становился взрослым, сколько еще он сможет пробавляться чисткой ботинок?
— Меня, конечно, возьмут подсобником на стройку, — с неизменной уверенностью в себе сообщил Жоан. — Но я не хочу, ведь будут платить всего четыре крузейро в час — минимальную зарплату. — Жоан выразительно посмотрел на меня.
Если когда-то и можно было купить на нее необходимое для поддержания жизни в теле одного человека, то инфляция давно съела эту возможность.
— Поработаю пока тут, — продолжал Жоан. — Через год-два меня призовут, и, может быть, в армии удастся получить хорошую специальность. Лучше бы всего моряка или автомеханика. — За прошедшее время мечта Жоана повзрослела.
Я не знал тогда, что вижусь с ним в последний раз. Но всегда расставание с Жоаном оставляло у меня тяжелое чувство от сознания огромности зла и собственной беспомощности. Я глядел, как он неторопливо брел по «португальским камням», с профессиональной цепкостью осматривая встречных, безошибочно выбирая кандидатов, и настырным голосом независимо от состояния обуви предлагал:
— Сеньор, почистить ботинки?
Виталий Соболев
Рио-де-Жанейро — Москва
Наш трудный берег
Туман плывет по высохшему руслу над гладкими камнями и стлаником, связавшим крепкими узлами корней береговой откос. Он голубой от светлеющего сверху неба. Холодно, сыро, тоскливо, неуютно. Шипит, чихает, не хочет гореть костер. Бока палаток отвисли от влаги и, кажется, тоже дымят, испуская тепло остывающих после ночи спальников.
Геолог отряда Лида Павлова проводит инструктаж по технике безопасности. Начальство от нас в доброй тысяче километров, в Чагде, тем не менее почти ежедневные наставления, получаемые по рации, дают нам некоторую информацию о том, что делается в других партиях и отрядах.
Если напоминают, что ходить в дождь по камням опасно, значит, кто-то сломал ногу. Если говорят, что надо осторожно обращаться с огнем, следовательно, кто-то поджег сушняк или спалил палатку. Если запрашивают, у всех ли есть оружие и все ли умеют с ним обращаться, выходило, что на кого-то напал медведь.
Радиометрист, а попросту говоря, такой же работяга, как и мы, Коля Дементьев, когда бывает дежурным, варит полюбившуюся ему здесь, в тайге, манную кашу на сухом молоке. До этого он ел ее только в детском садике. Он тощ, желтолиц, патлат. Жиденькая бородка дьячка торчит в разные стороны. Лида сердится, что он плохо слушает, то и дело отбегая к котлу, где клокочет, разбрасывая пену, иссиня-белое варево.
— Дементьев! — не выдерживает она. — Что нужно делать при пожаре?
— Сушиться.
По матово-загорелому лицу Лиды идут красные пятна.
Лида моложе нас и оттого относится к нам с учительской строгостью, держится официально. Но она любит и знает дело. Работает десятый сезон, с увлечением рассказывает о делювитах, эллювитах, промовитах — обо всем, из чего, собственно, состоит здешняя земля. Ходит Лида быстро и ловко. В первые дни я отважился пойти с ней в маршрут, но скоро сдал...
Тому, кто идет с Лидой, выпадает несчастная доля — тащить полевой радиометр (будь он трижды неладен!). Этот прибор показывает степень радиации пород. Коробка килограмма на два висит на шее, голову сжимают наушники, да еще полуметровая труба с разной кварцевой начинкой и лампами болтается на боку. Да еще ружье (Лида ружье принципиально не носит и, кажется, никогда не пользовалась им) и рюкзак. С каждым километром рюкзак прибавляет в весе, наполняясь образцами, и к концу дня годится впору утопленнику... Однако начнем по порядку.
Есть в Москве такое учреждение — «Аэрогеология-2», а если точнее — Аэрогеологическая экспедиция № 2 Всесоюзного аэрогеологического научно-производственного объединения «Аэрогеология» Министерства геологии СССР. Существуют и первая, и третья, и разные другие экспедиции, но они работают в иных местах. Территория «Аэрогеологии-2» в северном углу Хабаровского края и на юге Магаданской области. Здесь, на площади тысяча с лишним квадратных километров, ведутся геологическая съемка в масштабе 1 : 200 000 и разведка. Надо сказать, что съемка такого масштаба уже проведена в Союзе, оставался лишь этот сравнительно малый участок.
Сущность работы аэрогеологической партии заключается в следующем: в распоряжении геологов есть аэрофотоснимок и карта-двухкилометровка. По карте строится маршрут. Снимок помогает лучше ориентироваться. Затем парами — обычно геолог и рабочий — исследуют породы, берут образцы, идут, как правило, по вершинам гор, там, где есть выходы коренных пород. Другая пара — шлиховщики — двигается по ручьям и рекам. Подобно золотоискателям, они промывают в лотках породу, оставляя шлихи — тяжелые элементы полезных ископаемых. Собранные образцы позднее в лаборатории подвергаются анализу. Так создается геологическая карта.
Вся экспедиция делится на партии, партии — на отряды, и каждому определяется район предстоящих работ. Мы вели разведку на Улье, Кекре, Кивангре, Соломее, Унче, Итеме, Онганде, а то и просто на безымянных речушках у побережья Охотского моря. В этих местах никто раньше не жил и, наверное, еще долго жить не будет.
Правда, в конце войны здесь были геологи районного управления. Но они искали то, что лежало наверху, не углубляясь в детальную разведку. А еще раньше, более трехсот лет назад, по Улье прошли казаки русского землепроходца Ивана Москвитина...
Кстати, вот ведь что получается! Кто не читал красочных описаний походов Дежнева и Пояркова, Хабарова и Стадухнна! А между тем несправедливо забытое имя Ивана Москвитина заслуживает не меньшей славы. Из острога на Алдане он добрался до устья небольшого притока Май, по нему вышел к подножию хребта Джугджур и, перевалив, спустился к Улье. Эта река принесла казачьи лодки к Охотскому морю, Шантарским островам, Амуру, Сахалину и, возможно, к Курилам. Через мели и перепады, вековые заломы и прижимы провели свои кочи по этим местам первые русские люди.
До базы в Охотске долететь было делом нетрудным. Но там мы застряли: в горах висели, устойчивые, плотные туманы. Получив на складе резиновые сапоги, штормовки, сигареты и спальники, дальше маялись в безделье. Лишь раз сходили на море и с помощью нехитрой лески-закидушки ловили камбалу. А небо было темное, неласковое, и сыпал скучный, реденький дождик.
Утром четвертого дня пятнадцатилетний балбес Лешка, который направлялся с нами в поселок Кекра к дяде на исправление, объявил: «Сегодня полетим. Во сне мух видел». И точно! В середине дня разъяснилось.
Мы побросали вещи в кузов грузовика и ринулись на аэродром. Там ждал нас тяжелый вертолет Ми-8. Он покачался на могучих шасси, будто спринтер перед стартом, нащупывая устойчивую опору, поднатужился и легко подпрыгнул вверх. Косо проплыли аэродромные постройки, маленькие огородики, голые лиственницы на окраинах. Скоро показались рыжие горы Джугджурского хребта. В ущельях и седловинах голубели подушки снежников. За короткое лето они не успевали стаять и оставались до будущих вьюг. Их окружали зеленые заплаты кедрового стланика с редкими высыхающими лиственницами.
А ниже поблескивали на солнце спиральки речек.
Через час вертолет свалился в долину, надвое разделенную широкой рекой. Он приземлился на каменистую косу, выбрав пятачок среди побелевших, как старые кости, деревьев и кустарников, вырванных из берегов весенним половодьем.
Это и была Улья. В прошлом году здесь стояли геологи и оставили много вещей. Ими следовало догрузить вертолет. Темные, сработанные наспех избушки хранили всякое добро: котлы, ведра, железные печки, топоры, бочки из-под бензина. Без этого мы просто не могли обойтись на новом месте. По следам с лопату определили, что базу часто посещали медведи, пробовали когтями и зубами сорвать замки с дверей. В это время они шли на весенние свадьбы и к морю за рыбой, запах оставленной с прошлой осени соленой горбуши, очевидно, тянул их к избушкам.
Сильно, упруго неслась светлая вода Ульи. Мелькали темные спины хариусов. Рыба упрямо шла против течения к далеким перекатам, где образовались целые каскады водопадов. Москвитинские казаки назвали то место «убойным». Там они оставили свои струги, обошли тайгой водопады, построили новые ладьи и на них доплыли до моря.
Совсем непросто это было сделать тогда. Опершись на свои пищали, задумчиво, тревожно смотрели они на неведомую реку, гадали, что скрывается за ближайшим поворотом, куда она их приведет, можно ли доверять обманчивой тишине. За ними лежала громадная таежная страна, по которой они прошли от родного Урала, а впереди маячило неведомое. И сколько же имели эти люди гордого достоинства и самоуважения, чтобы после всего пережитого рассказать о своих мытарствах такими скупыми словами: «А волоком шли день ходу (через Джугджурский хребет!) и вышли на реку на Улью, на вершину. Да тою Ульею-рекою шли вниз стругом, плыли восьмеры сутки. А на той же Улье-реке, сделав лодию, плыли до моря, до устья той Ульи-реки, где она пала в море, шестеро сутки».
Святое это дело — быть первооткрывателем. И мы, прилетев сюда, в этот край, тоже почувствовали себя сродни первопроходцам.
Под базу нашли лесистую площадку на берегу Кивангры. Здесь поставили палатки, начали воздвигать лабаз. Выбрали четыре большие ели, которые стояли близко друг к другу, спилили верхушки, положили бревна-стропила, на них — жерди. Получилось нечто вроде наблюдательного поста. На площадку вверх забросили ящики с макаронами и тушенкой, яичным порошком и сгущенкой, мешки с мукой и крупами. Это продовольствие пригодится осенью, когда мы снова вернемся сюда.
Лабаз сооружали от медведей. Геологи не раз оказывались свидетелями, как взрослые звери, не в силах залезть на лабаз, подсаживали туда малышей, те сбрасывали ящики; дальше было просто делом техники — медведи сжимали лапами банку так, что дно лопалось и содержимое выплескивалось прямо в пасть. Особенно любили они сгущенное молоко и варенье.
На базе Кивангры партия разделилась на отряды по четыре-шесть человек. Очень пригодились бочки из-под бензина. С одного бока мы вскрывали бочку, как консервную банку, туда закладывали спальные мешки, палатку, продукты, закрывали той же крышкой, приворачивали толстую проволоку. Вертолет разбросал бочки по маршрутам. Мы могли идти налегке от бочки к бочке и выполнять основную работу.
Скользя на крутых осыпях, цепляясь за выступы отвесных скальников, изнывая от жары и жажды, продираясь через сплошные заросли кедрового стланика и ерника, где дурманил голову запах каких-то диких трав, с ружьями и радиометром мы взбирались на вершины и спускались с них, чтобы начать новый подъем. Рюкзак разбухал от камней, и к вечеру лямки жгли плечи.
И так с утра до ночи. По пятнадцать-двадцать километров в день. Слишком коротко здесь лето, и много надо пройти, чтобы уложиться в сроки и план, рассчитанный на предел человеческих возможностей. А поздно ночью при свечке надо было разбирать образцы, упаковывать камни в бумажные пакеты и брезентовые мешки, сушить над печкой мокрые шлихи, заполнять журналы, обозначать на карте места, где брали тот или иной шлих.
А еще надо было рубить дрова для костра и печек, готовить еду, выпекать хлеб, добывать воду, которая в жаркие дни вдруг уходила под камни, — словом, заниматься всем, чтобы обеспечить более или менее сносную жизнь.
С точностью заведенного механизма мы перебирались на новые места, вырубали в чаще полянки для палаток, сооружали из бревен и жердей нары, делали лабаз, уходили с этой базы в маршруты и, закончив работу, накормив своей кровью полчища комаров и мошки, перебирались на другой участок, где разбивали новый лагерь.
Нет, мы не открывали месторождений, не находили золотые горы. Мы просто вели геологическую съемку для карты, где в одном сантиметре укладывалось два километра тяжелого нашего пути. После камеральной обработки, исследования образцов и шлихов в дотоле пустых вулканических породах обозначатся признаки полезных ископаемых. В будущем карту прочитают другие геологи и по этим признакам поведут уже поисковые работы, точно нацеленные и детальные.
...Оставалось еще несколько последних маршрутов. Уже догорало лето. Созрев, опадала оранжевая морошка, на корню засыхали и морщились подберезовики и маслята, багровели поляны брусники. Светлели леса. Прибавлялись золотые и алые краски.
В глубине кедровника стояла палатка нашей начальницы Лиды Павловой. Мы же обосновались у обрыва к ручью. Посредине оборудовали кухню, то есть вбили колья с перекладиной над костром, сверху натянули брезент от дождя, из жердей сделали нары для хранения мешков и ящиков с продуктами.
А в километре от нас было море. И днем, а особенно по ночам мы слышали его трубный гул. Море подбрасывало нам разную мелочь: доски, обрывки сетей, ящики, поплавки из пенопласта. Так что мы сделали стол и табуретку и могли теперь, расположившись с комфортом, сколько угодно слушать Лидины наставления...
Сегодня Лида Павлова идет с Колей Дементьевым на гольцы, нависающие над речкой Безымянной. Боре Доля и мне приказывает двигаться по самой речке и взять не менее пятнадцати шлихов. Дело привычное, но тут надо было еще через водопад и горловину у гольцов выйти к высокогорному озеру 307. Оно, несомненно, образовалось от мощного тектонического сдвига, лежало в каменной чаше-каре. Поблизости не было подобных озер, и очень странно, что эвенки, мудрый и поэтический народ, кочуя по этим местам, оставили его без имени. Как так? Почему здесь они не раскидывали своих стойбищ? Что заставляло охотников обходить это озеро? Эвенки прокладывали тропы в куда более тяжелых горах...
Для нас озеро (назовем мы его, как и речку, пока Безымянным) представляло практический интерес. Сюда впадало несколько ручьев, и за тысячи лет вода, несомненно, нанесла много интересного. Озеро могло стать лакмусовой бумажкой, которая позволила бы нам точно определить направление долгожданной всеми рудной жилы. В том, что таковая существует, мы не сомневались. На нее указывали разные косвенные данные, включая геологическую разведку с самолетов и спутников.
Мы видели это озеро с вертолета. Оно сверкало, как бриллиант, заключенный в темно-зеленую оправу кедрового стланика. Суеверно полагая, что все таинственное надежно прикрыто неприступными горами и зарослями, мы с тем большим упорством хотели пробиться к нему. Нам представлялось, что вообще-то и через прижим, и водопад, и стланики пройти можно. Но Лида умела читать аэрофотоснимки. У нее был стереоскоп, где, как наяву, рельефно-выпуклыми виделись горы и безнадежно глубокие ущелья. Она-то лучше нас знала, какая дорога ожидает, потому и сказала:
— Только не рискуйте. Отказ — не обух: шишек на лбу не будет.
— Постараемся, — отвечает Боря Доля, он старший.
Мы натягиваем болотные сапоги и в который раз недобрым словом поминаем снабженцев экспедиции. В мороз сапоги лежали на холодном складе. Конечно, они потеряли эластичность, полопались и, несмотря на все старания заклеить, текут как решето.
Берем лоток, саперную лопатку, свитеры, полиэтиленовые мешки, которые приспособили вместо накидок на случай дождя, котелок, кружки. Из продовольствия кладем в рюкзак только хлеб, чай и сахар. По опыту знаем, есть не захотим, в тяжелой дороге будет мучить только жажда.
Не скажу, что Боря Доля был длинным, крепким, — просто он был огромным. Природа сработала его грубо, объемно, на совесть. Когда он шел через стланик, стонал и плакал лес. Он ломился вперед, как лось, не разбирая завалов и пней. По дремучей рыжей бороде тек пот, длинные, сильные руки его раздвигали самые крепкие заросли. Даже комары, не дающие покоя таким хищникам, как медведи, и те, кажется, шарахались от него.
Вообще Боря художник. Но каждое лето он становится шлиховщиком в геологической партии. Наверное, эта перемена приносит новые впечатления, роздых от несладкого и нелегкого труда графика, хотя работа шлиховщика тоже не мед, и от нее ломит в пояснице и зверствует радикулит, и дает она далеко не длинные рубли. Он и меня выучил этой работе — нехитрой, но требующей сноровки, терпения и выносливости.
Надели мы рюкзаки. Потоптались на месте, проверяя, не жмут ли портянки, всадили в стволы патроны с пулями и пошли. Вчера лил дождь. В мокрой траве желтела морошка, с деревьев падали грузные капли. Скоро мы вымокли и стали коченеть, хотя шли быстро.
Солнце еще не взошло, никак не могло выпутаться из липкого тумана в горах. Мы луговиком выбрались на тропу, которую протоптали здешние линейщики, обслуживающие телефонную линию Магадан — Хабаровск. Видно, эту же тропинку облюбовали медведи. Они оставили на ней следы, даже совсем свежие, не ранее сегодняшней ночи. Это заставляло держать ружья наготове. Бывало, медведь от злости или голода, а просто от неожиданности, от страха мог напасть на человека. К счастью, в лесу и стланике была прорублена просека, и мы могли видеть довольно далеко.
Слева глухо шумело серое Охотское море. Там звенела галька и суматошно кричали жирные чайки. А еще дальше, на горизонте, плавился в дымке черный остров Нансикан, знаменитый птичьими базарами. Иван Москвитин, пробившись по реке Тукчи, писал: «А против тое реки устья стоит на море в голомени остров каменной, и на том острову птицы водитца многое множество, с тово острова тою птицею кормятца тунгусы многие люди, как учнут яйца водит...» Сейчас этот остров под запретом. Там заповедник.
Спустившись по террасам к Безымянке, мы обнаружили, что идти по реке не сможем. Она вспухла от дождей. Волей-неволей пришлось пробиваться по береговым зарослям кедровника и ерника. Листья у ерника мелкие, продолговатые. Их любят северные олени, но для нас ерник был сущим наказанием. Ноги путались как в мотках колючей проволоки, и мы буквально буксовали.
Кедровник же вообще не любит ровных мест, он расселяется в среднем поясе гор, на каменистых россыпях-курумниках. Это не кустарник, но и не дерево. Ствол толщиной сантиметров в пятнадцать-двадцать у него едва поднимался на полметра, зато расстилался по земле метров на десять. Верхушки ветвей смотрели в небо, на концах зрели фиолетовые шишки с мелкими орехами. Эти орешки привлекали белку, соболя, бурундуков и медведей. Треща, по стланику носились похожие на скворцов, но гораздо крупнее, кедровки. Несмышленая птица набивала подклювные мешочки орехами и прятала их под камни. Потом забывала, куда прятала, и, если орехи никто не съедал до весны, они прорастали. Ей, кедровке, и обязаны происхождением густые заросли стланика, по которым, чертыхаясь и стеная, тащились мы вдоль Безымянки.
Первый шлих брал Боря, спустившись к реке. Лопатка, с которой он ходил и в прошлом и позапрошлом годах, была удобна тем, что складывалась и раскладывалась, закрепляясь гайкой. Он развернул ее и стал долбить по каменной мелочи у бортика берега, пытаясь наскрести полный лоток породы. Я же достал пакетик, написал на нем номер шлиха, чтобы знать, в каком месте он взят, и название нашей партии. Потом из бумажки свернул кулек, чтобы ссыпать туда шлих. Пока я возился с этим, Боря все же наскреб лоток, опустил его в воду. Вода шла со снежников, была ледяная, у него сразу покраснели руки. Поворачивая лоток туда-сюда, покачивая, он постепенно смывал породу, выбрасывал гальку, тяжелые фракции опускались. Наконец, на дне остался лишь черный порошок. Это и был шлих. Боря слил его в кулек, отжал бумагу, сунул мне. Я опустил мокрый кулек в пакет и спрятал в полевую сумку.
Чем выше мы поднимались по реке, тем меньше было воды. Мы уже могли, переступая с камня на камень, идти по руслу. Когда совсем замерзали руки у Бори, лоток брал я и промывал породу.
Наконец показалось солнце. Оно выплыло из тумана матовым шаром, как бы отряхнулось от сырости и стало раскаляться. От кедровника потянуло жирным запахом смолы. Окутываясь парком, грелись камни. Мы сразу стянули штормовки и подставили солнцу спины.
Чтобы обойти первый прижим, пришлось взбираться по десятиметровой каменной стенке. Поднявшись, мы увидели водопад. Туго и грозно шел поток, перед уступом ускоряя движение. Река обрушивалась с высоты и падала в глубокую чашу, выбитую в камне за сотни лет. Вода в ней была пронзительной синевы. Поверху над чашей остался от скалы-коренника мостик. Он перекинулся от берега к берегу и, кажется, подрагивал от тупого грохота воды.
Конечно, мы взяли шлих и здесь.
Безымянка стремительно неслась по огромным окатышам, выбивала в скальном берегу глубокие нити. Рискуя сорваться, мы пробирались по берегу, отыскивая проходы. Здесь никто до нас не ходил. Это точно. Кому была охота идти по этой дикой речке, где не водилось ничего живого. Сюда не могла зайти рыба, так как устье было перегорожено высокой галечной косой, не могли развиться и водоросли — слишком холодна была вода.
Около трех дня мы остановились на небольшой косе. Здесь лежал огромный валун тонн на сто весом. Наверное, таким его и выбросил древний вулкан. Ветры и паводки лишь обтесали бока. Набрав кедрового плавника, разожгли костер, вскипятили воду, заварили чай.
— Хорошо смазал — хорошо и поехал, — сказал Боря, отрезая ломоть хлеба.
Этот хлеб мы пекли сами. В кружке с сахаром разбавляли дрожжи. Когда они всходили, замешивали тесто в эмалированном ведре и вываливали его в кастрюлю-«чудо». Пекли либо на костре между двумя бревнами — надьями, либо на печке в палатке. Хлеб получался иногда лучше, иногда хуже, но есть было можно.
До основного прижима оставалось не более километра. Однако именно на этот километр мы затратили больше времени и сил, чем на весь путь. То вброд, то прыгая по камням, то залезая на скалы, то продираясь через заросли, мы все же дошли до снежников. Кое-где они накрывали речку, и вода тогда шумела глуше, тише, будто снег душил ее.
Идти по этим снежникам было рискованно. Провалишься, затащит — и поминай как звали. Приходилось забираться вверх и двигаться по самой кромке снежника, там, где кончались заросли и начинался снег. Конечно, и это было опасно: снежник круто падал вниз, заскользишь — и ничто уже не спасет.
Но вот мы подошли к прижиму. Нет, неспроста Лида предупреждала нас. Здесь реку сжимали две отвесных горы. Вверх они уходили метров на пятьсот. Без альпинистской техники мы не могли преодолеть их, чтобы обойти прижим. И Боря и я не раз ходили с альпинистами в горы. Пусть это были семитысячники, но они так не страшили, как эти вертикальные, гладко отполированные рыжие стены коренников.
Сразу пересохло во рту. Мы опустились на снег, стали сосать льдинки. Велико было желание проскочить через этот прижим. Начали прикидывать варианты. Можно было вернуться назад, где-то на пологом склоне подняться и пройти по гребню гор мимо этого прижима. Можно попытаться прорваться прямо по воде, потом обсушимся. Или вообще отказаться от этой затеи?
У самого среза потока мы вдруг обнаружили нечто вроде уступа. Раскинув руки, пальцами, вцепляясь в камень, шаг за шагом стали двигаться по нему. Уступ уводил выше и выше. А внизу бесилась река, громыхала камнями, пенилась осатанело, набрасывалась на стенки прижима. Как точно назвали предки такие места — «убойные»... Теперь мы поняли, что и прорваться прямо по воде было бы невозможно. Река просто-напросто выплюнула бы нас, как тряпичные куклы. Одна надежда на эти ступеньки. Шаг... еще шаг...
Боря шел первым. Его сапоги были на уровне моих глаз. Я хорошо видел, что ступеньки сужались. Сначала умещалась ступня, потом половина. Из-под подошв сыпались мелкие камни и, даже не булькнув, исчезали в потоке. Вниз мы старались не смотреть, как нельзя смотреть, когда идешь по карнизу крыши. И все же почему-то неудержимо тянуло отцепиться от камня, откинуться навзничь и упасть в воду.
От напряжения руки и ноги стали неметь. Можно выдержать еще минуту, от силы две, но, как далеко простирается этот прижим и доведут ли до цели эти ступеньки, мы не знали.
Боря остановился. Прижим круто заворачивал, и он пытался рассмотреть, что там дальше. Но ничего не увидел, долго стоял, раздумывая.
— Нет, удовольствия на миг, калекой на всю жизнь, — наконец вымолвил он.
Пятясь как раки, двинулись обратно, ощупывая дорогу ногами. И когда спрыгнули на снежник, долго не могли прийти в себя. По спине ползли мурашки. Как близко, совсем рядом, просто и жутко шла смерть!
А озеро всего в километре... Хуже всего идти, да не дойти. Получилось, как говорится, пошли по шерсть, а воротились стрижеными.
— Ладно, — махнул рукой Боря, — не принимай близко к горлу.
Уже уходило солнце. На зубцах гор загоралось красноватое пламя. Темнел кедровник в обрывах, и громче кричали чайки на утесах, вставала белая луна.
Боря достал карту и аэрофотоснимок. Ему не давала покоя мысль об озере. С другой стороны хребта и прижима бежала речка Озерная. Там мы скоро должны быть. Попытаемся пройти по ней. Значит, не все потеряно.
Но напряженные последние маршруты и нашествие медведей на время отодвинули мечту увидеть непонятное озеро, которое эвенки издавна обходили стороной.
Окончание следует
Евгений Федоровский, наш спец. корр.
В сводке погоды — SOS
«Лучшего момента не будет», — молнией мелькнула мысль у Бухтиярова. И в ту же секунду, как во сне, он наотмашь ударил немца тяжелым остолом. Второго удара нанести не удалось. Дико взвыв, боцман свалился с нарт и растянулся на снегу; пистолет выскочил из его руки и отлетел далеко в сторону. Бухтияров спрыгнул с остановленных нарт, но, увидев, что моряки на берегу обернулись на крики, вскочил обратно, свистнул и погнал упряжку к реке. Собаки с ходу выскочили на лед, но, не пробежав и двадцати метров, с визгом исчезли в черной воде... Бухтияров успел скатиться с нарт у самой кромки проломившегося льда и теперь в бессилии смотрел на закипевшую пузырями воду, на широкую гладь тонкого, как стекло, льда, который он должен был преодолеть. «Эх, лыжи бы...» — подумал он и пополз, заскользил по льду, упруго прогибающемуся под ним.
Истошные крики заставили его оглянуться: у самого берега по пояс в воде, окруженный битым льдом, стоял боцман. Он грозил кулаком и что-то кричал. Из потока слов Григорий уловил только одно: «Цурюк!» — «Назад!»
Григорий услышал под собой треск, и холодная, вода иглами кольнула живот, грудь. Он быстро перекатился в сторону и, не обращая внимания на крики и проклятия боцмана, быстро пополз дальше. Мысль, что вместе с упряжкой, возможно, погибли и коды радиосвязи, придала Бухтиярову уверенность. От радости он чуть не вскочил на ноги, чтобы быстрее добраться до берега, но треск пружинящего льда заставил его снова раскинуть руки и ноги. «Спокойно, Гриша, спокойно, — говорил он вслух, не замечая, как из-под ногтей капала кровь, оставляя на снегу выпуклые ровные кружочки, похожие на цветы тундровой камнеломки. — Что будет с ребятами, если не доберешься?» Думая об участи зимовщиков, он торопливо полз и, когда до берега оставалось совсем немного, вскочил на ноги, тремя прыжками достиг земли и упал, зарывшись лицом в колючие искры снега.
Сухой, отрывистый треск, совсем непохожий на треск льда, заставил его глубже вжаться в снег. С того берега группа моряков била по Григорию из автоматов. Из-за дальности огонь был неприцельным, но фонтанчики снега поднимались совсем близко от него. «Надо уходить к спрятанной упряжке, пока они не притащили ручные пулеметы», — подумал Григорий и, пригнувшись, побежал вдоль берега, но отчаянный вопль остановил его. На середине реки, хватаясь за переворачивающиеся льдины, барахтался человек в черной пилотке с белыми кантами. «Никак боцман? Эх, салага! — кольнуло чувство жалости. — Надо же, за мной погнался. Наверное, приказали...»
Люди на том берегу, сбившись в кучу, смотрели, не двигаясь, на тонущего человека, а тот неожиданно приподнялся над битым льдом и, погрозив толпе кулаком, исчез в темной воде. И странно — Бухтияров не испытывал удовлетворения от гибели человека, которого он всего несколько минут назад собирался уничтожить. Григорий устало произнес: «Нашел же себе смерть в реке, о которой в своей Германии никогда и не слышал».
Уже добравшись до холма, Бухтияров увидел в небе желтую ракету; тотчас же в ответ ей над морем взвилась вторая, такого же цвета. Озадаченный этими сигналами, Григорий быстро зашагал к собакам, которые, увидев его, залились радостным лаем.
— Что, родные, соскучились, проголодались?.. Но сейчас не до еды. Надо уходить. Фрицы что-то задумали, — приговаривал он, распутывая постромки и отмахиваясь от псов, норовивших лизнуть в лицо. Только Шайтан остался лежать на месте, печально глядя на хозяина и вяло помахивая хвостом.
— Ну а ты, Шайтан, что приуныл, не рад хозяину? Э, да нос у тебя горячий. Заболел? — Бухтияров присел к вожаку и стал осматривать лапы. Умный пес тихо заскулил и перевернулся на спину.
— Как же разнесло твои лапы! Ладно, фрицам тебя не оставлю. — Он расшнуровал брезент, покрывающий нарты, сбросил на снег три оленьи туши, оставив лишь одну. Потом положил Шайтана на нарты и укрыл его оленьей шкурой. Отвязав лопату, зарыл туши в снегу.
«От песцов и волков не спасет, — подумал он, — но все же не на виду. А если фашисты переберутся на эту сторону, не найдут». Как только нарты тронулись, Григорий вскочил на них, упал рядом с закутанным Шайтаном, свистнул, и упряжка быстро понеслась.
«Желтые ракеты... что же это значит? Вызов команды с клипер-ботом, чтобы форсировать реку? Но лед как стекло, он порежет резиновую лодку. Чудно, однако, погибая, боцман грозил кулаком не мне, а своим... А что я, собственно, гадаю? Главное, ушел...» Его мысли оборвал непонятный, шелестящий свист, который так напугал собак, что они остановились и, припав к снегу, поджимая уши, стали тихо повизгивать.
— Ну, чего испугались? Хоп! — крикнул Григорий собакам и замер...
Впереди, метрах в трехстах левее намеченного им пути, взвился высокий черно-белый фонтан, и тут же докатился резкий хлопок взрыва, больно кольнувший в уши. Ошалевшие собаки, путая постромки, испуганно бросились к каюру.
— Ну, ну, спокойно, — ласково трепал он то одну, то другую, поспешно распутывая постромки. Взрывы следовали один за другим с промежутками в две-три минуты, ложились все левее и левее. «Минометы бьют с берега, — решил Бухтияров, не слыша грома выстрелов. — Надо быстрее уходить...»
— Хоп, касатки, рванем! — Собаки под свист Григория выскочили на открытую равнину.
Держась левой рукой за дужку, а правой придерживая затихшего Шайтана, Григорий обернулся и увидел открывшуюся реку, а за ней море. У зимовки суетились люди — и опять послышался противный шелестящий звук. Григорий втянул голову в плечи. Тундра вновь стала дыбиться фонтанами взрывов. Собаки, почуяв опасность, бешено неслись по снежной целине. При помощи остола Григорий тормозил то справа, то слева, менял направление, лавировал, не давая взять себя в «вилку». Мины ложились все ближе. Резко развернув упряжку вправо, Григорий ушел под прикрытие возвышенности. Он проехал километра два до небольшой безымянной речушки, повернул на юг и стал уходить в направлении бухты Воскресенского к охотничьей избушке, где сутки назад оставил Ногаева. Мины падали все реже и реже. Наконец вой и свист осколков прекратились, исчез и кисловатый запах дыма.
«Неужели ушел?» — еще не веря себе, подумал Григорий, прислушиваясь к неожиданно наступившей тишине, нарушаемой только тяжелым дыханием упряжки.
— Стоп! — крикнул он, загоняя остол между полозьями нарт.
Закрепив упряжку, достал из мешка полевой бинокль, пилой вырезал из плотного снежного наста большой кусок. Григорий поднялся к пологому гребню, залег и, маскируя голову вырезанным кирпичом снега, навел бинокль на синеющее вдали море и зимовку. На берегу реки уже никого не было. Две подводные лодки с большими белыми номерами на серо-свинцовых рубках покачивались недалеко от берега. С орудий, стоявших на носовой палубе, чехлы были сняты, рядом с ними суетились черные фигурки людей. От берега к лодкам по натянутым леерам подтягивались два клипер-бота, нагруженных мешками и ящиками. Среди моряков, толпившихся у берегового груза, Бухтияров заметил четырех зимовщиков — он узнал их по ушанкам и ватникам. «Пятого нет. Наверное, на радиостанции под надзором фрицев несет вахту», — решил Григорий, протирая быстро запотевшие стекла бинокля и снова приникая к нему. Он увидел, как стволы пушек медленно поворачивались в его сторону и одновременно поднимались под углом вверх...
Григорий осторожно спустился к нартам, осмотрел собак, подправил постромки и тронулся на юг. Белая тундра и начинающее синеть с юга небо настороженно молчали. Это напряженное ожидание обстрела было для Бухтиярова тягостнее, чем свист мин. Прошел еще час. Бухтияров понял, что легкие орудия лодок его уже не достанут...
До бухты оставалось километров шесть-семь. Вскоре впереди затемнела открытая вода; показался домик с невысокой мачтой и трубой, из которой вился дымок. «А вдруг и там немчура? — обожгла мысль. — Подожду до темноты, а там осмотрюсь», — решил Григорий и пожалел, что его карабин остался на зимовке. Не отвязывая собак, раздал им корм, осмотрел лапы Шайтана и, густо смазав опухшую переднюю ногу, забинтовал ее, надел сверху меховой чулок.
Как бывает в этих широтах, темнело очень медленно. Багровое солнце низко скользило по горизонту, принимая форму огненного эллипса. Григорий внимательно рассматривал в бинокль избу, но ничего подозрительного не обнаружил. Когда стемнело, он тронулся в путь. Приметив слабый свет в окне, остановил упряжку, захватил топор и стал осторожно подбираться к домику. «Кто это? — Григорий невольно вздрогнул, услышав чье-то дыхание. — Шайтан? Фу, черт! Я же тебя привязал...»
Вынырнувшая из темноты собака ткнулась ему в ноги и молча легла рядом, виновато отворачивая морду в сторону. — Нехорошо, Шайтан. Поводок перегрыз и упряжку бросил. Как же так? — Он потрепал собаку по загривку и, показывая на свет в оконце, тихо сказал: — Давай домой, быстро, быстро... — Шайтан понимающе взвизгнул и, подняв забинтованную лапу, поскакал к избе. Подбежав к тамбуру, пес громко и радостно завыл — он был потомком полярного волка и по-собачьи лаять не умел.
Скрипнула дверь, В проеме показался человек с фонарем.
— Никак Шайтан? — услышал Григорий удивленный голос Ногаева.
— Эй, браток! Я здесь! — закричал каюр, подбегая к двери.
— Ты, Григорий? Где упряжка? Почему так быстро вернулся?
— Нарты в двух километрах. Я так опасался, что у тебя немцы...
— Ты что? Да расскажи все по-человечески. — Ногаев с удивлением посматривал то на топор, то на Бухтиярова.
— Это мое оружие, — кладя топор на ступеньку, ответил Григорий, — Дай воды, горит все внутри.
Усевшись за грубо сколоченный стол, откинув капюшон меховой рубашки, Бухтияров рассказал обо всем, что произошло за сутки после того, как он выехал отсюда на мыс Стерлегова.
— Нам с тобой надо добраться до мыса Входной и сообщить на Диксон.
— Значит, фашистам нужны ледовые карты, коды ледовых донесений... Послушай, Григорий, все самолеты, летящие на восток, проходят над нами, — вслух рассуждал Ногаев, — А не сможем ли мы сигнальными ракетами привлечь внимание самолета и посадить его у нас?
— В бухте битый лед... А сухопутные самолеты в нашем районе не летают. Однако твоя идея неплоха. Давай с рассветом на снегу вытопчем слова: «На Стерлегове немцы». Солнце низкое, в ясные дни такая надпись будет видна издалека. Сами же отправимся на мыс Входной.
— Но не лучше ли мне остаться здесь? Буду ждать самолет, привлеку его внимание красной ракетой...
— Это было бы лучше, но у нас только один карабин. Ни ты, ни я не можем остаться без оружия. Кругом полно медвежьих и волчьих следов.
Через час Бухтияров привел упряжку, накормил собак и, скинув только унты, улегся спать. Оставшись дежурить, Ногаев загрузил нарту всем необходимым для дальней дороги и отвел ее в сторону от избы. Захватив карабин, он залег на высоком берегу и стал в бинокль наблюдать за входом в бухту.
«Немцы на мысе Стерлегова» — эти слова никак не укладывались в голове Ногаева. Глухой гул сталкивающихся льдин, темное звездное небо — все казалось сегодня зловещим, настораживающим. А ведь еще вчера, оставаясь один, он не обращал внимания ни на шум льдин, ни на небо. И изба, маленькая, вросшая в землю изба, неизвестно когда и кем сложенная из мощных, отполированных морем и ветрами бревен плавника, внушала ему покой и уверенность. Правда, все эти дни его не покидало чувство обиды за то, что он, молодой, здоровый парень, не на фронте, а здесь бьет гусей и диких оленей — готовит мясо для зимовки, вместо того чтобы защищать свою землю от фашистов...
Утром, пока Ногаев топил печь, кормил собак и готовил завтрак, Григорий на пологом склоне вытоптал короткую фразу: «НА СТЕРЛЕГОВЕ НЕМЦЫ!»
Буквы тянулись с севера на юг на целых пятьдесят метров. Ногаев вышел взглянуть на работу Бухтиярова, как вдруг услышал далекий орудийный выстрел, а за ним еще четыре... Черный столб дыма поднялся у горизонта, в стороне мыса Стерлегова.
— А... а... гады! Запалили зимовку! — вырвалось у Ногаева.
— Дым по цвету вроде от мазута. — Григорий впился глазами в бинокль. — Деревянные постройки не так горят. Да и пальба очень подозрительна, к чему она, если там только немцы? А что, если подошел наш военный корабль?
— Вот что, — помолчав, решил Бухтияров. — Разгружай нарты. Оставь самое необходимое, палатку, лыжи и продукты на десять суток. Пойдем к зимовке.
Через час облегченные нарты стремительно неслись по снежной целине под радостный вой отдохнувших собак. Вскакивая на нарты, когда они шли под горку, или помогая упряжке на подъемах и рыхлом снегу, люди изредка перекидывались короткими фразами, не переставая наблюдать за дымом, который то оседал, то вновь высоко поднимался в зеленовато-палевое небо.
На полпути Бухтияров остановил упряжку. Собаки сейчас же легли" на снег, слизывая розовыми языками льдинки, намерзшие между пальцев. Плотные клубы пара стояли над разгоряченными телами. Григорий осмотрел собак, особенно внимательно Шайтана, передние лапы которого были в камусовых чулках. Все в порядке. За ночь ранки заросли, да и мягкая пороша, выпавшая под утро, закрыла твердый наст. След от упряжки был ровным и чистым.
— Час на отдых, на корм упряжки, а там на подходе к зимовке заляжем на холме и высмотрим в бинокль, что происходит на станции. Но и сейчас надо быть очень внимательными, может быть и так, что немцы переправились через реку и следят за тундрой.
Чем ближе они подходили к морю, тем осторожнее Григорий старался вести упряжку, скрываясь под пологими склонами. Остановив собак у подножия холма, Бухтияров взял бинокль и поднялся к вершине. Ослепительно, до рези в глазах, блестел молодой лед на реке, а за ней по широкой полынье бухты медленно плыли белые льдины. Ни лодок, ни людей не было видно. На зимовке, там, где еще вчера стояли строения, темнели пятна пожарища. Сиротливо торчала обгоревшая труба жилого дома и искореженный огнем остов вышки ветровой электростанции, похожий на скелет ящера...
Григорий метр за метром осматривал берег, наводил бинокль на руины, надеясь заметить хоть какие-то признаки жизни. Он боялся признаться себе, что зимовка мертва. Ни людей, ни собак.
— Ушли! Все пожгли, подлецы. Что же с ребятами стало?
Заметив подошедшего Ногаева, Григорий резко поднялся и, передавая бинокль, сказал:
— На, смотри и запомни. На всю жизнь запомни...
Григорий молча зашагал к упряжке.
Когда Ногаев спустился вниз, Бухтияров внешне был спокоен, только глаза его, всегда веселые, были суровы.
— Пошли. На месте все уточним.
Вскоре они преодолели открытое пространство тундры и вышли к левому берегу реки. Оставив в разлоге Ногаева с упряжкой, Григорий спустился на лед. За ночь он окреп и выдерживал тяжесть человека даже без лыж. Еще раз внимательно оглядев противоположный берег и не обнаружив ничего подозрительного, он вернулся к упряжке.
— Кажется, все тихо. Возьми бинокль и следи за мной. Если там организована ловушка и я попадусь, немедленно уходи.
Отвязав Шайтана, Григорий легко заскользил на лыжах. Собака, зная эти места, уверенно направилась к тому берегу. Следуя за Шайтаном с карабином в руках, Григорий вслушивался в тишину. Никого, ничего. Только с моря доносился скрежет льдов, дрейфующих вдоль берега, над которым поднимался слабый дымок от тлеющих головешек.
Неожиданно Шайтан остановился и, рыча, пополз по льду, оглядываясь на хозяина. «Наверное, нерпу почуял», — подумал Григорий. Приблизившись к собаке, он крикнул:
— Вперед, Шайтан... — и замер. Сквозь лед на него смотрели широко раскрытые глаза человека, полные тоски и ужаса. Течение раскачивало труп, как маятник, из стороны в сторону: веревка, привязанная к поясу, зацепилась за льдину.
— Боцман... Даже не похоронили...
Григорий невольно сдернул шапку, но тут же надел ее.
— Пошли, Шайтан! Нет у меня к нему жалости. Фашист ему имя.
Выйдя на берег, Бухтияров долго ходил по пожарищу, искал тела ребят, но никаких следов... Двухлетний запас продовольствия, хранившийся на складе, был вывезен или сгорел, остались только два мешка обуглившегося риса. На месте склада горючего для самолетов были разбросаны оплавленные и развороченные бочки. «Вот они и давали черный дым», — подумал Григорий, направляясь к месту, где еще недавно грузили клипер-боты продуктами, чтобы переправить их на лодки.
«Лодки... А что, если они лежат на грунте и наблюдают за мной? Ведь перископы могли замаскировать, и я их не вижу...»
От этой мысли его бросило в жар, он остановился и метр за метром стал прощупывать глазами ближайшие льдины, до которых от берега было метров триста-четыреста.
«Им нужен, крайне нужен самолет. А меня не трогают, как подсадную утку». Вдруг ушедший вперед Шайтан остановился и, подняв голову, тоскливо завыл. «Да что же это такое? Никак нашел тела ребят?» — подумал Григорий, бросаясь к темным пятнам на снегу, у которых выл Шайтан.
— Раз, два, три... девять, десять... Сволочи! Расстреляли собак. Но где же ребята? — Григорий потрепал за шею Шайтана. — Ну, ну, Шайтан, хватит. Ищи ребят, ищи...
Пес понимающе посмотрел на хозяина, перестал выть и, опустив морду к затоптанному снегу, широкими петлями побежал к морю. У самого уреза воды, где на песке отчетливо выделялись следы множества ног, Шайтан остановился и, глядя на серую гладь воды, снова завыл.
Среди резких следов солдатских сапог Григорий ясно увидел отпечатки ног, обутых в оленьи камусы; они шли к воде и исчезали у самого наката волн. Григорий свистнул Шайтану и тяжело зашагал к реке, к распадку, где оставил Ногаева с упряжкой.
Он рассказал Ногаеву о том, что увидел на зимовке, а потом добавил:
— Кто знает, быть может, подводные лодки где-то поблизости затаились. Мы будем сидеть здесь, на Стерлегове, чтобы не допустить захвата самолета...
Решено было самим оставаться на левом берегу Ленивой и вести непрерывное наблюдение за морем. Бухтияров протянул Ногаеву карабин:
— Забирай, не забудь бинокль. Иди на вершину увала, замаскируйся и наблюдай за морем, а я займусь постройкой иглу и приготовлю обед. Харчей у нас со спрятанными здесь оленями дней на тридцать-сорок. После обеда тебя подменю.
Но ни в тот день, ни в следующие самолет не появился. Дежурили посменно по четыре часа. На восьмые сутки погода испортилась, повалил снег...
В одно из дежурств Григория на зимовку вышел медведь. Матерый, грязно-белого цвета, он долго ходил среди развалин. Разыскав трупы собак, сожрал один и тут же завалился спать.
«Теперь не уйдет, пока не покончит со всеми», — подумал Григорий. Через несколько дней медведь стал принюхиваться к их лагерю.
К реке зверь пришел на рассвете. Он долго топтался на месте, всматриваясь в противоположный берег, откуда ветер приносил запах вареной оленины. Осторожно ступив на лед, направился прямо на Григория, сидевшего в снежном укрытии наблюдательного поста.
«Хорош, не менее четырехсот килограммов. Далековато будет тащить к стоянке, — прикинул Григорий. — Попробую подманить ближе». Когда медведь вышел на левый берег, Григорий поднялся из укрытия и, подражая крику лахтака, стал медленно отходить. Заметив его, зверь от неожиданности остановился, вытянул длинную шею и вдруг прыжками бросился к каюру. Когда .расстояние между ними сократилось до тридцати метров, медведь снова остановился, глубоко втянул воздух, а потом вновь резко двинулся, неслышно переставляя лапы. В это время сухо щелкнул выстрел. Зверь, оседая на передние лапы, ткнулся мордой в снег и замер, распластался, словно детский шар, из которого неосторожно выпустили воздух. С отчаянием махнув рукой, Григорий как-то виновато сказал подбежавшему Ногаеву:
— Надо же чем-то кормить собак... Время подкатывает к зиме, самолет может не прийти. Мясо надо заготовлять. В этом наше спасение... Возможно, придется зимовать.
Шли дни за днями. Загорались и гасли бледные зори, все короче и холоднее становился день. Голубая эмаль неба темнела к северу, на горизонте она была почти черной. Там, на полюсе, наступила долгая полярная ночь, и с каждым часом ее мрак все ближе и ближе подкрадывался к зимовке, замораживая полыньи, сковывая движение льдов.
Вахта, забота о собаках и приготовление еды заполняли укорачивающиеся дни. Шайтан, как вожак упряжки, пользовавшийся свободой, неотступно находился с Григорием, сопровождал его на дежурство, в походах через реку к бочкам с бензином — бензин был нужен для примуса. Лед на реке окреп, из черного стал серым и мог уже выдержать упряжку с грузом. Но Григорий предпочитал таскать горючее в канистре, вместо того чтобы на собаках перевезти трехсотлитровую бочку, которая оставалась под снегом в стороне от зимовки на берегу реки...
Вскоре эти походы пришлось прекратить. На мысе появились медведи. Оставаться кому-то одному без карабина было опасно. Привлеченные запахами еды, звери стекались к жилью. Приходилось отгонять их ракетами, а иногда и выстрелами. Собаки неистовствовали, но спускать их было рискованно. Кроме того, упряжку надо было держать все время в готовности на случай появления врага.
Григорий, уже опытный полярник, все трудности одинокого житья в тундре переносил довольно легко. Но Ногаев, попавший в Арктику впервые прямо из жарких приднепровских степей, стал заметно сдавать. На него действовали бродившие, как призрачные тени, медведи, похоронное завывание ветра и ночь, становившаяся с каждым разом все длиннее и длиннее. Подавляли его невиданные им ранее пожары неба, в цветистых огнях которых меркли и исчезали звезды и зеленым светом загорались снега. Григорий видел состояние Ногаева и незаметно, как мог, старался подбодрить его и отвлечь.
— Наше счастье, что мы находимся в Арктике, — рассуждал Бухтияров. — Представь, если бы наша станция была где-нибудь на берегу Азовского моря. Как бы мы с тобой выглядели, даже хорошо вооруженные, перед двумя подводными лодками...
— Да не фрицы меня пугают. Зимовку с нашими средствами мы не выдержим. Надо уходить, пока не настала полярная ночь, пока здоровы собаки и есть чем кормиться. Ждать бесполезно, немцы вроде ушли, и самолет не летит.
— Здесь отличная охота, полно оленей, медведей. В реке нельма, омуль, муксун и великолепный арктический лосось-голец. Не рыба, сливочное масло! На днях съездим, посмотрим сети, отведаешь, пальчики проглотишь. Топливо есть, отстроим большую иглу, выстелим медвежьими и оленьими шкурами...
Григорий, заметив, что на лице Ногаева появилась давно исчезнувшая улыбка, продолжал разговор.
— Вот как-то я оказался в пяти километрах отсюда. Ходил один, ну, как всегда, с карабином. Осматривал берег и неожиданно вышел на большое стадо диких оленей — голов триста-четыреста. Они отдыхали на маленьком полуострове. Ветер дул со стороны стада, и меня они заметили только тогда, когда я выскочил из разлога на узкий перешеек полуострова, чтобы отрезать путь в тундру. Словно сухие листья, сгоняемые ветром, олени шарахнулись от меня, сбившись в кучу. От радости я даже свистнул. С трех сторон море, уйти им некуда. Такое счастье нечасто бывает. Зимовке нужно было свежее мясо, и мы договаривались выехать на забой с первым снегом. А тут вдруг рядом сотни тонн. Прикинул — нам бы десять-двенадцать голов. Бил на выбор, помоложе и пожирнее. Но радость моя длилась недолго. После каждого выстрела плотно сбитое стадо вздрагивало и качалось, как единое огромное тело, словно испытывало боль умирающего животного. Самцы, опустив рога, закрывали стадо своими телами. И знаешь, когда я случайно заглянул им в глаза, то почувствовал, как холод сковал мое тело. Никогда в жизни я не видел столько ненависти, презрения... Низко опущенные тяжелые ветвистые рога, как лес, отгораживали стадо. От ударов острых копыт, искрясь, летели мелкие камни, а тундра гудела, как рельсы под мчащимся поездом. И страх, липкий и гаденький, пополз мне в душу. Стоит им всем броситься вперед, как от меня останется кровавый мешок с перемолотыми костями. И вдруг самцы, отделившись от общей массы, колючей стеной медленно двинулись в мою сторону. Я стрелял, пока не кончились патроны, и поверь, ни один заряд не пропал даром. Но брешь в живой стене сейчас же затягивалась. Олени наступали, подходя все ближе и ближе. Бежать? Но куда? Мгновенно догонят и пригвоздят к земле. «Все! Отохотился, погибну, погибну под рогами и копытами оленей, таких кротких животных, — думал я тогда, пятясь назад. — В море! Оно же рядом», — осенила спасительная мысль, и, не раздумывая, я бросился к нему, благо оно находилось в пяти шагах. Вначале я не почувствовал холода, хотя температура воды была около нуля. Олени столпились у самой кромки. Я знал, что они отлично плавают, и не раз наблюдал, как осенью и весной переплывают с острова Вайгач через пролив Югорский Шар на материк, а там не менее двух километров. Вода доходила мне до пояса. Сколько я так стоял, испытывая их ненавидящие взгляды, не помню, но они не уходили. Бешено взрывая копытами песок, олени молчаливо следили за каждым моим движением. И вдруг я почувствовал, как холод, словно огонь, охватил поясницу. Холод проникал все глубже и глубже. Что я только не передумал в этот момент! Мимо, метрах в двадцати, вдоль берега плыла большая льдина. Я уже решил добраться до нее. И тут услышал нарастающий рев моторов самолета. Низко, на бреющем полете, прямо на меня шла летающая лодка ледовой разведки, она с гулом пронеслась надо мной, и все оленье стадо в испуге шарахнулось в тундру. На всю жизнь я запомнил номер самолета моего спасителя — «СССР Н-275». Потом я узнал, это был экипаж Ивана Ивановича Черевичного.
— Ну а что было дальше?
— Когда стадо исчезло, я вышел на берег и почувствовал себя таким подленьким, что мне захотелось умереть...
— Ты думаешь, немцы поймут свою подлость перед человечеством?
— Немцы поймут, а вот фашисты никогда...
Первым гул мотора уловил Шайтан. Вскочив на ноги, повизгивая, он бросился в сторону моря.
— Медведя почувствовал? — с сомнением в голосе сказал Бухтияров.
Обеспокоенный поведением собаки, он стал внимательно разглядывать в бинокль льды моря. Вдруг до его слуха донесся еле различимый отдаленный звук. Откинув капюшон и затаив дыхание, он медленно повел головой, как антенной локатора, пытаясь установить направление этого далекого звука, который явно нарастал, вклиниваясь в шум моря. Григорий обшаривал биноклем горизонт до тех пор, пока в поле объектива не заметил маленькую темную точку, которая двигалась низко, почти над самыми гребнями торосов.
— Самолет! — не удержавшись, закричал Григорий. — Ногаев, быстро нарты и скорее на берег!
Самолет с гулом прошел над зимовкой и, качнув крыльями, стал набирать высоту для захода на посадку.
— Наш! «СССР Н-275». Это Черевичный!
На ходу выпуская одну за другой зеленые ракеты, Бухтияров крикнул Ногаеву.
— Смотри внимательно за открытой водой! Не появятся ли лодки?
Гидросамолет развернулся, выпустил поплавки и, коснувшись воды, стремительно заскользил, медленно гася скорость. Ощетинившись спаренными тяжелыми пулеметами, торчащими из овальных блистеров, он осторожно подруливал к берегу. Выйдя на траверз мыска, где стояли зимовщики, самолет с выключенными моторами тихо продрейфовал, влекомый слабым ветром, параллельно берегу. Люк штурманской рубки открылся, и высунувшийся из него человек крикнул в мегафон:
— Эй, на берегу! Что за цирк? Где начальник зимовки и остальные? Да никак это ты, Бухтияр?!
— Я, я, Иван Иванович! Один остался с Ногаевым... Вас ждали, боялись, сунетесь прямо в лапы фрицев...
Потом уже, выслушав рассказ Бухтиярова, Черевичный сказал:
— Поначалу не было погоды, а потом нас бросили против субмарин, да мы и не могли предположить, что они сунутся на такую отдаленную и не имеющую никакого стратегического значения станцию. A SOS, скажу откровенно, новый радист, принимая вашу радиограмму, по неопытности не уловил. Ведь Поблозинский работал на высшей скорости.
— Мы так опасались вашего прилета, ломали голову, как вас предупредить, что Стерлегов оккупирован. За это и пострадали Поблозинский с ребятами. И теперь один бог знает, что с ними стало.
— Понял, Гриша. Вероятно, твой побег и заставил немцев уйти отсюда. Словом, провалил ты их операцию...
Через двое суток командующий Северным флотом адмирал Головко передал радиограмму на имя каюра Бухтиярова с глубокой благодарностью за беззаветное служение Родине, мужество и самоотверженность в борьбе с фашизмом, с «Волчьей стаей» адмирала Риделя.
Валентин Аккуратов
Клады бухты Порту-ду-Гильерми
Почему я стал искателем сокровищ? Вопрос может показаться праздным — сегодня соленый вкус приключений влечет на дно океана множество людей во всем мире; в одних Соединенных Штатах этому занятию отдают свободное время почти три миллиона человек. Но кладоискательство как профессия? У серьезного читателя это не может не вызвать снисходительной улыбки.
Вот уже двадцать лет я веду розыски в тиши библиотек и архивных хранилищ, листаю старинные судовые журналы, исписанные выцветшей тушью и чернилами, покрытые пятнами от когда-то пролитого рома и морской воды; разворачиваю ломкие морские карты с раскрашенными вручную розами ветров и фигурками дельфинов; разбираю рапорты, которые два века назад писал дрожащей рукой капитан, объясняя суду, каким именно образом шторм и «божий промысел» погубили его корабль, несмотря на храбрость команды и навигационное умение; расшифровываю описи, заполненные таинственными аббревиатурами; переписываю счета, где длинными столбцами значатся сундуки с казной, ларцы с драгоценностями, ящики с серебряной посудой...
Клад — понятие относительное. Для археолога медная пуговица или мушкетная пуля подчас важнее сундука с монетами. Отыскивая реликвии, я меньше всего думаю об их рыночной стоимости. Когда нашей группе удалось обнаружить на дне холодного Ирландского моря галеас «Хирону» (1 См. «Вокруг света» № 7 за 1971 год.), входивший в состав испанской Непобедимой Армады, моей мечтой стало создание музея Армады. Будет бесконечно жаль, если коллекция уникальных находок уплывет с аукциона в частные галереи «любителей» в Техас, Швейцарию или Аргентину. Но, увы, над дальнейшей судьбой этих находок я не властен.
Стоя перед стеллажами в подвалах хранилищ документов Испании, Франции, Англии, Бельгии или Голландии, я буквально ощущал вкус и запах времени. Явь и реальность обретали феерические картины кораблекрушений и кровавых битв.
Сокровища редко когда приносили счастье их обладателям. Один капитан пиратского брига был убит выстрелом в лицо, когда высаживался на пустынном (как ему казалось) островке Карибского моря. А этот погиб во хмелю, заколотый кинжалом в спину; его голова три дня и три ночи красовалась на кормовом флагштоке фрегата ее величества королевы Великобритании. Губернатор одной заморской колонии пытался удрать от повстанцев и был убит прямо там, в закрытой карете, рядом с коваными сундуками, наполненными отнятыми у индейцев золотыми идолами.
Два моряка умерли от голода на потерявшемся в Южной Атлантике клипере, перевозившем золотой песок, ибо в море нельзя купить крошку хлеба даже за все золото мира. Шайка авантюристов погибла от жажды в безводных песках Калахари, сжимая в ладонях кожаные кошели с алмазами. Где-то между Римом и Карфагеном пошло ко дну судно вандалов, груженное бесценными статуями...
Я заполнял кипы блокнотов находками, добытыми из собственноручных донесений, казначейских ведомостей, докладов и выводов комиссий, эдиктов королей, судебных приговоров, гравюр очевидцев и писем родным. Я беседовал или состоял в переписке с большинством из ныне живущих профессионалов подводных поисков; мы проговаривали ночи напролет и обменивались посланиями такой толщины, что разорялись на почтовых марках.
Почтовые расходы — это только начало разорения кладоискателя: рано или поздно охотник за сокровищами оказывается совсем без гроша. Схему событий исчерпывающе изложил мой друг Жак-Ив Кусто:
«Не могу вообразить большей катастрофы для честного капитана, нежели открытие подводного клада. Для начала ему придется посвятить в дело свой экипаж и гарантировать каждому приличную долю. Затем, разумеется, он потребует от всех обета молчания. Но после второго стакана, выпитого третьим марсовым в первом же бистро, тайна станет всеобщим достоянием. На этой стадии, если капитану удастся поднять золото с затонувшего испанского галеона, наследники королей и конкистадоров извлекут из домашних захоронений замшелые генеалогические древа, чтобы потребовать по суду свою долю, и немалую. Страны, в чьих территориальных водах окажется находка, попробуют наложить на нее эмбарго. И если в конце концов после долголетнего судебного крючкотворства несчастному капитану все же удастся привезти домой несколько дублонов, в него мертвой хваткой вцепится налоговый инспектор — и это уже до гробовой доски. Представьте теперь, как этот человек, потерявший друзей, репутацию и судно, будет проклинать разорившее его золото».
И все же мой выбор сделан.
Сундук мертвеца
С трудом верю собственным глазам, но это действительно сундук. И он полон. Трогаю пальцами доски, изъеденные древоточцами, щупаю слитки. Ничего особенного — обычное серебро в слитках. Металл, пролежав два с половиной века под трехметровым слоем песка и восемнадцатиметровой толщей воды на дне Атлантического океана, даже не потускнел.
За это время серебро лишь пригасило свой вульгарный блеск. Оно просто красиво. Сундук тоже сохранился почти целиком за исключением передней стенки, и сейчас через дыру видны шесть рядов серебряных слитков, аккуратно уложенных друг на друга — один ряд вдоль, другой поперек. Как кирпичи. Должно быть, так лежат слитки в Форт-Ноксе (1 Хранилище золотого запаса США. (Примеч пер.)).
Мы переглядываемся с напарником Луи Горсом. Его лицо, обрамленное черной бородой, улыбается сквозь маску. Полагаю, никому из наших современников еще не открывалось подобное зрелище — серебряные или золотые слитки Голландской Ост-Индской компании. Впрочем, почему только Голландской? На свете не сохранилось ни единого слитка Ост-Индских компаний, будь то английская, французская, датская, шведская или прусская...
Я не стал пересчитывать слитки, потому что знал: их должно быть ровно сто. Много лет назад я прочитал об этом в документе, хранящемся в Государственном архиве Гааги. Голландский консул Хейестерман сообщал из Лиссабона 8 декабря 1724 года о том, что туда прибыли тридцать три матроса-голландца, сумевших спастись после крушения их судна «Слот тер Хооге». Этот тридцативосьмипушечный корабль, совершавший первый свой рейс из Нидерландов в Батавию (1 Столица колонии голландской Ост-Индии, ныне Джакарта — столица Индонезии. (Примеч. пер.)), попал в страшный шестидневный шторм. Потеряв ориентировку, он наскочил на берег в ночь с 19 по 20 ноября 1724 года. Это произошло на северном побережье острова Порту-Санту в архипелаге Мадейра, «в месте, именующемся Порту-ду-Гильерми, в коем месте много рифов и скал, а сам остров тоже являет собой скалу». Больше часа построенное на совесть судно выдерживало удары волн, после чего все же разломилось и двести двадцать человек утонули.
Среди спасшихся был первый помощник капитана по имени Баартель Таерлинк. Он-то и перечислил содержимое корабельных трюмов. «Слот тер Хооге» («Замок Хооге» — ныне он находится в Бельгии) вез за три моря масло, вино, водку и девятнадцать сундуков, в пятнадцати из которых было по сто серебряных слитков, в трёх — восемнадцать мешков с мексиканскими пиастрами и в последнем — тридцать мешочков по триста гульденов. В общей сложности — три тонны серебра в слитках и триста килограммов монет.
История этого клада восходит к XVII—XVIII векам, когда все крупные морские державы Западной Европы имели свои Ост-Индские компании для торговли с Востоком.
Ост-Индские компании представляли уникальное политическое, экономическое и общественное явление в истории. А история привлекает меня гораздо больше, нежели бесчисленные тонны драгоценных металлов, вывалившиеся на дно семи морей из распоротых чрев парусных судов. Моя цель — лучше узнать и рассказать о людях и кораблях той немыслимой эпохи Великих географических открытий, где приключение было нераздельно вписано в будни. Кроме того, именно с Ост-Индскими компаниями связано становление такого явления, как колониализм.
Итак, архивы поведали мне о крушении «Слот тер Хооге», и я внес это название в список возможных объектов поиска. Неожиданная случайность, которыми изобилует жизнь охотника за сокровищами, вновь вывела меня на след «голландца». Будучи в Лондоне, я зашел в гости к моим старым друзьям и коллегам — супругам Зелиде и Рексу Коуен. Зелида Коуен по праву числится среди опытнейших экспертов по истории подводных поисков. Мы говорили среди прочего о наших предшественниках XVIII века — «сереброловах», как они себя называли. Самым известным из них был англичанин Джон Летбридж, отважный изобретатель, всегда вызывавший мое восхищение.
Рекс с гордостью показал мне раритет, недавно откопанный Зелидой: наставление по подъему затонувших предметов, выпущенное Девонширским ученым обществом в 1780 году. Я взял его в руки и обомлел. В наставлении был воспроизведен рисунок с серебряного кубка, принадлежавшего самому Летбриджу. На одной его стороне была карта острова Порту-Санту с рисунком терпящего бедствие судна и приведены координаты: 33 градуса северной широты, 5 градусов западной долготы. Неужели местоположение «моего» корабля?!
На другой стороне кубка фигурировало изображение «ныряльной машины» Джона Летбриджа; для своего времени это была революционная новинка, своего рода карманная подводная лодка. Она являла собой деревянную бочку с оконцем. В ней помещался только один человек. Две руки ныряльщика оставались свободными — они выходили наружу сквозь отверстия, обтянутые смазанной свиным салом кожей. Таким образом, человек в бочке мог подолгу — иногда несколько часов кряду — оставаться в воде, пока холод не сводил ему пальцы. Тогда экипаж судна поднимал на канатах ныряльную машину наверх. Этот момент и был выгравирован на именном кубке Джона Летбриджа.
Из бочки выливали просочившуюся воду, проветривали ее кузнечным мехом, вновь «заряжали» наблюдателем и опускали на дно. Легкие предметы он подбирал руками и закладывал в кожаный мешочек, который по мере наполнения извлекал экипаж. Если находка оказывалась слишком тяжелой, ныряльщик обвязывал ее канатом и подавал сигнал наверх.
Голландский консул в Лиссабоне, отправляя печальную реляцию Баартеля Таерлинка с перечнем затонувшего груза (к которому следовало добавить «премного ценностей и багажа» пассажиров и экипажа), писал, что их можно извлечь. «Мне ведомо, что голландцы знакомы со среброловным делом, однако англичане, думается, успешнее справятся с ним... Глубина в месте крушения не превышает 10—12 саженей» (20—24 метра).
Выходит, Джон Летбридж опередил меня со «Слот тер Хооге». Но многое оставалось непроясненным. Чем закончились экспедиции Летбриджа? Когда я спросил у хранителя архива, нет ли дополнительных материалов по этому делу, старый архивариус гаагского музея грустно покачал головой:
— Потеряны или уничтожены. Возможно, правда, они лежат где-то под спудом. У нас полтора миллиона единиц хранения не вошли еще в каталог.
На время мне пришлось отложить «Слот тер Хооге» — ждали другие, более срочные дела.
Рекс Коуен великодушно позволил мне снять копию с карты. Сам он не верил, что Джон Лет-бридж оставил что-нибудь на «острове сокровищ». Но я был настроен искать. Из Лондона я вернулся в Гаагу, где подписал контракт с голландским министерством финансов, ставшим правопреемником Ост-Индской компании после банкротства последней в 1795 году. В силу этого соглашения я становился владельцем груза «Слот тер Хооге» и должен был вернуть голландскому казначейству 25 процентов стоимости всех поднятых со дна ценностей. Затем в Амстердаме я получил от морского министерства официальное разрешение на подъем затонувшего судна.
В Национальной библиотеке Португалии в Лиссабоне я сравнил рисунок Летбриджа с гравюрами острова Порту-Санту XVIII столетия. Там же, в правительственном ведомстве, я получил исключительные права на «обнаружение, подъем и вывоз» предметов с затонувшего судна.
Теперь надо было узнать, оставил ли нам что-нибудь мой кумир Джон Летбридж. Во время очередного визита в Гаагу мне удалось обнаружить недостающее звено. В папке ведомостей Зееландской палаты (члена торгового концерна Ост-Индской компании) сохранился контракт, подписанный с Летбриджем в 1725 году,— меньше чем через год после крушения. В одном из пунктов соглашения указывалось, что мастеру-ныряльщику будет выплачиваться ежемесячное жалованье в размере 10 фунтов стерлингов плюс накладные расходы, а также премиальные «по усмотрению правления Зееландской палаты».
Мой предшественник прекрасно справился с заданием. В первую экспедицию на Порту-Санту Летбридж выудил 349 из полутора тысяч серебряных слитков, большую часть пиастров и 9067 серебряных гульденов, не считая двух пушек. «Остальное, — сообщал Летбридж, — я с божьей помощью достану, если в будущем году выпадет 20—30 дней штиля».
Погода, по всей видимости, расщедрилась, ибо в 1726 году Летбридж поднял со дна слитков и монет «на сумму 190 тысяч гульденов». Огромные деньги — чуть не половина стоимости всего груза «Слот тер Хооге»!
После пятилетнего перерыва Джон вернулся со своей ныряльной машиной в бухту Порту-ду-Гильерми. Но в 1732 году он добыл лишь один сундук. Летбридж сделал еще две попытки в 1733 и 1734 годах, однако они «не оправдали затрат», как аккуратно записал клерк Зееландской палаты.
Что ж, теперь картина была ясна. Сложив все собранное Летбриджем, я заключил, что англичанин оставил нам от 100 до 250 слитков, не считая монет и «премногих ценностей и багажа». Имело смысл поглядеть на это собственными глазами.
Старые друзья по прошлым экспедициям живо откликнулись на зов: Луи Горе, бельгиец Ален Финк и двое французов — Мишель Ганглоф и Роже Перкен. В апреле я прилетел на первую разведку. Островок Порту-Санту произвел впечатление какого-то библейского места: океанский бриз шевелил кисейные занавески на окнах старинных, сложенных из бурого камня домов. Жители смотрели на меня с улыбкой, какой способны улыбаться только люди, не отягощенные энергетическим кризисом, инфляцией и загрязнением среды.
Я шагал к северному берегу среди странного пейзажа — горы, изрезанные узкими ущельями, высохшие русла, голые скалы. Редкие участки земли были покрыты сплошным ковром цветов. Под мышкой я нес современные карты и рисунок с кубка моего великого коллеги. С вершины скалы я осмотрел бухту Порту-ду-Гильерми. Теперь понятно, почему двести двадцать человек нашли смерть в этом жутком амфитеатре. Крутая волна, разбивавшаяся о подножие, не оставила никаких надежд на спасение, а грохот шторма поглотил вопли отчаяния. Удивительно было другое — как удалось выбраться тридцати трем спасшимся?
Месяц спустя на остров прибыла вся группа. 19 июня, в прилив, сохранившаяся с войны десантная баржа «Зара» уткнулась в пляж на южном, обитаемом берегу Порту-Санту. Шесть часов спустя, в отлив, ее нос лег на песок, и с баржи на остров съехал наш грузовик, куда были сложены надувные лодки, моторы, снаряжение и оборудование для подъемных работ. Машина двинулась к домику, который мы сняли на лето.
На следующий день наша резиновая лодка двинулась вокруг острова к северному берегу. Проехать туда на грузовике нечего было и думать. С моря открылась картина еще более впечатляющая, чем с суши: черные скалы, застывшие потоки базальта, разноцветной лавы и окатанных глыб выглядели какой-то фантасмагорией. Это место самой природой было уготовано для трагедии.
Порту-ду-Гильерми представляет собой цирк почти правильной формы, окруженный отвесными скалами высотой 120 метров. Море было идеально спокойным, вода прозрачной, как джин, и теплой, как чай: давно уже мы не работали в таких комфортабельных условиях. Мне стало даже чуть-чуть неловко перед друзьями — я их готовил к суровым испытаниям, а тут прямо курорт.
Будем откачивать море
Я нашел судно в первые тридцать секунд после погружения. Это при том, что задержался при спуске — в левом ухе возникла боль и никак не желала проходить.
Обычно в первом погружении я проверяю, хорошо ли лег якорь лодки. Вот и на сей раз я спускался, пропуская между ладоней нейлоновый трос. Так, все в порядке, он хорошо натянут, лапы якоря зарылись в гальку. А это что такое? Ржавчина? Якорь зацепился за какой-то длинный проржавевший предмет. Трогаю его — это железо. Соскабливаю облепившие водоросли. Бог ты мой, да это же якорь! Никаких сомнений — якорь «Слот тер Хооге». Поистине само Провидение рукой Летбриджа ткнуло нас в нужное место.
Короткое совещание в лодке. Искатели возбуждены и едва сдерживают нетерпение. Решаем тщательно просмотреть дно бухты, разбив ее на пять секторов. Мой участок с самого берега; я не ожидаю никаких сенсаций — такой опытный человек, как Летбридж, должен был тщательно прочесать мелководье. Все верно, я вернулся с пустыми руками.
— Множество обломков в моем районе, — доложил Луи. — Ими усыпаны подножия рифов.
— Две полузасыпанные пушки, — объявил Ален.
— Целая куча добра в моем секторе — ружья, ядра и большие металлические обручи, — сообщил Мишель.
Во втором погружении я отправился взглянуть на Аленовы пушки. Они «хорошего» периода, как и шпонки руля, лежащие рядом. Проплываю дальше над песчаной долиной и утыкаюсь в северо-западную оконечность бухты.
Там обнаруживаю еще одну чугунную пушку, а по соседству — маленькое бронзовое орудие, груду ядер крупного калибра и несколько винных бутылок характерной формы. Сохранились даже пробки, закрученные медной проволокой.
У подножия берегового откоса лежат мотки каната и деревянные балки. А рядом глиняная голландская пивная кружка. Металлические обручи, о которых упомянул Мишель, густо обросли ракушками, но можно поручиться, что они были надеты на бочонки с водой или водкой.
Итак, перед глазами у меня почти полный комплект образцов груза «Слот тер Хооге», описанного первым помощником капитана Баартелем Таерлинком два с половиной века назад. Повсюду валялись желтые кирпичи, которые служили балластом на судах Голландской Ост-Индской компании. Единственное, чего не было, — это сокровищ...
На обратном пути я подобрал тоненькую серебряную пластинку. Она лежала прямо под пустой винной бутылкой. В лодке я потер ее большим и указательным пальцами и прочел: «2ST», То есть «дуббельстёйвер». На другой стороне монетки был плывущий лев и слово «ЗЕЕ-ЛАН-ДИЯ». Все сходится. И наконец, дата — 1724 год.
— Визитная карточка Зееландской палаты, — заметил Луи. — Знакомство состоялось.
К сожалению, продолжать знакомство пришлось не в столь комфортабельных условиях.
Ночью задул «сильный норд-вест. В бухте гуляли волны, грозившие повторением участи «Слот тер Хооге». На пятый день непогоды я собрал военный совет.
— Коллеги! Легбридж писал, что для погружения ныряльной машины ему необходима хорошая погода...
— И ждал ее у моря пять лет, — откликнулся Ален.
Для аквалангистов-профессионалов поверхностное волнение не является препятствием. Мы знаем, что на дне все спокойно. Главное — благополучно опуститься.
Что и было сделано. Мы были вознаграждены за смелость подлинной серебряной «жилой»: Луи обнаружил большой ком, сцементированный известью и металлическими солями, покрытый сверху слоем водорослей. Неопытный глаз пропустил бы его без внимания. Но мы сразу поняли, в чем дело.
Наверху мы разбили ком и извлекли из него 30 монет. Когда их промыли, они оказались в идеальном состоянии. Это были гульдены и дукаты, в том числе «серебряные всадники». Кроме того, мы собрали солидную коллекцию предметов голландского быта того времени — медные булавки с изящно выполненными головками, пуговицы от камзолов, серебряные пряжки от туфель, мушкетные пули, фарфоровые трубки и две бронзовые табакерки с дивными гравюрами на крышках.
Тогда же выявился наш главный враг — песок. Предстояло отгрести океан песка в океане. Мы попытались бороться с ним с помощью 25-метрового пожарного брандспойта. Но силы оказались неравны: песок «заливал» вырытые ямы быстрее, чем мы успевали его оттеснять.
— Пустое дело, — сказал я Луи Горсу в конце месяца. — Надо не перемещать песок, а удалять его.
— Аспиратор?
Да, нужен аспиратор. Но где достать его на заброшенном архипелаге? Уточню, что речь идет о всасывающем сопле пневматического разгрузчика сыпучих материалов, своего рода «подводном пылесосе», приводимом в действие компрессором низкого давления. Труба выводится на берег и поднимает со дна вместе с песком мелкие камешки, пули и монеты, которые просеиваются сквозь мелкоячеистый грохот.
Удача и на сей раз пришла к нам в образе человека по имени Жуан Боргиш. Он возглавлял туристское бюро на Мадейре. Когда я приехал к нему в контору в столице архипелага Фуншале и поведал о наших трудностях, он нисколько не удивился, будто я просил указать нам местный ресторан.
— Отсасывающая труба? Да-да, конечно, — ответил Жуан.
Через несколько дней на берегу Порту-ду-Гильерми стоял компрессор, а 250 метров труб были собраны и опущены в воду друзьями Боргиша.
Погода, увы, не баловала. В июне мы работали в среднем через два дня на третий, в июле — не чаще. Август выдался лучше. Труба выкачала из рабочей зоны несколько тонн песка. Наша коллекция значительно пополнилась. Там фигурировали теперь рулевой крюк, аптекарские весы, необычный стеклянный пестик, набор гирек и даже золотое колечко — по всей видимости, звено оборванной цепи.
Но ни одного серебряного слитка.
Множество раз я проверял свои расчеты, нервно листал записи и заново занимался арифметикой. Все верно: на дне должно оставаться от ста до двухсот пятидесяти слитков. Или все же произошла ошибка?.. При одной этой мысли по коже у меня пробегал озноб.
Конец терзаниям положил Ален. Он нашел первый слиток на выступе скалы. В тот день я остался на берегу, занятый разбором накопившихся счетов и писем. Я сидел и торопливо стучал на машинке, когда друзья тихонько вошли и положили на стол подарок, завернутый в бумагу и перевязанный ленточками. Было много шума, много восклицаний, хлопнула пробка от шампанского. Вот уж поистине ценный подарок!
На слитке были явственно видны печати Зееландской палаты и стилизованная роза, гарантирующая чистоту металла и его вес: 1980 граммов, то есть ровно четыре амстердамских фунта. След был горячий, надо было двигаться по нему дальше. Но слой песка становился все толще, а наши рабочие дни — длиннее.
Подъем в 7.15, погрузка снаряжения от 8 до 8.45, час хода по морю (в непогоду — два), час на то, чтобы размотать шланги, одеться и запустить компрессор. Первое погружение длится два часа, потом десять минут на декомпрессию, полтора часа перерыва и вновь два часа работы под водой, после чего новая, более продолжительная декомпрессия. Затем надо все собрать, сложить, отвезти, выгрузить, добраться до дома на южной стороне острова и обсушиться. В шесть вечера сломя голову мчаться за бензином и соляркой, прежде чем закроется бензоколонка. В качестве отдыха я сажусь за машинку: ежедневный отчет, опись найденных предметов, сводная ведомость для таможни. Ален готовит вечерний суп. Луи чинит снаряжение, латает гидрокостюмы или обрабатывает находку, страдающую бронзовой болезнью. Роже спускается «загорать» на пляж — там мы оставляем компрессор высокого давления. Он наполняет воздухом баллоны аквалангов, проверяет трубки, маски и прочее. Роже прерывает «загорание» в десять вечера, когда мы садимся ужинать, а после кофе возвращается добирать свое до полуночи.
...Слиток № 2 появился, когда его совсем не ждали. Точный близнец первого, он лежал на другом выступе, словно приманивая Горса. Луи положил его в свой мешочек и два дня обшаривал округу в поисках собратьев. Наконец рукав издал характерный всхлип, натолкнувшись на слиток № 3: для этого ему пришлось отсосать почти три метра песка в глубину. «Третий номер» торчал из большого куска известняковой конкреции, в которой покоились слитки от № 4 до № 18.
Полная победа! Я наслаждался ею со спокойствием генерала, чей стратегический план оказался верен от начала до конца. Противный призрак неудачи, столько времени витавший надо мной, улетучился. На следующий день, когда я усердно разбивал под водой каменное нагромождение, хранившее бог весть какое чудо, кто-то легонько похлопал меня по ноге. Я оглянулся в надежде, что это не акула. Так и есть: Луи церемонным жестом приглашал меня взглянуть на его находку.
Сказочный сундук Али-Бабы стоял впритык к скале и был сверху придавлен пушкой: самое прекрасное зрелище, когда-либо виденное нами в жизни. Мы провели несколько дней, разглядывая его, зарисовывая, фотографируя. Мы пригласили друзей-аквалангистов Мадейры полюбоваться сокровищем. Радость должна быть разделенной, ею нельзя наслаждаться в одиночку. Мы не смели коснуться ни единого слитка. Тем более что английское телевидение сообщило, что отрядило на Мадейру специального кинооператора для съемок передачи «Археология сегодня».
Сундук остался под водой. Оператор Марк Жасински, мой старый друг и товарищ по множеству экспедиций, прибыл в плохую погоду. Море подняло со дна тучу песка, видимость не годилась для съемок. Наконец 15 сентября погода установилась. Я спустился, чтобы сдуть с сундука пыль и представить его телезрителям во всей красе.
Сундук оказался взломан и почти пуст! Вокруг валялись оторванные доски и несколько слитков. Все. Инструменты лежали не в том порядке, в каком мы их оставили. Кроме того, в пяти метрах от сундука лежала явно чужая красная резиновая трубка...
Неудача пирата
...И во всем виноват я. Это я решил, что первый настоящий сундук, полный настоящих сокровищ, найденный на дне настоящей экспедицией, должен быть показан телезрителям. Представьте себе, как выглядел бы он после химической обработки под стеклом в голландском музее, — сказка! Я подумал обо всем, кроме одного: килограмм серебра стоит денег. Больших денег.
Кто мог это сделать? Кто эти безмозглые вандалы?
Во всяком случае, никто из островитян Порту-Санту, в этом я был уверен. За эти месяцы мы успели подружиться со всеми жителями.
Я заявил о хищении в полицию и одновременно повел собственное расследование. Друзья на Мадейре довольно скоро сообщили мне о своих подозрениях. На всем архипелаге была лишь одна группа молодых аквалангистов, способных совершить такое. У них был небольшой тендер красного цвета с белой надстройкой, принадлежавший двадцатичетырехлетнему главарю банды некоему И. Этот тендер прибыл на Порту-Санту за два дня до пропажи слитков и исчез сразу же после этого.
У нас не было никаких доказательств. Воры вполне могли спрятать серебро на дне в укромном месте и после нашего отъезда извлечь его. Если на них напустить полицию, они вообще могут выбросить его в море — и концы в воду. Я решил действовать «дипломатическими каналами». Супруга пирата И. жила в Фуншале. Жена одного из наших мадейрских друзей провела с ней беседу. Желает ли мадам И., чтобы ее мужа посадили в тюрьму за воровство, а имя семьи покрылось позором?
Мадам И. взяла дело в свои руки. Она позвонила своему мужу и, рыдая, начала заклинать его вернуть взятое. Если он не сделает этого, она — о, страшная кара! — расскажет обо всем своей матери!
Угроза была не напрасной. Теща едва не застукала бедного И. с сообщниками в тот самый момент, когда они опускали ворованные слитки в колодец позади дома. И. сдался перед грозным ультиматумом.
Так закончилась эта жалкая попытка. Неустановленные личности подложили ночью слитки на ступени бельгийского консульства в Фуншале. Полиция квалифицировала воров, как «импульсивных молодых людей, поступивших опрометчиво, но заслуживающих прощения». Я забрал свою жалобу назад.
За то время, что я играл в Мегрэ, из толщи песка один за другим появлялись разрозненные слитки. Не хватало еще семнадцати пушек. На «Слот тер Хооге» их было тридцать восемь; Летбридж поднял десять, в том числе два бронзовых орудия. Восемь мы оставили на дне, потому что на архипелаге не было химикатов для обработки извлеченных из воды крупных металлических предметов.
Очевидно, еще половина останков судна покоилась посреди песчаной равнины, где мы не искали. Раскапывать «Сахару» было бы безумием — все равно что вычерпывать море ложкой. Баллоны становились все тяжелее, лямки все глубже врезались в плечи, покорябанные ладони саднило от морской воды, компрессор то и дело барахлил, и, когда Мишель говорил о поломках, называя технические детали, я понимал, что моторы тоже выдохлись, как и мы.
Зачем искать дальше? Цель достигнута, все, что хотелось узнать, узнано. Летбридж после пяти лет работы тоже должен был принять трудное решение. Он оставил нам часть сокровищ. Мы последуем, как и во всем другом, его примеру. Надо же оставить что-то и нашим преемникам, верно?
Перевел с французского Б. Тишинский
Робер Стенюи
Хосе Луис Сампедро. Сотондская коррида
Хосе Луис Сампедро — современный испанский писатель. Его наиболее известные романы — «Конгресс в Стокгольме» и «Река, которая нас несет». Писатель хорошо знает быт и нелегкую жизнь испанских крестьян. Простые труженики земли — частые герои его романов и рассказов. В своих произведениях Сампедро выступает с позиции не только писателя, но и экономиста, который глубоко знает и которого глубоко волнуют проблемы испанских крестьян. «Сотондская коррида» — отрывок из романа «Река, которая нас несет», рассказывающего о тяжелом w мужественном труде плотогонов, их нравах и обычаях, о столкновении их свободолюбивых, независимых характеров с вековой отсталостью и забитостью местных крестьян. И не случайно именно этот отрывок на правах самостоятельного произведения был включен в книгу «Испанские хроники» — сборник рассказов о быте и нравах современной Испании.
Утро
— Кто будет сегодня быком? — выходя из таверны, спросил Четырехпалый у Черного.
— Да кто захочет. Наверное, кто-нибудь из местных.
Площадь имела небольшой уклон. На возвышенной ее части стояла церковь. Галерея, окружавшая церковь, и несколько ступенек, ведущих на колоннаду, создавали подобие трибун. Там уже сидели женщины — и совсем молоденькие сеньориты, и почтенные сельские матроны, а позади них стояли мужчины, серьезные и строгие, в беретах и кепках с большими козырьками. На углу, возле единственного дома с балконом, Бенигно Руис соорудил подмостки на двух телегах, чтобы присутствовать на празднике в окружении своих близких, возвышаясь — как ему и полагалось — над чернью. Сюда же он пригласил Паулу и Американо. Было за метно, что он заискивал перед ними. Шеннон решил остаться около подмостков. К площади сходились местные крестьяне и плотогоны с реки. На ступенях галереи председательствовали сеньор мэр, сеньор священник, альгвазил (1 Альгвазил — глашатай, должность в местных органах власти; в обязанности альгвазила входят публичные оглашения указов судебных и исполнительных органов власти, а также всевозможных объявлений. (Примеч. пер.)) и какой-то старец.
Альгвазил встал и затрубил в рожок, призывая ко вниманию. Его призыв поддержали удары барабана, и тут на площадь с криком выскочил шут. Он угрожающе наскочил на ребятишек, заставив их отпрянуть назад. Самые маленькие от испуга даже расплакались. Пробежав один круг, шут исчез за дверьми таверны, и альгвазил снова затрубил в рожок. Площадь погрузилась в молчание. Глаза Шеннона четко фиксировали отдельные детали: голову, показавшуюся в маленьком оконце дома, огромную уродливую птицу, парящую высоко в ослепительном сиянии солнца.
— Торо! Торо! — вдруг истерично закричала какая-то девушка.
И бык, точно призванный этим криком тысячелетий, выскочил на площадь из черной пустоты таверны. Свирепое животное изображал человек, скрытый темной плотной накидкой. Сзади у него болталась расплетенная веревка, заменявшая хвост, к ступням прикреплены вырезанные из дерева копыта, а на голове был укреплен деревянный каркас с двумя огромными рогами. Он бегал по площади, часто приседая и всеми своими движениями стараясь подражать настоящему быку. По резвым прыжкам и быстрым движениям угадывалась ловкость юноши.
— С этим мы быстро справимся, — воскликнул один из плотогонов.
Но до самой корриды было еще далеко. Сейчас шла лишь оценка качеств быка, и публика подбадривала его шутками и грубоватыми выкриками. Настал самый подходящий момент завязывать знакомства: плотогоны спрашивали девушек, чей это жених вырядился в быка, в ответ те громко смеялись. Разговоры, шутки, гул возбужденных голосов постепенно заполнили всю площадь. То там, то здесь временами раздавались испуганные вопли, когда бык, как бы нападая, устремлялся из круга на зрителей.
— Эх, хорош бычок! Нравится? — спросил Бенигно у Паулы.
— Он слишком далеко... — сказала девушка, избегая прямого ответа.
Бенигно Руис вскочил.
— Торо! — закричал он. — Ко мне, быстро!
Бык, на мгновенье парализованный его голосом, с покорностью приблизился.
— Теперь ты его хорошо видишь, красавица?! — И, обращаясь к бычку, воскликнул: — Что, мешают рога?!
Деревянный каркас отрицательно качнулся из стороны в сторону. Люди засмеялись над шуткой главы дома Руисов из Сотондо. А Бенигно, демонстрируя свою абсолютную власть, бросил с презрением:
— Ладно, иди прыгай там, болван несчастный!
Бык удалился, сделав виртуозный прыжок...
— Он может обращаться с людьми, как ему вздумается, — сказала Пауле одна из сестер Бенигно, худая, будто высушенная на солнце, женщина. — Ведь почти все должны ему.
Вынимая из кармана сигару, Руис удовлетворенно покачивал своей огромной головой. Закуривая, он вспомнил фразу, услышанную в Мадриде, когда единственный раз был в театре.
— Тебе не мешает дым?
— Нет, — ответила Паула.
— Вот такие девушки в моем вкусе.
Тем временем на площадь высыпали расхрабрившиеся ребятишки и стали гнать быка, словно псы в старинной корриде. Бык, не переставая на них нападать, ретировался к таверне, куда в конце концов и скрылся от своих преследователей.
Наконец настало время смотра квадрильи, роли в которой были распределены среди плотогонов. Впереди шел стройный мужчина лет сорока по прозвищу Косичка (1 Косичка (исп. — колета) — имеется в виду накладная косичка, которую носят тореадоры. (Примеч. пер.)): он хвастался, что в молодости был тореадором-малетильей (2 Тореадор-малетилья — тореадор, не пользующийся известностью и участвующий в незначительных корридах, главным образом в маленьких провинциальных местечках. (Примеч. пер.)), За ним шествовало несколько человек, среди которых Шеннон узнал Черного и Сухого. Далее, верхом на трех здоровенных парнях, следовали пикадоры с баграми наперевес. Теперь Шеннон понял назначение небольшой подушки под накидкой изображаемого быка и усомнился в надежности такой защиты, когда пикадоры пустят в ход свои багры. Каждый в квадрилье сделал все возможное, чтобы его костюм был похож на настоящий: шляпы приобрели форму монтеро (3 Монтеро — шапочка, являющаяся неотъемлемой частью костюма тореадора. (Примеч. пер.)), а штаны и куртки лишились во всяком случае их обыденного вида. Не у всех, правда, плащи были из алой материи, как плащ Сухого — пылающего красного цвета, раздобытый одному богу известно в чьем доме и у какой Дульсинеи, обольщенной красноречием его нынешнего владельца.
Квадрилья сделала несколько кругов. Мужская половина публики сохраняла холодное и равнодушно-выжидательное отношение ко всему происходящему, но ребятишки и девушки восторженно зааплодировали при виде этой красочной процессии. Какой-то пьяный прокричал на всю площадь:
— Оле! Красавицы, дай бог здоровья вашим драгоценным мамашам!
Откуда-то упала гвоздика. И ярко-красный узор ее заостренных лепестков резко выделялся на темно-бурой земле, маленьким огоньком горел среди серых домов, на темном фоне толпы. Косичка ловко подхватил цветок с земли и сунул его за ухо. Гром аплодисментов был наградой за этот лихой жест.
Проходом квадрильи закончилась первая часть праздника...
После полудня
Из таверны появился бык. Он пробежал в центр площади и там остановился, двигая из стороны в сторону рогами и царапая копытами землю. Люди смотрели на него слегка отупевшими глазами. Давала знать тяжесть обильной пищи и вина в переполненных желудках.
Под жарким майским солнцем начиналась коррида.
Веселый Косичка приблизился к быку и стал его дразнить. Бык напал, но плащ вовремя ускользнул. Правда, прием был лишен должного изящества, присущего профессионалам. А потом, вместо того чтобы следовать за плащом в пасе (1 Пасе — один из классических приемов тореадора, которым тот привлекает и дразнит быка. (Примеч. пер.)), бык неожиданно сделал довольно странный прыжок прямо на тореадора, но того это нисколько не смутило, и он избежал угрозы, ловко отскочив в сторону. То же повторилось еще несколько раз, когда на арену выходили другие тореадоры. Иногда к ним присоединялись добровольцы из толпы, и даже те, которые не решались выходить на арену и оставались в кругу зрителей, отваживались все же сделать пасе, когда бык пробегал совсем близко от них. Наконец снова прозвучал рожок, объявляя начало следующего действия корриды. Бык в это время находился рядом с дверью таверны и вдруг, непонятно как, исчез. Куда-то провалился. Мгновенно, будто дверь таверны была крышкой огромного колодца.
Наступило недоуменное молчание. Затем стали раздаваться возгласы возмущения, но когда альгвазил собрался вмешаться, бык вновь появился на арене, лихо швырнув в сторону полупустой бурдюк с вином. Однако что-то в нем переменилось, что-то зловещее появилось в его облике... Теперь к рогам быка были крепко привязаны два альбасетских (1 Альбасетский — из Альбасете, испанского города славящегося своими изделиями из стали, особенно оружием. (Примеч. пер.)) ножа, своими стальными лезвиями почти на пядь удлинявшие их.
Альгвазил хотел вмешаться, но стремительная атака опасного быка обратила его в бегство. А из-под накидки раздался злобный вызывающий возглас:
— Хе! Бык-плотогон не любит шутить! Пусть выходит, кто посмелее!
В кругу зрителей началась суматоха: женщин и детей оттеснили во второй, более безопасный ряд, а мужчины перешли в первый, вооружившись появившимися как по волшебству палками и большими стульями. Мэр поднялся, готовый выслушать нескольких стариков, требовавших порядка, но Руис нашел, что здесь и впрямь будет чем позабавиться:
— Ничего страшного, Амбросио! Ну убьют кого-нибудь, подумаешь, какое дело! — крикнул он мэру.
Косичка считал себя обязанным продолжать бой с этим новоявленным быком, который забавлялся тем, что нападал на зрителей и ловко ускользал от палок и стульев. Бык, увидев тореадора, бросился на него с такой стремительной яростью, что успел чиркнуть рогами по изгибу плаща, и материя аккуратно рассеклась на две части.
— Дьявол! — воскликнул Косичка. — Сукин сын!
От удовольствия животное несколько раз радостно подпрыгнуло. Хвост мотался из стороны в сторону, точно у настоящего быка. А когда Косичка, решив отстоять честь тореадора, пытался снова дразнить быка, тот, не отвечая на предложенную игру, внезапно бросился на него, и тореадору ничего не оставалось, как спасаться постыдным бегством. Накидка быка, казалось, превратилась в его собственную шкуру: неудержимый издевательский смех сотрясал ее.
Сухой пришел в ярость от такого неслыханного нарушения правил корриды и рванулся на арену. Но Косичка его остановил:
— Дай нам вначале его подразнить. А потом уж пусть поработают пикадоры. И тогда колоть мерзавца до мозга костей. Пока не упадет на колени!
Бык угрожающе устремился на группу зрителей. Пикадоры, возвышавшиеся на плечах своих товарищей, выставили пики, но их импровизированные лошади не двигались с места. Только одна, на которой сидел могучий здоровяк, спросила своего всадника:
— Ты его как следует отделаешь?
— Не сомневайся!
— Тогда вперед, на быка!
И они двинулись против стремительно нападавшего животного — теперь бык представлял серьезную опасность. И солнце сияло на лезвиях его рогов. Пикадор вогнал острие пики в подушку. Какой-то момент трое мужчин, всей силой своих напряженных мускулов подпирая друг друга, оспаривали первенство. Двое должны были одолеть одного — казалось, исход борьбы не вызывал сомнений. Среди зрителей уже стали раздаваться торжествующие возгласы. Косичка тем временем снова приближался к быку, как вдруг тот неожиданно отскочил в сторону, и пикадор вместе с лошадью повалились на землю. Ко всеобщему ужасу бык угрожающе бросился к ним, но пикадор показал ему острие багра. Тогда бык метнулся к парню, изображавшему лошадь; бедняга ушибся при падении и лежал, распластавшись, на земле. Однако бык не воспользовался его беспомощным положением, а удовольствовался лишь тем, что победоносно наступил копытом на поверженного врага. Косичка, оказавшийся в это время в центре событий, поспешно ретировался к председательской трибуне.
— Стадо трусов! — поднимаясь, воскликнул Руис. — Смотрите, как сейчас испугается этот тип.
Он свистнул, и огромный пес с ошейником из острых шипов уселся, виляя хвостом, рядом с хозяином деревеньки. Тот показал на быка уничтожающим жестом.
— За горло, Террон! За горло!
Пес разжал пасть, показав огромные острые зубы, и прыжком бросился на быка.
На мгновенье людей охватило сочувствие к переодетому человеку, и по толпе прошел ропот негодования. Но торжествующая улыбка быстро сошла с лица Руиса. Схватка была короткой. Раздался лишь хохот быка и истошный вой собаки, которая, перебирая ногами воздух, повисла, нанизанная на два ножа, ловко выставленные быком. Потом он резким взмахом головы подбросил собаку вверх, и она с визгом упала на землю, заметалась в предсмертной агонии и вскоре затихла.
Люди, казалось, онемели. Воцарилась недобрая тишина. Лишь Руис извергал проклятия и угрозы.
Теперь уже Сухой вместо опозорившегося Косички бросился вперед с плащом, переброшенным через руку, и багром, заменявшим копье, навстречу быку. Комично и уж совсем не к месту прозвучал возглас какой-то женщины:
— Моя скатерть! Моя шелковая скатерть!
Но на этот раз никто не рассмеялся. Все отчетливее и отчетливее становились приказы Руиса:
— Все на него! Дубинами его. Я выбью мозги этому ублюдку.
И в то время, как Руис продолжал извергать свои проклятья, а Сухой приближался к быку, в руках у зрителей стали появляться вилы и серпы. И тут свершилось чудо — чей-то властный и резкий голос остановил уже было двинувшуюся толпу и в самый последний момент все-таки сумел предотвратить убийство:
— Стойте! Ни с места!
Сила и металл этих слов могли принадлежать только Американо. Он выскочил на арену, сильным толчком усадив Руиса, растерявшего от неожиданности весь свой запал мести. Люди стояли, не двигаясь, вдоль вытянутого солнечного круга и, казалось, перестали дышать. Их внимание было сосредоточено на центре круга, где находились бык, еще более свирепый, и труп собаки. Американо подбежал к Сухому, схватил его сзади за куртку и, вырвав, бросил багор на землю.
— Этот бес сошел с ума, — сопротивлялся Сухой.
— Обожди, я тебе говорю! — Он направился к быку с решительностью, отпечатывавшейся в каждом его шаге. В его твердой стремительности чувствовалась сила, готовая преодолеть любое сопротивление. Он не дошел до быка всего двух шагов: единственное, что их разделяло, подобно границе между жизнью и смертью, — это окровавленная собака.
— Кончай маскарад, Дамасо!
Это был приказ, короткий, как щелчок кнута.
— Если ты принес динамит... Хе!
— Снимай с себя этот наряд, или я сам сниму.
Бык глухо ответил:
— Не угрожай и не выводи меня...
— Я не угрожаю. Снимай...
Пауза, протяжная и глубокая, на одном острие со смертью. Медленно, медленно шкура-накидка стала отделяться от тела, как у линяющей змеи. Упали на землю ножи с большими рукоятками, и появилась ухмыляющаяся и счастливая физиономия Дамасо. Люди увидели перед собой человека, всего лишь человека, и снова заволновались. Руис опять стал призывать их к убийству:
— На него, на него!.. Пусть заплатит за мою собаку!
И тут Черный неожиданно возник перед Бенигно и, перекрывая его вопли, прогремел:
— Заткнись, помещик!
Его голос был его оружием, и Черный это знал. Он брал им верх на дюжинах митингов. И на этот раз голос рассек воздух и, пронизывая черепные коробки, тотчас завладел людьми. Черный взобрался на стул.
— Платить за собаку? Человеком — за собаку?
Он повторил последние слова и сделал паузу. Он знал людей. Знал, сколько нужно выждать, пока они, веками подчиненные ударам одного и того же кнута, осознают нечто иное.
— Пойдете в тюрьму за собаку того, кто вас угнетает, дает взаймы, обкрадывая, и сгоняет с земли, когда вы не можете уплатить? Убьете бедняка за собаку богача? Пусть платит богач! Пусть расплачивается, и не только собакой! Пусть заплатит за ваш пот, за ваши земли, за ваших дочерей.
Это уже не было вниманием, которого он добивался. Это было абсолютное господство. Он обратился к стоявшему поблизости согнутому старичку:
— Ты! Сколько ты должен этому кровопийце?
Старик не ответил. Но стоявший рядом паренек храбро выкрикнул:
— Все. Он должен ему все, что у него есть!
И голос паренька разнесся по заполненной площади, как удары колокола, как удары молота о наковальню.
— И твоя дочь, должно быть, его служанка? — не унимался Черный.
— Да. Уже была... — ответил паренек, еще больше храбрея в то время, как старик все ниже и ниже опускал голову.
И пробежали по толпе, как дрожь по пшеничному полю, встревоженному порывом ветра, торжествующие слова Черного:
— И ты, и ты, и ты... И вы, и вся деревня! Все!
Черный продолжал, безжалостно обвиняя. Никто не шелохнулся. Его голос был притягателен и непререкаем. Ведь все, о чем он говорил, было чистой правдой. Он весь преобразился.
— Ладно, Черный. Хватит, — сказал ему Американо, единственный, кто еще мог здраво оценить обстановку. Он понимал ситуацию. Хорошо знал таких людей, как Черный, способных разжечь ярость в толпе крестьян и дать им в руки вилы и серпы, которые потом приведут их к безумию.
— Нет! Сейчас они мои! — пробормотал Черный, продолжая свое обличение.
Американо понимал, что никакие доводы уже не остановят Черного. Поэтому он столкнул его со стула и, прежде чем тот попытался было возразить, сильным ударом в челюсть лишил его чувств. Увидев поблизости Кореа и Качоло, кивнул в сторону поверженного Черного и приказал:
— В лагерь его. Быстро!
И те унесли Черного, обогнув церковь, чтобы не пересекать площадь у всех на виду. Большинство людей не видело, что произошло. Только все вдруг почувствовали полную пустоту: так бык после нападения удивляется обману ослепительной красной мулеты. Только что магическая сила слова наделила их энергией неудержимой, энергией, способной смести помещика. Их отмыли от унижений, они стали чистыми, как море, твердыми как скалы. Они почувствовали мощь неодолимую. Они уже были готовы для священной вспышки — возмездия. И вдруг — глухая пропасть: они снова стали ничем.
Не хватило всего лишь воспламеняющей искры, молнии в небе, выстрела, блеснувшего кинжала, последнего клича, который повел бы их, исполненных силы, силы совсем еще не тронутой.
Но магистр реки (1 Главный речник, «хозяин реки», являющийся также и главой плотогонов. (Примеч. пер.)) этому помешал. Он вскочил на стул и погасил молнию голосом твердым и уверенным, священную вспышку, спокойствием своей строгой в черном костюме фигуры, как бы воплощавшей собой то, чем всегда был этот мир:
— Праздник окончен, сеньоры. Спасибо всем.
Ничего не сказали ни бледный Руис, воплощение животного страха всех тех, чья сила заключена лишь в деньгах; ни местный мэр — бюрократическая кукла, призванная узаконить эту силу. Говорил всем известный, неизменный магистр реки, глава мужчин еще с тех времен, как горы поросли соснами и Тахо понес свои воды к морю.
Перевел с испанского Борис Симорра
Нисийские кони
В Пятигорске стояла жара. «Тотошники» — завсегдатаи ипподромов — мусолили свои программки, тщетно пытаясь угадать победителя. Какие имена не назывались! Были тут: Фагот, Либерал, Запев, Кузбасс, Физулия, и даже Прогалина с Теплицей имели свой шанс. Но крут был тяжелый. Многие фавориты попросту отпадали. Ипподромные страсти, как футбол, доступны не каждому. Но, стоя на трибуне, невольно замираешь, когда на последней прямой атласные фигурки наездников, собранные как нервный спазм, (вручают себя коню. Владимира Петровича среди тренеров, жокеев, представителей спортивных обществ и конезаводов я узнал сразу. Выделяло его уверенное равнодушие к окружающей суете. Но пристальный профессиональный взгляд, которым он будто снимал мерку с каждой лошади, выводимой на круг, выдавал в нем опытного лошадника. Был он в светлом мешковато сидящем костюме, оттенявшем выжженное солнцем до черноты лицо и сухие подвижные руки. Я представился. На мой вопрос, какого он мнения о фаворите в очередной скачке, ответил суховато: «Финишный столб любит сильную лошадь». Его попросили заглянуть в судейскую, и мы наспех договорились встретиться прямо у него на ферме. На том и распрощались.
...Впервые о Владимире Петровиче Шамборанте я услышал в музее коневодства сельскохозяйственной академии имени К. А. Тимирязева. «Что хочу я вам посоветовать», — сказал сотрудник музея. Он извлек из стола папку, нашел фотографию и, задержав на ней взгляд, подал мне. На любительском снимке мужчина в распахнутой на груди рубашке бойца строительных отрядов протягивал руку к лошади. Ее голова, длинная, горбоносая, с резко очерченными артериями, обегающими от больших (миндалевидных глаз к широким ноздрям, напоминавшим сопла реактивного двигателя, острые, как лезвия, ушки — все в ней тянулось к руке и вздрагивало от любопытства. «Это Адат, трехлетка от Юлдуза и Алгуш. Так вот что я вам хотел сказать. Если соберетесь в Пятигорск, найдите там Шам-боранта, Владимир Петрович сейчас должен быть там. Никто лучше его не знает ахалтекинцев. Дагестан выделил ему 530 гектаров пустоши. Там, в Турали, прямо на берегу моря, у него ферма. Говорят, что собирается он создать специализированный на туркменской лошади конезавод...»
От Каспийска до фермы Турали, усадьбы Дагестанского конезавода, как объяснили мне, километров восемь-десять. Машины если и ходят туда, то редко, поэтому добираться проще пешком. Чтобы не мучиться от зноя, я вышел из города, когда солнце уже садилось. С моря дул мягкий ветер, и земля все еще излучала тепло. Вскоре, однако, из-за невидимого за волнами дюн моря выплыла по-восточному полноликая луна. Монистами заискрились звезды. Синие и фиолетовые тени легли у подножия дюн. Матовой грядой засветился Кавказ. Тишина сияла, и даже гомон птиц с далекого соленого, оставленного морем озера не нарушал ее.
Шел я, пока накатанная дорога не предложила три направления. Мшистого камня, уведомляющего о судьбе при выборе маршрута, на развилке видно не было. Я присел на скос песчаного бугра, скрепленного жесткими травами; слышно было, как из-под ноги, теряющей опору, струится песок. Вдруг, словно из лунного света, у моих ног возник ушастенький спаниель. Он обнюхал мои ботинки и, ведомый своим ласковым любознательным носом, снова растаял среди призрачных дюн. На смену ему силуэтом на ближайшем холме возникла фигура его хозяина. «Это туда, — ответил он на мой вопрос, как выйти к ферме, и указал арапником в сторону уже высокой луны. — Киломэтр будэт», — пояснил он, бархатными глазами отыскивая в сияющей безбрежности своего симпатичного пса. Обещанный километр оказался с порядочным гаком. Я уже было усомнился в осведомленности моего лаконичного информатора, как справа от дороги увидел колодезный журавель, За ним, чуть дальше, стоял большой двухэтажный дом, у крыльца которого корявый сумеречный вяз отбрасывал жирную тень. Слева виднелись добротная каменная конюшня, амбар с черным проемом чердачного окна и часть огороженного жердями загона для лошадей, так называемая левада. Сам хутор прятался в глубине, там, где тени были плотнее и гуще. В открывшейся передо мной картине не было ничего лишнего. Все уравновешенно, чисто, и не видно ни огонька, ни людей. Но откуда-то в этой лунной тиши отдаленно послышалась грустная дагестанская песня. И вскоре растворилась в долетающем с моря ветре...
Проснулся я вместе с прорезавшим все щели чердака рассветом. Было прохладно. И голова, и одежда — весь я был нашпигован трухой от сена. За шиворотом кусали кожу мелкие сухие былинки. «Ты ему скажи, пусть той мякиной он своих индюков кормит», — услышал я женский голос. Выглянув из своего ночного убежища на чердаке амбара, я обнаружил, что, несмотря на ранний час, ворота конюшни открыты. Парень, голый по пояс, наполнял водой деревянную бадью, стоящую рядом с колодезным срубом. От конюшни по дороге к дому, прихрамывая, энергично и зло шагал Шамборант...
Сорок лет назад вдоль побережья к югу от заштатного в те времена Каспийска были рассеяны небольшие рыбацкие промыслы Турали, отличавшиеся друг от друга только цифровым индексом: Турали-один, Турали-два... Сейчас рыбацкие постройки отделяют от воды сотни мет ров высохшего морского дна, ровного и гладкого, как полигон для испытания сверхскоростных «болидов». Насколько хватает глаз, море пустынно. Хотя по-прежнему накатывает оно свои рокочущие серые валы на бесконечный плоский берег, на остовы рыбацких баркаров, похожие на скелеты громадных рыб, разбросанные среди дюн.
Мы сидели, прислонившись спинами к борту ушедшего в песок бота, и ветер плотной, ощутимой струей снимал зной.
— Я, знаете, весь Кавказ объездил, — покусывая сухой стебелек, говорил Владимир Петрович. — Ездил в Баку, в Черкесск, в Майкоп. Лучше этого места не нашел. Первое время размещались мы на ипподроме в Махачкале. Потом зимовали еще в трех местах. Наконец выделили под ферму вот эту землю. — Он большелобой своей головой указал в сторону берега,
Он рассказал о том, как отец служивший в драгунском полку, его, шестилетнего мальчишку, усаживал на крутое кавалерийское седло... И сейчас, в свои семьдесят два года, он до мельчайших подробностей (хлопья снега на глазах убитой лошади холод стремени, капканом зажавшего раздробленную пулей ногу) помнит тот хмурый декабрьский день, когда под Рузой в березовой роще их разведэскадрон из соединения Доватора в очередном рейде попат под шквальный огонь засады. Но па мять его, я заметил, все время спешила дальше, к ослепительно ярким, знойным дням в предгорьях Копетдага. Там, в пятнадцати километрах от Ашхабада на плоском как стол холме и сейчас, рассказывал он, еще можно побродить по развалинам Нисы, бывшей некогда столицей Парфянского царства. О коннице воинственных парфян были сложены легенды.
— Неудивительно, — говорит Шамборант, — что красотой и выносливостью нисийские коня пленили и Александра Македонского. Выезжал непобедимый полководец из разграбленной им столицы на прекрасном жеребце по имени Буцефал...
Я работал на туркменском конезаводе «Комсомол». Окна комнаты, где я жил, выходили на Нису, вернее, на холм, где она когда-то стояла. Было время, когда на коннозаводство не обращалось внимания; наоборот, лошадей табунами отправляли на мясокомбинаты. Многие председатели колхозов Туркмении, чтобы спасти хотя бы лучших коней, загоняли их подальше в пески. Но в 1956 году последовало распоряжение сделать все возможное для спасения породы. Вот мы и отправились с представителями министерства рыскать по всем совхозам и кишлакам в поисках чистопородных лошадей. Приехали как-то в совхоз «Советский Туркменистан» — здесь в свое время была лучшая ферма в республике.
Объяснили председателю: мол, нужны лошади, спасать надо породу. А кабинет у него метров шестьдесят и весь в коврах. В Туркмении обычай такой: выигрываешь большой приз — тебе ковер. Так сколько же этот совхоз взял призов, что председатель смог закрыть все стены в таком кабинете?.. Отправил, говорит, всех лошадей в пески за шестьдесят километров отсюда. Разыскивать лошадей поехали на машине. Среди пустыни нашли колодец. Сидит подле него старик водолив, сухой, как саксаул. Спрашиваем: «Лошади где?» — «Не было, — говорит, — три дня. Как захотят пить, так и придут». Сели на машину, поехали искать. Смотрю, на такыре, гладком, как пол украинской мазанки, лежат золотые пятна. Лежат под солнцем в пяти километрах от колодца. Увидели нас, вскочили — только в тот раз мы их и видели.
Выносливость туркменской лошади поразительна. Хивинские туркмены, например, отправляясь в Персию, давали лошадям пять-шесть пригоршней зерна и скакали по сто двадцать верст в сутки. Стояли лошади на привязи летом под солнцем, зимой под дождем, ветром, под кошмой, покрытой снегом. С мая пустыня высыхает. От трав остаются только сухие стебли. Но именно в этих условиях создал человек такую лошадь...
— Чем хороши Турали? — продолжал Шамборант. — Тем, что здесь природа та же, но есть еще и море. Лучше разве придумаешь?
Тень от бота, под которым мы расположились, заметно съежилась, но Шамборант словно не замечал обжигающего солнца. Лениво прикрыв глаза под длинными, вопрошающе приподнятыми бровями, не мигая, смотрел он за горизонт, где под раскаленным небом лежала Туркмения. О чем думал он? Может, его воображение рисовало, как гарцуют в мареве слепящего моря его нисийские кони? Вспомнив обо мне, он сказал:
img_txt
— Я опишу вам Юлдуза. Был у меня такой жеребец. Юлдуз по-туркменски значит «Звезда». Так вот, был он отличного происхождения. Сын Гелишикли, чемпиона породы, изумительно красивого жеребца золотисто-гнедой масти, и Гуль, самой красивой нашей кобылы. Юлдуз имел самую длинную шею и самую сухую голову. Его шаг был в полтора раза длиннее, чем у других. У него была тонкая нежная шерсть. Его отличали высокий выход шеи, длинный затылок и необыкновенная сухость ног, говорящая о прочности связок и сухожилий... И вы обратите внимание, какие имена давали туркмены лошадям. У Юлдуза мать звали Гуль, что значит «Роза». Брата Юлдуза звали Гунешли — Солнечный. У Гуль были сестры: Ак-Ял-Меле — Буланая с белой гривой и Кара-Кыз — Черная девочка. Любовь к лошади — характерная черта для туркменов. Лошадь они всегда выбирали не только по работоспособности, но и по красоте...
В Туркмении можно было встретить людей, у которых, кроме старого халата и прекрасного скакуна, ничего не было. Таким именно был знаменитый Бек-Назар. Вся его жизнь прошла в уходе за конем, носившим его же имя. Так и пошла от его коня линия, знаменитая линия Бек-Назар-Дора. На любовь человека ахалтекинская лошадь отвечает всегда поразительной преданностью. Был такой случай. Картоманы, по-туркменски «разбойники», угнали приглянувшегося им жеребца. Через три недели они привели его обратно к хозяину. Все это время конь отказывался от воды и зерна. И разбойники пожалели его.
— Я иногда думаю, — после паузы сказал Владимир Петрович, — много поколений покинуло землю, но остались же после них и пирамиды и Парфенон.
Каждый народ знаменит чем-то своим. Так вот туркмены подарили человеку скаковую лошадь. И не будь туркменской, может быть, не было бы сейчас ни знаменитой арабской породы, ни персидской, ни английской чистокровной верховой. Потому что, и это доказали ученые, при создании этих пород использовалась ахалтекинская скаковая лошадь...
Море было пустынно. Лишь зной и ветер гуляли над ним. Ничто не нарушало тишины пустынного побережья. Мы шли молча, каждый думая о своем. Но что это? Сначала темное пятнышко, потом полоса вдоль берега, туча, растущая на горизонте. И вот уже слышны топот и ржанье. Неужто кони?! И верно. Вот видно, как два молодца, один в ковбойке, другой обнаженный по пояс, оба чубатые, ликующие, летят, сбивая с волны пыль, заворачивая косяк от берега. А кони-то! Золотисто-буланые, золотисто-соловые, белоснежные...
А. Маслов, фото автора
Ковер пяти цветов
С Бамбахуу я встретилась случайно. В гостинице поселка Халиун, где мы остановились, в номере, на красной деревянной кровати, расписанной сине-зеленым замысловатым орнаментом, лежало ковровое покрывало. Тяжелое, шерстяное, коричнево-малиновое с ручьями орнамента по краям и простым геометрическим рисунком посредине. Были в нем цельность, некая сдержанность. Я поинтересовалась, чья это работа, и тогда в гостиницу, познакомиться, пришла худенькая женщина в зеленом шелковом дэли и пестром зеленом платке. И так нарядна и естественна была мастерица, что я не удержалась и спросила ее не о ковре, а о том, сама ли она сшила одежду.
Бямбахуу улыбнулась.
— У нас все шьют сами. Это так просто. Кроишь сразу с рукавами...
Разговор потек сам собой. Бямбахуу объяснила, почему именно дэли самая удобная одежда для скотовода-кочевника. Подбитое овчиной или простеганное верблюжьей шерстью, оно во время ночевки в степи легко превращается в одеяло. Стоячий ворот защищает от ветра — не нужен шарф; длинные рукава заменяют перчатки; за пазуху — как в карман — кладешь все, что нужно, а широким и очень длинным поясом можно при случае привязывать лошадь или перетягивать спину, когда устанешь от долгой скачки в седле.
— Вот и сейчас многие носят дэли, — сказала Бямбахуу. — Синие, зеленые, золотисто-коричневые... А пояса чаще всего желтые, оранжевые. Мы эти цвета любим. И для ковров я их часто беру...
— А сколько времени надо, чтобы такой ковер сделать?
— Месяц. Не меньше. Сначала нитки из овечьей шерсти прядешь, моешь их, потом варишь в котелке с краской, полоскаешь холодной водой. А когда нитки готовы, ткешь и вышиваешь одновременно. Вот в будущем году у нас цех откроют, приезжайте, покажу.
Но тогда я так и не увидела, как выходит ковер из-под рук мастерицы.
...Внизу проплывали, сменяя друг друга, желтые, без единой морщинки, песчаные моря, коричневые горные кряжи, увенчанные каменными зубцами, зеленые волны саксаула, высохшие реки, извилистые, как узор монгольских вышивальщиц. Самолет врезался в небесную синеву, и оранжевое солнце медленно уплывало к горизонту. Мы летели над Гоби.
Мне казалось, что где-то я уже видела такое сочетание красок. Может быть, на вышивках мастерицы Тунгулак из Бигэр-сомона и коврах Бямбахуу? Возникло ощущение, что мастера впитали в себя незамутненные, открытые цвета этой земли и сумели передать их.
На ковровой фабрике я побывала в Улан-Баторе.
Это было большое современное производство, где без провожатого не сделать и шагу. Показывал фабрику Юра Балжиннямын, молодой начальник смены. Он получил специальность инженера-конструктора легкой промышленности в ГДР, в городе Карл-Маркс-Штадте, и знание немецкого очень выручало его теперь. Дело в том, что фабрику помогали строить инженеры из ГДР (она носит имя Вильгельма Пика); немецкие специалисты работают здесь и сейчас. Разговаривая с рабочими и инженерами, Юра свободно переходил с монгольского языка на немецкий, с немецкого — на русский. Русский он знает с детства, от матери. Мы шли из цеха в цех — везде было светло от ламп дневного света, не жарко и не холодно, не сухо и не влажно. «У нас, — сказал Юра, — искусственный климат; определенную влажность, температуру поддерживают климатические установки. Ковер, знаете ли, вещь нежная...»
Наблюдая процесс создания ковра здесь, на фабрике, я вспомнила слова Бямбахуу: «варишь в котелке с краской...» Волны кремовой шерсти и белого штапеля плыли в смесильном цехе; тонкая нить рождалась под равномерный шум механизмов; на прядильных и крутильных машинах сплетались нити шерсти и штапеля; в огромных чанах кипела пряжа, чтобы впитать в себя цвет неба и гор, солнца, песка и зелени...
— Лучший монгольский ковер, — сказал Юра, — это ковер пяти цветов. Когда сочетаются воедино, как в природе, зеленый, синий, коричневый, желтый и оранжевый.
Фабрика выпускает три типа ковров — «Улан-Батор», «Алтан-булаг» («Золотой источник») и «Алтай». Ковры первых двух типов чисто шерстяные, в коврах «Алтай» есть штапельное волокно, которое поставляет ГДР. Химикаты приходят из ГДР и Советского Союза, а вот шерсть — это шерсть монгольских овец.
Так незаметно, за разговорами, мы подошли к ткацкому цеху, и я остановилась, пораженная. В огромном светлом помещении стояли в ряд ткацкие станки, закрытые наполовину готовыми полотнами. Узорочье было так ярко, рисунки так разнообразны, что поначалу трудно было охватить их взглядом. Черные головки девушек мелькали среди ковров.
— Сейчас я вам покажу свой любимый ковер, — и Юра повел меня в дальний конец цеха.
Мы проходили мимо ткацких станков, приостанавливаясь, чтобы уловить момент рождения ковра, но видели только в верхней части станка «лох-карты», пробитые дырками, а в нижней — ползущий, набегающий ковер.
— Программа ковра заложена в «лох-картах», — пояснил Юра. — Обычный современный ткацкий станок...
Я ощутила некоторое разочарование. Индустрия, производство, производительность, спрос, доход. Вот оно, современное лицо ремесла. Творческие усилия человека отданы совершенствованию технологии, программ, машин...
Мы подошли к ковру, который особенно нравился Юре. Песочно-желтое поле ковра было просторно, как пустыня; терракотовые, невиданные цветы росли на нем.
— Это чисто монгольские мотивы, — говорит Юра. — Пойдемте к художникам.
Художник Чойжилзав был молод и молчалив. Он достал альбом и подал его нам. Рисунки, сделанные в карандаше (первые наброски), и в цвете изображали одну четвертую часть ковра. Приставив к рисунку зеркало в виде буквы «Г», можно было увидеть весь будущий ковер. Чтобы создать узор, художнику нужно месяца три, а то и пять. В монгольском орнаменте можно увидеть плавные изгибы рогов, геометрические линии конских пут, рисунок носа коровы... Есть ковры с чисто монгольским орнаментом, есть такие, где в монгольский рисунок вплетаются персидские мотивы, а встречаются ковры и с чисто персидским орнаментом, известным как «восточный».
Чойжилзав показывал рисунок за рисунком, и, как ни странно, монгольские угадывались сразу. Они были как-то просторнее, менее насыщены орнаментом, да и орнамент был крупнее, размашистее, без ювелирной прорисовки. Монгольские рисунки легко соотносились с гобийским пейзажем и даже характером людей, которых встречаешь в великой пустыне. Характером молчаливым, сдержанным, неторопливым, ограненным суровой природой...
И все-таки я увидела, как рождается ковер под руками мастериц. Оказалось, что при той же ковровой фабрике существует цех ручной работы, его организовали на базе артели, которая работала до открытия фабрики.
Отгоноюун работала в паре с Алтанцэцэг. У обеих красивые имена — «Первое сокровище» и «Золотой цветок», черные косы и очень румяные щеки. Каждой из них было меньше двадцати, и обе пришли на фабрику по путевке ревсомола. Тем не менее Отгоноюун была наставницей своей подруги, потому что пришла сюда работать на год раньше, и ее учительницей была известная мастерица Дэнсмаа. Но все это я узнала позже, когда девушки, окончив ряд, приостановились на минутку перед следующим. А пока я смотрела, как идут их руки навстречу друг другу, и пыталась уловить, как и что они делают.
...На ткацком станке натянуты белые шерстяные нити. Внизу плотной полосой лежит уже сотканная часть ковра. Девушки берут металлический инструмент, похожий и на молоток и на гребенку, и вбивают, уплотняют уложенные ряды желтых нитей. Теперь в руках у них крючки. Они легко и почти невидимо перекидывают желтую нить через белую нить основы, приближаясь друг к другу. Но вот на пути крючка Отгоноюун расцветают синие лепестки. Она сверяется с рисунком (он у нее под рукой), откидывает в сторону желтую нить, чуть привстает, чтобы захватить нить синюю, которая висит сейчас ближе к Алтанцэцэг, ловко подцепляет ее крючком, петля к петле — и синий цветок готов. Опять легкое движение — синяя нить в сторону, быстрый взгляд на рисунок. Пятьсот одно движение крючком — и ряд уложен. Под быстрыми руками мастериц плывут желтые барханы, зеленеет саксаул, и оранжевый свет гобийского солнца заливает коричневые горы.
Эти ковры, говорят, вечные.
Л. Чешкова, наш спец. корр.
Мой тотем — орел
Человек по имени. Маленькая Лягушка со своей семьей голодал. Жилище его стояло на берегу реки, но в реке не было рыбы. Из леса скрылись животные, и даже птицы не летали над этими местами. Семья Маленькой Лягушки так ослабла от голода, что не могла уйти в другие края. Несчастный Маленькая Лягушка сидел на берегу, погруженный в горькие мысли, но ничего не мог придумать.
И вдруг из воды вынырнуло чудовище с человеческим лицом. Звали чудовище Большие Глаза. Маленькая Лягушка убил чудовище и накормил своих жен и детей. Семья была спасена, но все же люди боялись, что дух Больших Глаз будет мстить им. Поэтому устроен был праздник, на котором попросили у чудовища прощения. К его голове ставили миски с угощением, перед ним плясали женщины, а сам Маленькая Лягушка торжественно объявил, что отныне чудовище-спаситель становится уважаемым членом рода и его символом.
И чтобы доказать это, Маленькая Лягушка срубил дерево, вырезал в верхней части ствола лицо с большими глазами и вкопал этот столб перед своей землянкой. А когда умер Маленькая Лягушка, его старший сын вырезал на столбе изображение Маленькой Лягушки. То же делали потом сыновья старшего сына и сыновья его сыновей...
В этой несложной, но в общем-то подробной легенде индейцев племени хайда не хватает одного: хотя бы приблизительной даты, когда был поставлен первый столб-тотем. Во всем остальном она точна. Не следует, естественно, предполагать, что существовало в природе чудовище Большие Глаза, но то, что в роду, который вел свое происхождение от Маленькой Лягушки, в это верили, — совершенная правда.
Еще в прошлом веке искусно вырезанные и ярко раскрашенные столбы высились по всему юго-западному побережью Канады и Аляски. Человек, который вырезал для своей семьи тотемный столб, не смел ни на йоту отступить от строгих правил. Прежде всего можно было использовать только ствол кедра. Никакое другое дерево не годилось. В те места, где кедры не росли, стволы доставляли издалека, и за каждый давали по пять рабов.
Тотем нужно было ставить только перед входом в жилище, и ни в каком другом месте.
Наконец, а может быть, и прежде всего, резчик не имел права позволить своей фантазии разгуляться: кто, что и в какой последовательности будет размещено, строго определяли неписаные правила. Все фигуры тотема изображали реальные персонажи и действительные исторические события. Не менее реальные и не более действительные, чем в легенде, приведенной вначале.
Если бы в легенде о тотеме Маленькой Лягушки можно было бы найти хоть небольшой намек на то, когда это происходило! Тогда мы знали бы время, когда врыли в землю первый тотемный столб. Ведь ныне ученые, занимающиеся историей индейских племен, располагают тотемами, созданными только в прошлом веке, когда их начали собирать в музеи и консервировать.
Кедровый ствол, увы, не может стоять долго. Основание его обычно покоилось в солоноватой влажной почве. Лет за пятьдесят оно насквозь прогнивает, и столб падает. Лишь у рек, где песчаная земля суше, можно было обнаружить самые старые, лет восьмидесяти, тотемы.
К тому же обычай запрещал индейцам ремонтировать свои реликвии или переносить их. Упал тотемный столб — будет лежать, пока не превратится в труху. Иногда его сжигали, а пепел развеивали по ветру.
Свой тотем был у каждой семьи, и перед жилищами тянулся высоченный частокол ярких резных столбов, каждый из которых завершался изображением волка или медведя, кита или орла. Еще были лягушки, бобры, горные козлы, акулы, совы и морские звезды... Ничего лишнего, не относящегося к истории рода, на тотеме не было. И если изображали разрушенную землянку и языки пламени, значит, когда-то землетрясение разрушило поселок и огонь уничтожил жилище людей.
Нам никогда не увидеть превратившихся в труху древних тотемов, но зато на тех, которые сохранились, можно встретить изображения бородатых людей в широкополых шляпах — белых пришельцев.
Капитан Джозеф Ингрэм, попавший в селение индейцев племени хайда в конце XVIII века, записал в своем дневнике:
«Вход в деревню охраняли два тринадцатиметровых столба с преудивительными скульптурами людей и лягушек, причем переплелись они самым странным и варварским образом».
А через несколько лет, приехав в то же селение, капитан увидел на том же месте третий столб, где среди таких же людей и лягушек обнаружил странным образом сплетшееся с ними изображение белого человека. На вопрос: «Кто это», индейцы ответили кратко: «Твоя, капитан».
Скульптуру, похожую на тотемные столбы индейцев западного побережья Америки, можно встретить в Японии, Корее, на островах южных морей.
На Новой Зеландии в деревнях маорийцев — коренных обитателей страны — высятся затейливо изрезанные столбы. Поставьте их рядом с тотемами с берегов канадской реки Наос — и вы их не отличите.
Все это дает пищу для ученых размышлений о взаимодействии культур разных, весьма друг от друга удаленных народностей и о путях расселения народов и племен. Среди специалистов есть и такая точка зрения, что на искусство резьбы североамериканских индейцев оказали большое влияние полинезийцы. Само собой, что существует и другой — резко противоположный — взгляд.
В любом случае тотемная резьба — искусство оригинальное, часть богатейшего культурного наследия индейцев.
...Перед новыми сборными домами в резервации хайда поставлен был в начале этого года первый за последние пятьдесят лет тотем. Его венчает ярко раскрашенный двухметровый орел. В доме живет Джонатан Ситка, индеец-хайда, самый известный художник в племени. Его работы хранятся в музеях Америки и Европы. Тотем он вырезал сам, руководствуясь советами старейшин племени.
Всем, кто приезжает к нему в мастерскую, Ситка объясняет:
— Мой тотем — орел. Видите этих людей? Это наши предки. Все, начиная от первого — Маленькой Лягушки. Вот место для меня. Когда я уйду к предкам, мой сын вырежет меня на этом месте. Его сын изобразит своего отца. А если начнет падать наш тотем, орел расправит свои крылья и удержит его в когтях. И будет держать до тех пор, пока потомки не поставят свой столб.
Столб, где будет место и для них.
Л. Мартынов
Жилище ветров
Крым задает вопросы
Перед рассветом я выбрался из «гималайки» и, поеживаясь от прохлады, побрел к наблюдателям. В луче карманного фонарика блеснули шкалы напочвенных термометров. Всего шесть градусов. Не маловато ли для середины июля в Крыму? Совсем близко, у подножия гор, плещется теплое море, из сводки погоды известно, что температура воды в нем двадцать три градуса. А здесь, на километровой высоте, каждый порыв ветра вызывает озноб.
Однако что же это за ветер? Непохож он на западный понент, как называют легкий освежающий бриз. Это и не караэл — «черный», с пасмурной погодой, влажный понент: ведь небо ясно и ветерок сух. Порывы сухого ночного ветра — уж не прелюдия ли это к стоку холодного воздуха с гор?
Наступил тот предрассветный час, когда еще видны звезды, но уже четко угадывается светлеющий над морем восток. В эту рань я был не один над обрывами. Вдали, на холмах, возле стоек с приборами маячили фигуры других наблюдателей экспедиции. В предрассветных сумерках на еще темном северо-западе угадывались контуры Бедене-Кыра — Перепелиной сапки. На ее гребне громоздились купола высотной обсерватории. В сумеречном свете они казались нахохлившимися, застывшими в дремоте птицами.
Сам пункт наблюдений расположился у подножия железной вышки, похожей на высоковольтную опору. Еще до войны на Бедене-Кыре предполагали построить ветроэнергетическую установку мощностью 10 000 киловатт. Для изучения энергетических ресурсов ветра и была возведена эта вышка. Но недаром перевал Ай-Петри считают штормоопасным: в 1940 году ураган сорвал стоявший на ней прибор. И с тех пор ржавеющая вышка — напоминание о несбывшейся надежде поймать ветер, укротить ураган.
Осторожно проверяя перекладины, мы поднимаемся на вышку, укрепляем на ней дистанционные метеоприборы.
Прозрачный сухой воздух делает все краски утренней зари чистыми, ясными. Движение цепочки туристов к обрывам яйлы кажется в звучной тишине шествием волшебных гномов. Солнце никак не может выбраться из затянувшей морской горизонт молочно-белой дымки. Но вот в какой-то миг край светила будто воспламенил кромку мглистой дали, она заструилась розово-серыми полосами. Там, в море, дремал безмятежный штиль, «бунация, бунация лада», как его в древности называли рыбаки. Здесь же, на яйле, нашу одежду парусил ветер. «Волшебный край! Очей отрада!» — сказал о южном береге Крыма поэт. А что он мог бы сказать о яйле? Невольно вспоминаются строки: «В немой глуши степей горючих, за дальней цепью диких гор, жилища ветров, бурь гремучих...»
Редкий зимний день за Ай-Петри обходится без бури, да и в среднем за год скорость ветра вдвое больше, чем на равнинах. А там, у подножия, вообще тихий рай. Отчего такой перепад? Почему отсюда бури так редко вторгаются в волшебный край прибрежья? Но все же вторгаются, и такие случаи надо предвидеть. Это касается не только Крыма. Синоптики знают: когда с юга приходит циклон, а он часто несет Украине бури, гололед и ливни, то первые сообщения об усилении ветра поступают с Ай-Петринского перевала. Вот почему мы именно отсюда начали свою экспедицию. С «жилища ветров, бурь гремучих...». С ними нам еще разбираться и разбираться. Сейчас только начало работ. Пока надо больше смотреть и думать, непредвзято вглядываться в природу.
С появлением солнца все меняется в краткий миг. Будто кто-то разом сдернул с неба пасмурную вуаль, и край этой вуали — тень Земли — стремительно стянул к западу. Ветер вдруг пал, и безмятежный штиль встретил утро. Загорелись серебристые кубики ялтинских новостроек. Дворцы и пансионаты — будто нитки жемчуга, вплетенные в оборку зеленого покрывала гор. А дальше ширь голубого и безмятежного моря. Красив амфитеатр счастливой бухты, где суда могут укрыться от штормового ветра. (Всегда ли? Увы...) К бухте сбегают отроги гор, и главный из них — Иограф, водораздел между речками Дерекойка (Быстрая) и Учан-Су (Водопадная): в дельтах этих рек и раскинулась старая Ялта. А горный отрог не только водораздел, но и ветрораздел. Мы смотрим с вершин яйлы и прикидываем, как холодный ветер с гор может обрушиться на Ялту, обтекая Иограф. Вот когда в долинах бушует ветер, вот откуда городу грозит буря!
Тем временем разгорелся день. Уже в 9—10 часов утра солнце напомнило нам, что мы в Крыму. Над яйлой взгромоздились ранние кучевые облака, еще «свежие» — светлые и яркие, без темных оснований. После утреннего затишья вновь поднялся легкий ветерок, но на сей раз уже со стороны моря. Неужели сюда доходит морской бриз? Не должен. Чтобы он дотянулся сюда, нужна большая разница температур моря и суши; утром эта разница невелика. Значит, теперешний ветерок — это скорее естественный приток воздуха к разогревшемуся обширному высокогорному плато. Очень «чувствительна» поверхность почвы к облачным просветам: стоит только солнечному лучу пробиться к земле, как столбик ртути в напочвенном термометре тут же подскакивает на несколько градусов. Однако же известно: именно пестрота температуры земной поверхности, неравномерность ее нагрева — существенный фактор развития вертикальных движений воздуха, рождения облаков. А ведь конвективное кучево-дождевое облако — это «конгломерат» вихрей, отсюда и порывистость ветра под ним. Вот так, в союзе и борьбе земли и неба, рождается ветер.
В будущих экспедициях придется тщательно изучить и эту пестроту условий.
Еще до полудня основания кучевых облаков стали темнеть, словно вот-вот обрушат дождь. И он не заставил себя ждать. Но первые же капли оказались и последними, как говорят на Украине: «З велыкой хмары та малый дощ».
Недолго клубились облака. Уже к концу дня они начали растекаться. Тихо и красиво угасал вечер. Багровеющее солнце, точно налитый кровавый шар, медленно увеличивалось, заплывало за купола обсерватории на Бедене-Кыре, В этот момент мы будто наблюдали какой-то космический пейзаж с застывшими на горизонте таинственными сооружениями неземной цивилизации... Затем наступила ясная звездная ночь. И вновь росно, холодно и зябко. И снова струи ночного ветра устремились с яйлы к обрывам, к морю, которое угадывалось где-то в бездне востока.
Далеко ли уходят струи ветра с гор? Нужны ли такие измерения, существенны ли они для дела?
Уже давно контуры Медведь-горы растаяли в темноте моря. И зажглись вечерние огни на курортах. В такую пору приглядитесь: с легким береговым бризом парусные яхты уходят в безбрежность востока и растворяются в ночи. Умелый наблюдатель заметит, что огоньки на топ-мачтах где-то вдали от берегов замедляют свой бег, словно подходят к невидимой преграде. Возможно, здесь парусные суденышки встречают противоположный бризу ветерок с остывающего моря. Значит, там морская граница ночного стока холодного воздуха с гор или что-то другое? Вопросов набежало уже немало.
Назавтра с пляжей были видны белоснежные облачные нагромождения над горами, и казалось, что облака будто «сознательно» не уходят с яйл за пределы обрывов. Будто что-то их держит на самом краю. Позже мы беседовали со старейшими наблюдателями метеостанции, которые уже не одно десятилетие наблюдают здесь погоду. Оказывается, на краю яйлы когда-то выпускали шары-зонды, но от них пришлось отказаться: воздушные потоки в сторону моря уносили шары вниз сразу за гребнем обрыва. А ведь для того наполняются шары-зонды водородом, чтобы уноситься вверх: наблюдая за их полетом с помощью теодолита, определяют ветер на разных высотах.
Так вот в чем, похоже, разгадка вечной солнечности Ялты и других курортов, укрывающихся у подножия крымских гор, — в ветровой тени! Кучевые облака просто «не смеют» накрыть курорты, они тают в нисходящих воздушных потоках! Даже сильно прогретые пляжи не могут помешать стремительно стекающему с высокогорного плато воздуху. Его сток с гор — вот в чем секрет не только ясности курортного неба, сухости побережья, но и заторных бурь... Жаль, что прекратили на перевале наблюдения с шарами-зондами. Здесь еще многое неясно. Одна из идей, которую надо проверить, состоит в том, что прорывы облаков с гор происходят толчками, порциями, и главное в этом механизме — влияние горных ветров.
Уже в первые дни поисковой экспедиции стало совершенно ясно: если перевал Ай-Петри — это преддверие «жилища ветров», то само жилище — это яйлы! И мы двинулись в путь в горы, на плоскогорья.
«Долина чудная таится...»
В нескольких километрах от Ай-Петринского перевала вы можете увидеть слева и справа от шоссе, ведущего в Бахчисарай, молодые лесопосадки. Еще слабые сосенки и березки наклонены к перевалу, будто указывая к нему дорогу. На самой яйле, ближе к перевалу, отдельные деревья, чудом закрепившиеся в понижениях рельефа, вытянули свои искривленные кроны к морю, на юго-восток. Не доходя до обрыва, можно увидеть остатки каменной кладки-стены. Говорят, встарь чабаны сложили ее для того, чтобы овцы, гонимые сильным ветром, не ушли к обрывам. И на склонах, меж скал, нависших над Ялтой, многие деревья, словно природные флюгеры, вытянули свои кроны по ветру, к морю. Встречаются среди них и такие, верхушки которых будто срезаны, а кроны — распластаны под действием ветров: бурный норд-вест — хозяин этих мест, и время его «расцвета» — холодный сезон.
— Буря рождается где-то за Бедене-Кыром и стремительно несется к обрывам с валом растущих на глазах кучево-дождевых облаков. Чуть ли не ежегодно северо-западный ветер ломает мачты флюгеров, — жалуются наблюдатели метеостанции на перевале. Действительно, норд-вест — самый частый гость перевала.
Но где же он начинает свой бег? Не пушкинские строки увели нас в горные долины. Но там, где «...жилища ветров, бурь гремучих, куда и ведьмы смелый взор проникнуть в поздний час боится… долина чудная таится...».
И мы отправились искать эту долину.
Пройдите несколько километров по дороге на Бахчисарай и затем поверните влево; вы попадете в урочище Беш-Текне. (Но можно промахнуться, если не знать дороги, и попасть в такую глушь с болотистыми топями, из которой без проводника не выбраться!) Некогда в этом одичавшем урочище был водопой для овец: название означает «Пять корыт». На дне урочища меж лесных куртин, молодых лесопосадок и крутолобых морщинистых скальных нагромождений приютилась метеорологическая площадка гидрогеологической станции.
Интересные люди трудятся здесь: мать и сын обеспечивают всю программу наблюдений. Одна из целей этих работ — изучение баланса влаги, накапливающейся за счет атмосферной конденсации (роса, изморозь, иней) и осадков. Ветер не очень интересует наблюдателей. Но забот приносит немало, не говоря уже о том, что ветер ломает молодые лесопосадки — объект наблюдений.
— Да, буря действительно рождается рядом, у подножия Бедене-Кыра, — услышали мы от наблюдателей. — Только здесь штормовые ветры дуют с востока и северо-востока, как в степном Крыму. Они усиливаются вдоль оси долины, их сезоны — осень, зима. Мороз сменяется оттепелью, затем вновь холодный ветер... Жестокий восточник приносит обильную изморозь.
Начальник станции показал нам фотографии кристаллических наростов льда на наветренных ветвях деревьев — они достигают 27 сантиметров! Представляете, какая тяжесть повисает на деревьях? Тут и несильный ветер может вызвать ветролом, что же говорить о восточном шторме! Урочище Беш-Текне отделено от моря узкой горной грядой, по прямой линии отсюда до моря и восьми километров не будет, а на берегу — Симеиз, Кацивели, Оползневое, — в общем, райские места. Стоит на море возникнуть циклону, как о нем сейчас же «сигналит» флюгер обсерватории Кацивели. Здесь начинает дуть восточный ветер — греус, как называют его рыбаки, или северовосточный грего, грего-трамонтан или греба-леванти. В такие периоды флюгер на Ай-Петри тоже штормит, показывая сильный норд-вест. Циклон действует как насос, возбуждая стремительный сток воздуха с яйл.
Похоже, разгадка загорных штормовых ветров — в обширности и глубине высокогорных долин, таких, как Беш-Текне...
Она выглядит так, С опушки молодой лесопосадки видны купола обсерватории на Бедене-Кыре, которые возвышаются над долиной метров на триста. А на юге горбится гора Отбаш. Восточный поток должен протиснуться по долине и, следовательно, усилиться. Получается, что Бедене-Кыр как бы «рассылает» штормовые струи ветра к югу, на перевал Ай-Петри, и к западу, через Беш-Текне. Зимой циклон на море всасывает холодный и плотный воздух степного Крыма. Его слой затапливает яйлы, утолщается, и вершины возвышаются над ним, как острова тепла в море холода. Накопившись в долинах, воздушный поток затем стремительно стекает по перевалам на южные склоны гор. Срабатывает эффект «сифона», ускоряя обвал холода на побережья. И вот уж буря обрушивается на курортный рай...
Дорога к Сорангу
Стало ясно, для исследования механизмов рождения бурь потребуются аэрологические наблюдения не только на перевале, но и на яйлах — Ай-Петринской и Караби-Яйле, Но есть еще одна сторона проблемы: как далеко в море проникает буря и где она начинается при южных штормах? И вот мы на море, на экспедиционном катере Гидрометеослужбы, Нам «повезло» — в горах началась непогода. С моря был хорошо виден мощный вал оседлавших вершины гор шкваловых облаков. Их темный и мрачный край угрожающе пульсировал, то медленно, еле заметно сползая до середины гор, то быстро стягиваясь к вершинам. Мы представили себе, как в долинах буйствует непогода, когда облака, словно спруты, выбрасывают свои «щупальца» — облачные клубы — вниз. Здесь исчезают все краски, кроме сизо-белой и черной, темнеют леса. И тревожная яркость облачных нагромождений да случайно прорвавшийся луч солнца, усиливая сумятицу небес, будят ожидания чего-то опасного.
Не этот ли грозный облачный вал над горами, видимый с освещенного ярким солнцем моря, послужил основой для легенды о вихревом атамане, который будто бы живет в горах и периодически посылает в долины своих сынов — буйные и злые ветры? С катера в бинокль было видно, как бешеный ветер треплет кроны деревьев. Его стремительные потоки прорывались к Ялте по долинам Дерекойки и Учан-Су, обходя с двух сторон Дарасан, но и там деревья раскачивались, словно взывая о помощи Мигом опустели пляжи, от Массандры до Золотого — безлюдье.
Капитан катера, бывалый моряк и старожил Крыма, просвещал нас насчет Местйых названий: северный ветер в долине Дерекойки — это климат, северозападный в долине Учан-Су — майстра, а северо-восточный на Массандре — грего-трамонтан.
Нетрудно представить себе биографию этих наименований. Майстра — это искаженное «мистраль». В далекой от Крыма долине Роны так называют холодную бурю — жестокую бору, «дыхание Борея», бога северного ветра. И грего-трамонтан — «пришелец»; так в далеком Эгейском море называют загорные ветры. Они дуют не только в Эгейском море, но и в Испании, Франции, Италии, на Кубани. И хотя в одних местах этот ветер связан с ясной и сухой погодой, в других — с пасмурной, природа его одинакова: это бора, жестокий и порывистый обвал холодного воздуха с гор.
Правда, обо всем этом не думаешь, когда трамонтан, сваливаясь с невысоких хребтов, вылетая из сужений горных проходов к морю, холодный и неукротимый, жестоко порывистый, с бешенством срывает крыши, гнет и ломает деревья. В такие минуты сразу и не поймешь, то ли ревет ветер, то ли свистит и поет, хохочет и плачет какой-то свихнувшийся горный джин. Все поднятое резким ветром носится по воздуху, сталкивается и мечется в буйстве, гремит и грохочет, будто мириады камней сыплются с гор. А вырвавшись на морской простор, буря смешивает струи песка и пыли с брызгами пенных гребней взбитых ею волн. Неудержимыми валами бегут волны, раскачивая и угоняя суда, унося с собой поверхностный слой теплой воды. Вот и сейчас наш забортный термометр показывает всего 15 градусов, тогда как вчера было 23...
Бури, беспокойные и жестокие трамонтан, майстра, климат, восточные братья-леванты и греус, все эти злые ветры — лишь печальные, к счастью, кратковременные эпизоды в жизни южного края.
Но это никак не избавляет нас от необходимости хорошо изучить их повадки. Это нужно метеорологам и морякам, врачам и виноградарям, отпускникам и работникам коммунальных хозяйств. Взяв под контроль «жилища ветров, бурь гремучих», можно повысить надежность прогнозов погоды, рассчитать поведение боры и фена, загодя предвидеть их зарождение. А там кто знает? Обветшала построенная на яйле вышка, но не обветшала мечта поймать ветер, укротить ураган.
Правда, построить в «жилище бурь гремучих» ветроэлектростанцию — это уже проза. Проза ли? Одно знаю: путь к ней нелегок. И сама ветроэлектростанция никак не самоцель познания Соранг! Воспетый Паустовским мифический ветер счастья, веселья и радости. Не к его ли обретению зовет нас познание?
Леонид Прох, кандидат географических наук
Древо благоуханий
Цель парфюмерии — производство запахов. Правда, в стародавние времена у душистых веществ была другая функция: их воскуряли в храмах и тем самым «льстили» богам, а заодно люди постепенно привыкали к мысли, что вовсе не обязательно отдавать на заклание животных. Ведь богам все равно, что сгорает на жертвенном огне, так пусть это будет благовоние, а не коза и не бык: скот можно припасти для чего-нибудь более интересного. Причем, когда сгорает, например, ладан, запах куда благороднее, чем при сжигании жира и кусков туши, — с этим спорить никто не будет.
Но, пожалуй, самую любопытную роль играли ароматы у некоторых племен североамериканских индейцев. С помощью запахов индейцы... «фотографировали» воспоминания. Мужчина носил на поясе герметические коробочки с различными сильнопахнущими веществами. Это могло быть масло из коры каскариллы, или толуанский бальзам — камедь, доставленная из города Толу в земле чибчей, или ликвид-амбар — ароматическая смола стираксовых деревьев, да мало ли духов можно изобрести, живя в лесу! В минуты сильных переживаний индеец открывал какую-либо коробочку и вдыхал аромат. Спустя годы при вдыхании того же запаха в воображении вставала яркая картина давнего события. Получалось, что индеец всю жизнь хранил при себе памятные «снимки» — ровно столько, сколько коробочек умещалось на поясе.
...Это было много лет назад. Я впервые попал в большой ближневосточный, город и второй день бродил без цели по его жарким, людным улицам, стараясь больше смотреть, чем слушать, и больше слушать, чем задавать вопросы. Заблудиться я не боялся: в руках был путеводитель, который в случае надобности легко вывел бы меня из тупика. С улицы Шамнольона (во множестве восточных городов есть улица Шампольона) свернул на улицу какого-то деятеля местного значения, пересек широкий проспект, свернул в тесный переулок, еще поворот, еще, и вдруг я оказался в одном из тех районов, которые на плане выглядят лишь частой безымянной сеткой, далеко не всегда точно вычерченной. Вокруг вздымались высокие серые дома, изрядно уже обветшалые, на тротуаре сидели на низеньких скамеечках торговцы, разложив рядом кучи алых, как сандал, фиников, желтых, как шафран, груш, зеленых манго и бананов. И конечно, вездесущий хор грязноватых уличных мальчишек на все лады распевал одно лишь слово: «бакшиш». Я стоял в растерянности, не зная, что предпринять дальше.
— Не желает ли мистер посмотреть один в высшей степени любопытный и столь же пристойный магазин? — раздался за спиной чей-то учтивый голос.
Я обернулся. В двух шагах стоял, изогнувшись в вежливом полупоклоне, небольшой полный человек в феске. Фиолетовая галабея на нем, вопреки привычному, вовсе не выглядела мешковатым балахоном, наоборот, казалась хорошо подогнанным, по мерке, одеянием. От человека исходил какой-то тонкий запах, легко, впрочем, побивавший прогорклую уличную духоту, но природа его была неясна.
— Что за магазин? — спросил я подозрительно.
— О, мистер не пожалеет. Прекрасный магазин. Редкий магазин. Называется «Дворец тысячи и одной ночи».
Звучало очень соблазнительно и на редкость «по-восточному». Я поразмыслил и согласился.
Мы прошли несколько десятков метров, и мой сопровождающий отворил неприметную дверь в облезлой стене многоэтажного дома, помедлил, пропуская меня вперед.
Я шагнул и... едва удержал равновесие, чуть не сбитый с ног тугой волной запаха, ринувшейся из проема. Запах был почти материален, он рвался наружу с настойчивостью скинувшего узы пленника, и все же пройти внутрь было нетрудно.
Во «Дворце» не оказалось Шехеразады, но зато здесь было царство ароматов. На бесчисленных полках по трем стенам стояли тысячи, десятки тысяч бутылочек, баночек, кувшинчиков, флакончиков — стеклянных, керамических, алебастровых, деревянных, перламутровых. Но главенствовал здесь Запах.
Он был не узником, а повелителем. Он содержал множество составляющих. Роза, жасмин, фиалка, мимоза и десятки неведомых ароматов, которые я, не будучи специалистом, не мог определить, кружились в воздухе.
Казалось, Запах мешал зрению. Здесь на самом деле вился синий дымок: курились благовонные палочки, — но Запах, только Запах дрожал туманом, застилал глаза, и я не сразу заметил во «Дворце» еще одного человека, уже в европейском строгом костюме, с непокрытой головой.
— Что прикажете? — обратился он. — Цветочные духи? Фирменные смеси? Привозные благовония?
Я молчал. Я старался разобраться в запахах и не мог. Одни ароматы легко узнавались — например, ландыш и гвоздика, другие были непонятными и чужими, но каждый, смешиваясь с прочими, сохранял свою окраску. Здесь были запахи тяжелые и легкие, душные и веселящие, тревожные и пьянящие, мрачные и праздничные, оглушительные и тончайшие; запахи, бросающие косой взгляд, и запахи, открытые нараспашку; запахи рождения и смерти, братства и вражды, свободы и плена, радости и тоски; запахи утренние, вечерние, ночные, лунные, солнечные, звездные... лесные, полевые, тропические, речные, морские, воздушные, каменные... запахи грома и тишины, молнии и тьмы... В ставшем сразу тесным помещении с головокружительной скоростью росло древо ароматов: его ветви, толстые и тонкие, удлинялись, сплетались, душили друг друга, тянулись ввысь, покрывались листвой и почками, бутоны лопались, распускались невиданными цветами, которые опадали и гнили на земле, а на их месте возникали новые, совсем уж неземные, чтобы тоже отцвести и исчезнуть...
— Если мистеру угодно, — звучал тихий голос, — он может приобрести «Нарцисс», или «Лотос», или «Лаванду». Есть «Гелиотроп», «Гардения», «Золотая акация», «Померанец», «Душистый горошек»...
Я не отвечал. Молчание мое было, видимо, истолковано как отказ, потому что торговец перешел к другим полкам и снял несколько флаконов. Нет, не флаконов... На язык просилось, может, и не с полным правом, полузабытое слово — «фиал».
— Вероятно, вас интересуют наши фирменные составы? Вот, например, «Тутанхамон». А здесь, — он потряс фиалом, — «Омар Хайям». Или, скажем, «Царица Хатассу», «Аромат Аравии», «Цветок Сахары», «Аида», «Нефертити».
Торговец перебирал бутылочки, и лицо его менялось, словно он вдыхал каждый аромат в отдельности и оценивал его в зависимости от личных пристрастий.
— О-о, «Пять секретов»! — наигранно оживился хозяин лавки, как будто никак не ожидал найти у себя эту редкость. — Совершенно неповторимый аромат. Оцените! — Он открыл притертую пробку и поднес флакон к моему носу.
Увы, под древом благовоний уловить запах отдельного цветка было выше моих сил.
— Вижу, вижу, вы хотите чего-нибудь привозного, — «прочитал» говорливый торговец на моем лице. — Пожалуйста. Имеются ладан, сандал, мускус, выдержанная амбра, «королевская» амбра, «кашмирская» амбра, фимиам...
— Фимиам, — наконец дал я ответ, не совсем понимая, как это фимиамом можно торговать.
Словно кто-то стер оживление с лица продавца.
— Как прикажете, — он пожал плечами и, порывшись в ящике прилавка, вытащил несколько штук палочек для возжигания — самый расхожий, как оказалось, здесь товар.
Все правильно: «инсенс» — он же фимиам — просто воскурение, благовонный дым, который образуется, если зажечь палочку. Я понял, что прогадал, но сработал механизм ложной гордости: отступать было нельзя.
— То, что нужно! — объявил я, жалея в душе о загадочной «кашмирской» амбре и утерянных навсегда «пяти секретах». — Заверните.
И много дней после этого моя комната была наполнена немного душноватым, немного тяжеловесным, немного пряным, немного дурманящим запахом — кадильным ароматом курящейся палочки...
Трудно сказать, когда появилась на Земле культура ароматов — очевидно, где-то «между» завоеванием человеком огня и рождением цивилизаций. Первобытные люди наверняка украшали себя цветами (это никому не возбраняется и сегодня): они поняли, что цветы не только красивы на вид, но и недурно пахнут. И наверняка они заметили: если бросить в костер поленья определенных деревьев — например, кедра или сандала в Азии и Африке, фернамбукового дерева в Южной Америке или куски древесины с натеками смолы (любимые «духи» древних — мирра, ладан, гальбан — это именно камедесмолы), то смрад намного легче переносить, и жизнь в пещере становится почти сносной.
Как бы то ни было, а ко времени зарождения письменности люди уже вовсю пользовались благовониями. На шумерских глиняных табличках, в древнейших египетских папирусах встречаются упоминания о душистых веществах, многие из которых мы сейчас опознать уже не можем. Что такое «иби» или «хесант»? Отдельные специалисты, возможно, и разберутся, но для нас, остальных людей, это пустые слова. А вот папирус почти четырехтысячелетней давности повествует так: «...Царь пришлет тебе благовония — иби, хекену, нуденб, хесант и храмовый ладан...» Мало кто знает и то, что когда-то тростник тоже ценился из-за приятного запаха. Об этом свидетельствует герой шумерского эпоса Утнапишти, «предок» библейского Ноя, который, благодаря богов за окончание потопа, «семь и семь поставил курильниц, в их чашки наломал... мирта, тростника и кедра...».
Как гласит легенда, первый рецепт благовоний для воскурений «изобрел» египетский бог мудрости Тот и передал его под строжайшим секретом верховному жрецу, дабы он в дальнейшем оказывал ему почести именно таким образом. Мы не знаем, кто был самым первым парфюмером в мире, равно как никогда не узнаем первого гончара, первого козопаса или первого ткана, но все же некоторые «допотопные» парфюмерные рецепты до нас дошли. Когда археологи вскрыли гробницу Тутанхамона, они уловили запах «кипи» — благовонного вещества, в состав которого входили мед, дрок, шафран, мирра, кардамон и тот же ароматический тростник.
Стоило одному жрецу зажечь в храме курильницы, как все прочие воспылали завистью и сразу же последовали его примеру. Был даже строгий порядок возжигания ароматов: например, в Гелиополисе утром в жертвенных чашках горел ладан, днем — мирра, а вечером — «кипи», которому нашлось множество применений: от умащивания одежды до бальзамирования трупов. Можно сказать, что алтари в храмах курились беспрестанно. А могущественное ханаанское божество Ваал обладало в этом смысле отменным аппетитом: на его «день рождения» сжигали ровно тысячу талантов ладана; размах легко понять, если учесть, что талант — это 26—30 килограммов. Через много веков, правда, объявился земной человек, который возжелал превзойти небесного Ваала, и таки превзошел! Знаменитый транжир Нерон на похоронах своей жены Поппеи сжег больше ладана, чем вся Аравия могла произвести за десять лет.
Практически каждое великое божество древних мифологий имело свое «личное» благовоние или душистое растение. Будда предпочитал ладан, Астарта — мирру, угаритский бог Аттар — розу и жасмин, для приравненного к богам Заратустры возжигали сандал. Древние римляне посвящали мирт — Венере, оливу — Афине, а благородный лавр — благородному Аполлону. Из «первого рецепта» премудрого Тота выросло целое древо ароматов.
Потребовалось не так уж много времени, чтобы благовония вышли из храмов на улицы и проникли в дома простых людей.
Великие жрецы не могли сдержать соблазна и тайком выносили ароматические масла, чтобы домашние женщины могли умащивать себя и благоухать не хуже богинь. А что известно одной женщине, обязательно узнают, для начала по крайней мере, десять. Разница была лишь в том, что богачки пользовались миррой и маслом алоэ (не путать со «столетником»; алойное дерево, известное арабам под названием «уд», вывозилось из Индии, где оно растет на южных склонах Гималаев), а девушки из бедных семей пропитывали одежды настоями мяты, шафрана, герани, притирались порошком касии — дикой корицы, смешанным с елеем — общедоступным оливковым маслом. Может быть, Астарта, Венера и прочий женский персонал заоблачных сонмов и возмущались, сочтя это узурпацией своих привилегий, но поделать ничего не могли: мирская любовь к ароматам была непобедима.
Умащение тела, кстати, важно не только с эстетической, но и с гигиенической точки зрения: в жарких странах слой масла предохранял кожу от палящих лучей солнца. Учтем еще, что запах преображает человека, воздействует на восприятие, вызывает ассоциации, и тот, кто в полной мере умеет пользоваться «аппаратом» благовоний, кто владеет языком запахов, в глазах окружающих чуть-чуть чародей. В парфюмерии всегда было немного от магии. Недаром фессалийские колдуньи в Древней Греции были известны прежде всего как знатоки душистых растений, воскурений, составов мазей. В Древней Индии благоухающие листья дерева вараны применялись для изготовления заговорных зелий. А Вергилий в «Буколиках» приводит такой способ для заманивания возлюбленного: «Воду сперва принеси, алтарь опоясан тесемкой. Сочных вербен возожги, воскури благовоннейший ладан!..»
Спрос, как и положено, родил предложение. Не замедлили появиться районы с «узкой специализацией». Малабарский берег славился сандалом, индийский город Кемар — алоэ, Ливан вывозил множество благовоний, но в первую очередь славный аромат кедра, сицилийский город Селиния благоухал миндалем; если же знаток хотел купить настоящий ладан, он непременно требовал сабейский: Сабея, располагавшаяся на территории нынешнего Йемена, считалась крупнейшим поставщиком ароматических смол. Три тысячи семейств в Сабейском царстве занимались исключительно выращиванием «священного дерева» — босвеллии, из надрезов на коре которой и вытекает ладан. Может, потому и получила Аравия эпитет «Счастливая», что здесь ручьями лились, клубами возносились в небо благовония и жизнь со стороны казалась легкой и праздничной. А римляне и греки поместили в аравийские моря легендарный остров Панхайю — источник лучших ароматов Земли.
Древний мир с юга на север, с востока на запад пересекало множество путей, по которым двигались благовония. Финикийцы привозили в Рим камфору из Китая и корицу из Индии. Буддийские монахи знали толк в дистилляции, и караваны вывозили из Кашмира и Цейлона бутыли с драгоценными цветочными эссенциями. Арабы с помощью секретной техники извлекали душистые масла из укропа и ромашки, нарда и мускатного ореха. Ароматы требовались всем. Эллины и римляне даже в вино добавляли эссенции ладана, мирры или фиалки. Благоухать должны были не только одежда и жилище, но и напитки.
После крестовых походов Европа тоже стала немного разбираться в ароматах. Через Венецию попал сюда цибет — дорогостоящее пахучее вещество, выделяемое железами азиатской циветты. Кипр слал масло из лишайников и сандал, Сирия — камедь под названием гальбан, Африка — сабур, выпаренный сок листьев алоэ, Индия — пачули, Средняя Азия — галие, смесь мускуса и амбры.
Средневековая Европа пахла плохо. Канализацию еще не придумали — ее роль выполняли канавки на улицах, где струились зловонные ручьи помоев и прочих отходов. К мытью тела тогдашний люд тоже относился подозрительно. Выход нашли такой: пользоваться духами. Дамы были в восторге, когда кавалеры привозили из дальних походов ароматические вещества, или же покупали их у венецианских и кордовских торговцев благовониями. В лексиконе прочное место заняли слова «опопанакс», «асафетида». Хотя к асафетиде слово «пахнет» не очень-то подходит, скорее «смердит» (ее еще называют достаточно метко «вонючей камедью»), но вкусы в те времена были не слишком избирательными. А особой популярностью пользовались шарики мускуса, заключенные в золотую или серебряную оболочку. Это именовалось «благоухающие яблочки».
Секретов дистилляции, известных арабским парфюмерам, Европа еще не открыла, но придворные алхимики вовсю работали над созданием собственных рецептов. Полагая, что чем контрастнее ингредиенты, тем лучше, они охотно мешали настой левкоя с сушеными толчеными жабами или, скажем, отваривали лепестки роз пополам с конским навозом. Легко представить себе дух этих смесей, но алхимикам их безудержная изобретательность сходила с рук: чем-нибудь душиться-то надо!
Как ни странно, но парфюмерное дело многим обязано Екатерине Медичи. Особа эта вошла в историю прежде всего как крупный специалист по применению ядов. Однако в том-то и дело, что ядовитые вещества — они же порой и благоухающие. Поэтому, когда придворный деятель, некто Рене Ле-Флорентин, открыл лавку благовоний, сразу ставшую центром притяжения «элегантов», там пошла торговля и ядами и ароматами. Попытка надушиться могла закончиться — и, увы, порой заканчивалась — летальным исходом.
«Элеганты» по-прежнему не желали признавать гигиену. Зачем? Есть духи, есть пудры, есть благовонные масла, и этим набором можно пользоваться хоть по пять раз на дню. К тому же чем больше будет намешано разных запахов, тем обольстительнее — так диктовала мода. Сохранилась записка, посланная Генрихом Наваррским своей возлюбленной Габриель д"Эстре: «Не мойся, милая, я буду у тебя через три недели». А что такое три недели для любящего сердца в XVI веке? Сущие пустяки.
Что душили в те дни? Разумеется, все — лицо, руки, прическу, одежду, но в первую очередь перчатки. Это было модно и ново — кожаные перчатки, их стали производить совсем недавно. Но кожа пахнет неприятно, тем более если она плохо выдублена, и уж не дай бог, коли ягненок или теленок был заражен какой-нибудь неприятной болезнью, например чумой. Поэтому перчаточники вымачивали кожу в благовонных, а потому и благородных, как считалось, лекарственных жидкостях: в сандаловой, ванильной, мускусной эссенциях. (В наши дни мода «вывернулась наизнанку»: самыми-самыми мужскими считаются духи и одеколоны, отдающие юфтью, и химикам пришлось основательно потрудиться, чтобы создать эссенции с запахом «натуральной кожи».)
Именно перчатки легли в основу истории возвышения и процветания французского города Граса.
Был (и есть) такой тихий, спокойный городок в Приморских Альпах. А жители его только тем и занимались, что дубили телячьи кожи да взращивали местные виды ароматических растений — жимолости, кассий, гиацинтов, лилий. И еще неустанно искали способы промышленного, как бы мы теперь сказали, производства эфирных масел. Упорные поиски увенчались успехом.
По всему городу разнесся аромат своих, «собственноручных» благовоний: заработали перегонные кубы, тайну которых столь ревностно скрывали арабские мастера. В скором времени грасские парфюмеры получили признание, а близость к портам обеспечила им доступ к самым разным сортам заморских кож и душистым растениям со всего мира.
В сущности, о перчатках уже можно было не заботиться: главное — ароматы, обилие ароматов. Каждая знатная дама желала иметь персональное благоухание, отличное от всяких прочих, — значит, нужно учиться смешивать эссенции: розмарин и гиацинт, резеду и лилию, дубовый мох и бергамот. Может быть, искусство композиции духов в том виде, в котором оно известно сейчас, и зародилось в перегонных мастерских Граса.
Метод дистилляции стал поистине универсальным, но с наиболее тонкими цветами — например, с туберозой, жасмином — обращались по-особому, с наивысшей деликатностью. Этот способ получил название «анфлеража». Лепестки раскладывали на деревянной раме, обильно вымазанной нутряным жиром. Затем получившийся «крем» смывали спиртом и раствор настаивали определенное время. Цветы отдавали свой запах и в то же время совершенно не испытывали температурного воздействия.
В 1614 году грасские перчаточники получили патенты на производство духов из рук Людовика XIII, а спустя век-полтора Париж уже жить не мог без Граса. Европа не могла жить без Граса. Всем вынь да подавай грасские ароматы. Французскую столицу наводнили парфюмерные лавки. Употребление эссенций свидетельствовало о предельной утонченности и изысканности вкусов. Версаль получил название «Двора духов», а мода требовала менять ароматы каждый день. Последним «криком» был «красный крепон» — алая лента, вымоченная в красном вине, смешанном со стружками бразильского дерева и толчеными квасцами. Мужчины, кстати, не отставали от женщин. Особенно великие мира сего. Известно, что Наполеон изводил за месяц до шестидесяти флаконов «кельнской воды» и, отправляясь в поход, прихватывал с собой солидный кофр, битком набитый горшочками и кувшинчиками с благовониями.
Парфюмеры создавали духи для любого слоя общества, даже для отдельных районов. Были духи для модисток и швей, для королевских особ и простолюдинов, душистая вода для предместья Сен-Жермен и притирания для прогулок в Булонском лесу. Дамам полусвета полагалось «носить» запах мускуса.
В конце XIX века химия наконец-то догнала парфюмерию. С помощью синтеза удалось получить вещества с приятными, почти природными запахами. Кумарин пахнул сеном, терпинеол — сиренью, ванилин и гелиотропин говорили сами за себя. Перед парфюмерами-композиторами открылись новые возможности, но и... новые мучения. Например, как назвать только что созданные духи, чтобы имя не затерялось в тысяче других, чтобы бросалось в глаза и запоминалось надолго? Фантазии здесь требовалось порой не меньше, чем при создании оригинального сорта одеколона. И на прилавках появлялись: духи «Садик моего кюре», одеколон «Платок настоящего мужчины», цветочная вода «Вот почему я люблю Розину», крем «Приди, приди» (творец этого призыва скорее всего и знать не знал, что притирание с точно таким же названием уже существовало... в древнем Шумере).
У современных парфюмеров в распоряжении более пяти тысяч душистых веществ, из них лишь около четырехсот природные, остальные — продукты синтеза. Править этим царством и создавать новые ароматы — высокое искусство, овладеть которым может далеко не всякий. Но... труд композиторов запахов, нынешняя техника перегонки и экстракции — это особая и совсем иная тема...
...Не так давно мне подарили благовонную палочку, привезенную из далекой восточной страны. Почему-то волнуясь, я поднес зажженную спичку. По комнате мгновенно распространился знакомый — немного тяжеловесный, немного дурманящий, немного пряный, немного душный — запах. Синий дымок фимиама поплыл к потолку. Конечно же, я сразу вспомнил и «Дворец тысячи и одной ночи», и незримое древо с вьющимися ветвями благовоний в полутемной единственной комнате роскошного «Дворца», где на полках стояли всплывшие из сказок Гауфа «фиалы». Североамериканские индейцы были глубоко правы. Ароматы — это действительно «фотографии» воспоминаний...
Виталий Бабенко
Габриэль Веральди. Акция в Страсбурге
От автора
Этот роман впервые появился в 1960 году под тем же названием, но был подписан псевдонимом Вильям Шмидт. Сюжет книги был навеян громким процессом, выявившим скользкую политическую подоплеку, поэтому я счел за благо воспользоваться вымышленным именем. Книга успела приобрести известность, когда в ее судьбу вмешалось правосудие. Некий страсбургский адвокат потребовал изъять роман из продажи. Мотив? Один из персонажей книги — адвокат — не только носил фамилию почтенного служителя закона, но и имел контору по тому же адресу. Как вы догадываетесь, мне не удалось убедить истца, что речь идет о чисто случайном совпадении. Да и была ли это случайность? Общество представляет один из аспектов мироздания, а мироздание упорядочено. Писатель, обладающий некоторым опытом, создает «аналог» действительности, подчас слишком похожий на реальность. И это сходство начинает чинить ему неприятности. С ускорением хода истории и рождением информационного взрыва наш мир все больше кажется многим головокружительным хаосом. Чаще всего потому, что механизмы движущих сил скрыты от широкой публики. Между тем, взяв на себя труд и риск кропотливого поиска, можно прояснить подоплеку немалого числа «таинственных» событий. Действительно, на наших глазах индустриальным способом выковывается миф. Диву даешься, какая масса слов и кинокадров потрачена на то, что имеет вполне точное наименование именно на языке шпионажа: на дезинформацию. Вымысел за последние десятилетия практически полностью вытеснил реальность. Хочу подчеркнуть, что события, о которых пойдет речь, разворачивались на самом деле не в Страсбурге. Я выбрал этот город на Рейне, потому что его «общеевропейский» статус был необходим для повествования. То же относится к Штутгарту. Хорошо информированные люди знают, что организации, подобные описанной в книге, расположены в ФРГ в другом месте, а вовсе не в покойной столице земли Баден-Вюртемберг. Осталась лишь история, а она не зависит от места и времени, ибо, если верить древним, вначале было Искушение. Г. В.
I
Дома угрюмой стеной окружали Банхофсплац; голые деревья Шлоссгартена вызывали озноб. Зарывшись носами в шарфы, прохожие дисциплинированно ожидали, когда светофор позволит им начать переход. В безликой толпе он испытывал странное чувство комфорта. Горячий паштет из гусиной печенки с яблоками, съеденный у «Валантен-Сорга» перед отъездом из Страсбурга, согревал его в этот февральский день.
Красный сигнал погас. Повинуясь надписи «Идите», толпа двинулась как один человек. Он отлепился от нее только у подъезда «Графа Цеппелина».
— Добрый день. Моя фамилия Шовель. Из Парижа.
— Добрый день, месье Шовель. Мы получили ваш заказ. Номер на двое суток?
— Да, верно.
Он положил свой паспорт перед портье и скосил глаза на холл. Какое-то беспокойство, совсем легкое. Портье, словно рентгеновский аппарат, профессиональным взором просветил его. Шовель вполне подходил для самого дорогого отеля Штутгарта: кашемировое пальто, строгая тройка, чемоданчик «атташе» — молодой бизнесмен. Кстати, не так далеко от истины.
Войдя в номер, он раскрыл чемодан, побрился и пригладил щеткой прямые черные волосы. В зеркале отразилось красивое лицо. Впрочем, красота действует раздражающе — шеф из министерства сказал ему в первый день: «С вашей внешностью, Шовель, надо делать карьеру в кино, а не на службе».
Он поправил галстук, сунул под жилет плотный конверт...
На улице уже сгущались сумерки, машины текли как призраки в тумане. Мысленно сверившись с планом, он пошел по Кёнигштрассе. Прохожих было мало.
Он без труда добрался до центра, яркие витрины пустых магазинов были покрыты изморосью. «Игрушки». Шовель взглянул на часы: еще шесть минут. Ребенком он всегда тянулся к витринам с игрушками, которых ему не покупали. Самолеты, пушки, танки, ракеты. Интересно, какую партию поддерживают игрушечные магнаты?
Пора. Он перешел на ту сторону. Крайнее окно на пятом этаже было освещено, шторы отодвинуты. Все в порядке.
Стальная табличка извещала: «Доктор Иммануэль Фрош, присяжный переводчик». Дверь отворилась еще до того, как он успел позвонить.
— Рад видеть вас, герр доктор.
— Со счастливым прибытием, месье Шовель, — сдержанно улыбнулся немец.
Фрош помог Шовелю снять пальто и жестом пригласил войти. Квартира была обставлена строго. Никаких безделушек, скандинавская мебель, абстрактные картины по стенам. В кабинете на зеркально отполированном столе две пепельницы, сигаретница, ножницы. Ни одной фотографии.
— Как доехали? — осведомился Фрош, задергивая шторы.
— Благополучно... Вот. — Шовель вытащил конверт.
— Ага, прекрасно. — Фрош направился было к столу, но вспомнил о хозяйских обязанностях. — Что-нибудь выпьете?
— Охотно. Виски без льда.
Доктор открыл бар, скрытый в библиотечных полках, и вынул оттуда серебряный поднос, толстый хрустальный стакан и бутылку «Тичерза» — это виски было модным в тот год за Рейном.
— Благодарю вас.
Шовель взял стакан и начал обходить комнату, предоставив Фрошу знакомиться с содержимым конверта. Странно, никаких дорогих вещей, ничего, что вообще свидетельствовало бы о вкусах или склонностях хозяина. Живет явно один, нигде не видно следов женского присутствия. Любопытный персонаж. Пятьдесят пять лет, худой блондин, седины не видно, узкий подбородок, непропорционально высокий лоб — он, казалось, состарился, так и не выйдя из отрочества. Почему этот хрупкий интеллигент занимается таким делом?
...Фрош был его «контролером», но никогда не переходил границ вежливого интереса. А отношения с остальными членами организации ограничивались короткими директивными указаниями. Вопросники привозили два курьера, совершавшие поездки по очереди. Он заполнял их, черпая ответы из досье, добывая сведения у приятелей, у журналистов — «информаторов по неведению». Потом курьер забирал вопросники в туалете кинотеатра, имевшего несколько выходов. Кроме того, раз в месяц Шовель обрабатывал слухи, появлявшиеся во французской прессе или ходившие среди публики. Одним словом, рутинное занятие, которое вполне мог бы выполнять аккуратный сотрудник иностранного агентства печати в Париже.
Вначале он воспринял его с облегчением: новая работа оказалась не опаснее канцелярской службы. Но теперь его тошнило от запаха бумаг и клея. Конечно, не хотелось бы очутиться в невесомости, бояться звонка в дверь, отказываться выпить с приятелями из боязни сболтнуть лишнее, высматривать в отражениях витрин возможную слежку. Однако это, по крайней мере, придает остроту существованию.
Шовель вдруг понял, каким образом агент теряет осторожность, испытывает подсознательное желание оказаться арестованным, вырваться из одиночества, найти людей, которые заинтересуются им, пусть даже полицейских. И он решился...
Утром, едва начала работать почта, он послал Фрошу условную телеграмму, означавшую: нужно срочно встретиться.
Немец приехал в тот же вечер встревоженный. За эти часы Шовель все как следует взвесил и клял себя за идиотизм. Предположим, организация откажется: вам не нравится? Прекрасно, мы принимаем вашу отставку. Хорош он будет! Но дело сделано, и блеф оставалось довести до конца.
По счастью, Фрош был так доволен — не случилось ничего серьезного,— что пообещал поговорить о Шовеле с шефом. С того времени в каждой почте он уведомлял: терпение, я помню о вас. Наконец в прошлую неделю курьер привез задание по Страсбургу.
В конце бумаги значилось: доложить лично в Штутгарте...
— Превосходно! — Фрош кончил читать и сложил конверт.
— Зибель очень помог мне.
— Вам удалось наладить отношения с этим... типом?
— В общем, да... Конечно, от него разит, как от помойной собаки, но нюх у него есть... Впрочем, я рассчитываю на более интересные контакты.
Фрош улыбнулся.
— Вы настроены по-боевому.
— Еще бы! Стоит ли посвящать свою жизнь собиранию оплетен, даже если они касаются окружения президента?
— «Посвящать свою жизнь». — Фрош покачал головой. — Вам тридцать четыре года. Три из них вы состоите в организации. Возглавляете парижский филиал. Разве мало? Но люди вашего поколения хотят все и разом...
Шовель пожал плечами:
— Это не так. Просто я констатирую: первое, я трачу время на второстепенные задания; второе, дело — это профессия, а не карьера. Кем я буду через десять лет? По-прежнему хозяином небольшого рекламного агентства . Ну, поменяю свой «вольво» на «астон-мартин», двухкомнатную квартиру на улице Демур — на четырехкомнатную в Сен-Клу. Жена? Вряд ли, потому что она будет помехой в моей двойной жизни...
— Вы влюблены?
— Нет, успокойтесь. Но настанет день, когда мне захочется обзавестись семьей, иметь твердое положение.
— Иными словами, вас не прельщает кончить как я. — Фрош жестом остановил собиравшегося возразить Шовеля. — Давайте вернемся к вашему предложению. Вы полагаете, агентство можно передать надежному человеку?
— Да, это мой приятель. Принят в свете, масса знакомств. Двадцать восемь лет, инженер. Никаких моральных препон, готов на все.
— Ваши интересы ясны. А наши?
— Но это же очевидно! Агентство будет продолжать рутинную работу. А я смогу оказывать действительно важные услуги.
Фрош помедлил.
— Я ничего не обещаю вам. Но шеф склоняется к тому, чтобы дать вам шанс.
— Спасибо, герр доктор!
— Благодарить будете позже. Прежде чем принять решение, шеф хочет увидеться с вами.
Шовель покрылся испариной.
— Значит... это...
— Абсолютно серьезно.
— И шеф меня примет сейчас?
— Да.
— Лично господин Хеннеке?
Фрош внимательно посмотрел на Шовеля.
— Откуда у вас такие сведения?
Шовель пружинисто встал.
— Послушайте, Фрош, вы же взяли меня в организацию. А значит, не считайте идиотом. С десяток моих однокашников работают в министерстве внутренних дел. В управлении безопасности имеется довольно полная картотека, так что...
— Продолжайте.
— В Западной Германии числится множество разведцентров. По большей части они занимаются коммунистическими странами... За Францией следят три официальные организации и столько же частных агентств. Одно из них — в Штутгарте.
— Логично.
— Итак, Штутгарт. Во главе, как значится во французской картотеке, стоит бывший полковник генштаба Пауль Хеннеке. Кадровый разведчик, ревнитель кастовых традиций, друг адмирала Канариса. После покушения на Гитлера 20 июля 1944 года арестован, но не казнен. В 1946 году основывает в английской оккупационной зоне Акционерное общество коммерческой документации. Верно?
— Ну что же, я рад, что мы не ошиблись в вас. К тому же вы существенно облегчили мне задачу. — Фрош поднялся.
— Можем идти? — Шовель потянулся было за пальто, но Фрош направился в глубь квартиры, в ванную. Там было окно с матовым стеклом, выходившее, очевидно, во двор, и два стенных шкафа. На полочке под зеркалом стояла целая батарея косметических флаконов. Фрош повернул ключ в одном из шкафов. Дверца отворилась, обнаружив узкий ход.
— Прошу прощения, я пойду первым.
— Доктор, это прямо кино!
— Потайные лестницы существовали задолго до изобретения кинематографии.
Проход был шириной сантиметров в семьдесят. Металлическая лестница поднималась куда-то вверх — видимо, на крышу. Но Фрош открыл еще одну дверь, и они оказались в тесном помещении, занятом лабораторными столами и множительным аппаратом «ксерокс».
— Одну минуту, я закрою шкаф.
Фрош вернулся. Из лаборатории они вышли в обычный коридор, и немец толкнул обитую кожей массивную дверь.
— Прошу.
После полумрака Шовель заморгал. Большая комната была освещена неоновыми трубками на потолке и двумя огромными торшерами по краям дубового стола для заседаний. Вокруг него стояло двенадцать кресел с вделанными в подлокотники пепельницами из тяжелого стекла. В углу — кабинетный холодильник, обшитый палисандровым деревом. Ноги ступали по мягкому ковру темно-зеленого цвета. На стене в раме висела карта Европы десятиметровой длины. Напротив нее — большая абстрактная картина в духе Миро, похожая на ту, что была у Фроша. Пахло добротной кожей, деревом, сигарами и большими деньгами.
Шовель вопросительно поднес палец к губам.
— Здесь можно говорить свободно, — с улыбкой сказал Фрош.
— Неужели это место неведомо полиции и контрразведке?
— Пять минут назад вы доказали обратное.
— И вас не беспокоят? Странно. Уголовный кодекс Федеративной Республики предусматривает наказание за шпионаж. Статьи 99, 100 и 101, если память мне не изменяет.
— Она вас не подводит. Всякое агентство, занимающееся сбором конфиденциальных сведений, вынуждено иметь ширму. Для ведомства Гелена — это фирма по выпуску шарикоподшипников «Кугеллагер продукцион гезелльшафт» в Дюссельдорфе, хотя его главная контора размещается в Пуллахе, под Мюнхеном. Наша берлога, кстати, тоже за городом, воздух там значительно чище.
— Но федеральная полиция в курсе?
— Да, и у нее нет причин наступать нам на ноги. Мы не нарушаем закона. Уголовный кодекс ведь призван ограждать безопасность граждан ФРГ. Заниматься же безопасностью других государств, например Франции, было бы противно принципу невмешательства в чужие дела. И потом, мы ходим по дому, не дотрагиваясь до мебели. Как кошки. Да, кстати... — Фрош вытащил из бумажника листок.
— Это чтобы оправдать ваш приезд в Штутгарт. Обратитесь завтра с предложением рекламных услуг на фабрику оптических приборов. Постарайтесь получить у них заказ. Даже убыточный. Отныне это не должно вас смущать...
Дверь распахнулась, пропустив миловидную женщину с подносом. Она стрельнула глазами в сторону Шовеля, быстро оценив его внешность.
— Добрый вечер, господа.
— Добрый вечер, фрау Марта.
Француза ей не представили. Марта расторопно расположила на столе ящик с сигарами, пять хрустальных бокалов и бутылку «Дом Периньона» в серебряном ведерке, после чего зажгла толстую свечу, и в кабинете запахло ливанским кедром. Жаль, она никак не походила на обольстительных секретарш из шпионских фильмов. Могучий торс напоминал бронзовую статую Германии где-нибудь в Мюнхене, не хватало только шлема и бронзового бюстгальтера.
Из коридора донесся густой бас:
— ...Тогда он, в свою очередь, освободился от брюк и легонько потрепал первого по плечу: «Эй, Макс! Смена караула!» Ах-ха-ха!
Первыми вошли двое мужчин, на которых Шовель едва обратил внимание, потому что позади них, возвышаясь почти на голову, двигался хохочущий человек. «Представляю, как импозантно он выглядел в мундире штаб-оберста», — мелькнуло у Шовеля.
II
— Джентльмены, — с иронической торжественностью произнес Хеннеке, — позвольте представить вам нашего французского друга. Месье Бло, Антуан Бло. Мистер Смит, мистер Холмс.
Мужчины обменялись рукопожатиями. Хеннеке опустился в кресло у торца, «Смит» и «Холмс» справа от него; Фрош и «Бло» — слева. Фрау Марта разлила шампанское, погасила верхний свет и вышла, затворив за собой двери.
Шампанское было великолепное, почти без пузырьков. Шовель, поднимая бокал к губам, оглядел прибывших. Сухой черноволосый Смит куда больше отдавал Средиземноморьем, нежели Ла-Маншем. Холмс, мясистый блондин с широкими скулами, не мог скрыть восточноевропейской породы.
У обоих были нарочито спокойные лица профессиональных игроков; неопределенный возраст, когда коктейли уравновешиваются витаминными вливаниями, ночные кабаре — сауной, а дорогие рестораны — спортивным клубом. Манеры жесткие. И за этой жесткостью стояло голодное детство в трущобах Неаполя и унизительное томление в лагере для перемещенных лиц. Тип людей, «сделавших себя своими силами».
— Сигару? — предложил Хеннеке. — Нет? Напрасно. Это, пожалуй, единственная трава, которая делает нашу чертову планету приемлемой. Я склоняюсь к мысли, что Христос имел в виду сигары, когда учил: «Не хлебом единым жив человек».
Шеф выбрал «корону», понюхал ее, провел несколько раз над пламенем свечи. Ничто другое, похоже, его в данный момент не интересовало. И Шовель вдруг понял — это пронзило его с удивительной отчетливостью, — что так оно и есть. Раскуривание сигары представляло для этого старика сейчас важнейшее событие в мире. И непотребный анекдот, который он доканчивал, когда входил, не был трюком, призванным разрядить атмосферу. Штаб-оберст смотрел на мир как на непотребство. Розовая кожа с несходящим загаром (не менее четырех поездок в году на курорт) была прорезана презрительными складками в углах рта.
Смит поерзал в кресле и обратился к хозяину:
— Насколько я понимаю, этот джентльмен представляет ваши интересы в Страсбурге?
Хеннеке выпустил клуб дыма.
— Месье Бло — лучший из наших французских друзей.
Театральная пауза.
— Он энарх!
— Кто, простите?
— Доктор Фрош не откажет в удовольствии рассказать вам более подробно.
Выучка генштаба не позволяла шефу брать на себя работу подчиненных.
— Аббревиатура ЭНА означает «Эколь насьональ д"администрасьон» — Высшая школа управления. Ее выпускники составляют привилегированную касту правительственных чиновников, которых называют во Франции «энархами».
Хеннеке оценивал степень посвященности своих собеседников не слишком высоко:
— ЭНА была создана в 1945 году еще первым правительством де Голля. Управленческая элита, конечно, была необходима стране, чья политика менялась чаще, чем модели одежды. Правительства приходили и уходили, а чиновники оставались на местах. Таким образом, французы могли развлекаться своим излюбленным спортом — возведением баррикад. Извините, Фрош, продолжайте...
— Ученики ЭНА, как выходцы из скромных буржуазных семей, так и отпрыски громких фамилий, проходят строгий отбор, просеиваются через конкурсные экзамены. Напомню, что в обычный университет просто записываются. Выпуск ЭНА насчитывает не более ста человек. Эти люди направляются в ведущие учреждения страны: Государственный совет, министерства финансов, иностранных и внутренних дел, дирекцию национализированных отраслей промышленности и так далее. Постепенно энархи утвердились на всех ключевых постах французской экономики. Они поддерживают друг друга подобно членам тайной секты. В настоящий момент, скажем, они занимают шестнадцать из двадцати девяти министерских кабинетов. Важнейших, разумеется.
— Выпускники британских «паблик скулз» тоже помогают друг другу, — заметил Смит.
— Не в такой степени. Энархи получают специализированную подготовку и пронизаны мистической идеей технократии. «Государством должны управлять специалисты» — вот их лозунг. Это скорее напоминает иезуитов, — вставил Хеннеке.
— В каком же министерстве служите вы, месье Бло? — осведомился Холмс.
— Я оставил службу.
— Некоторая доля энархов отсеивается в частный сектор, — спокойно продолжал Фрош. — Но они полностью сохраняют корпоративный дух, и это еще больше распространяет влияние школы.
Хеннеке опустил сигару:
— Что скажете, господа?
— Очень интересно! — откликнулся Холмс.
Смит согласно кивнул головой.
— Мы вас слушаем, дорогой Бло, — заключил шеф.
Шовель выложил перед собой пачку фотографий и отчет. Он был совершенно спокоен. Рассказ Фроша было бы неплохо дополнить личными воспоминаниями: подсиживание, непосильная программа, вражда столичных и провинциалов... А стажировка в префектуре! Прибытие на место было обставлено с помпой: черный «ситроен» с шофером, вытянувшийся по стойке «смирно» охранник у въезда в префектуру — бастион государства... Но жена префекта в первый же вечер скорчила мину, когда он неловко взял рыбу с подноса... Он был виноват с самого начала. Виноват, что вторгся в круг, который не был ему предназначен по рождению...
— Мне было поручено собрать сведения о французском политическом деятеле по имени Жан-Поль Левен, — начал он уверенно. — Родился в 1918 году в Кольмаре, Эльзас, в семье прокурора. Его отец стал со временем председателем апелляционного суда. По получении стипендии доктора права Жан-Поль Левен преподавал в университете. Во время войны — активный участник Сопротивления. После освобождения быстро пошел вверх. Депутат Национального собрания с 1946 по 1958 год. Государственный секретарь при трех правительствах четвертой республики.
— Их сменилось во Франции двенадцать за два десятка лет, — заметил Хеннеке. — Одно просуществовало лишь двое суток... Продолжайте, Бло.
— Когда де Голль вернулся к власти, Левен перешел в оппозицию и потерпел поражение на выборах. Сейчас является лидером группировки, выступающей за создание Соединенных Штатов Европы. Идея особенно близка ему лично, поскольку он женат на наследнице голландской фирмы, полтора века специализирующейся на перевозках по Рейну. Сейчас Левен — президент семейной фирмы «Ван Петере, Левен и компания» с главной конторой в Страсбурге. Агентства рассыпаны по нескольким странам от Базеля до Роттердама. Живет в собственном особняке в Страсбурге. Трое детей. Старшая дочь замужем за врачом из Нанси, вторая учится в школе. Сын с прошлого года занимается делами фирмы с тем, чтобы высвободить отцу больше времени для политики... Кстати, Левен выставил свою кандидатуру на выборах, которые должны состояться через месяц.
— Он может быть избран? — с интересом спросил Смит, до этого в задумчивости водивший карандашом по блокноту в ожидании, когда речь пойдет о сведениях, не значащихся в справочнике «Кто есть кто».
— Исключено. У идеи Соединенных Штатов Европы, возможно, есть будущее. Но нет настоящего. Левен не блокируется ни с одной партией, он выставился как независимый. Хотя в ОСП у него много влиятельных друзей.
— ОСП? — поднял брови Холмс.
— Объединенная социалистическая партия, — пояснил Хеннеке. — Называется так потому, что насчитывает столько же течений, сколько членов.
— Вряд ли стоит ее недооценивать, — возразил Шовель. — На мой взгляд, это одна из немногих политических групп, где пытаются размышлять.
— Настоящие политики никогда не размышляют.
— ОСП... — протянул в задумчивости Холмс. — Что-то мне напоминает... Ах, да! ОВП. Есть какая-нибудь разница?
— Некоторая, — кивнул Хеннеке. — ОВП — это Общество взаимных пари, тотализатор на бегах. Люди ставят там на верных лошадок. В отличие от ОСП.
Шовель рассмеялся, двое «англичан» сохранили невозмутимость.
— Каков его рэкет? — спросил Смит. — Политик желает власти или денег. Иначе он идиот.
— Левен не столь однозначен...
— Что?! Вы хотите сказать, что это честный идеалист?
— У него устоявшаяся репутация. Есть средства...
Короткая пауза. Шовель почувствовал на себе взгляд шефа.
— Он выжидает, покуда сложатся благоприятные обстоятельства. Политика поворачивается и так и эдак. И потом, люди ведь созданы не из одного только расчета. Левен — человек увлеченный, упрямый, уверенный в себе.
Хеннеке придвинул пачку фотографий и стал разглядывать их по очереди, держа руку на отлете, как это делают дальнозоркие. Потом начал передавать их по одной Смиту и Холмсу. Интересно, какое на них впечатление произведет Левен? За две недели слежки Шовель успел насмотреться на высокую, чуть сутулую фигуру. Лицо с выдвинутым вперед бойцовским подбородком, высокий лоб в обрамлении седых жестких волос, глубоко посаженные глаза.
Хозяин молча наполнил бокалы.
— Значит, — протянул Смит,— ни одного темного пятна?
Шовель не отказал себе в удовольствии растянуть паузу и посмаковать шампанское. Потом поставил бокал и продолжил, довольный произведенным эффектом.
— Есть давняя связь. Лилиана Шонц, двадцать восемь лет. Бывшая секретарша в конторе «Ван Петере и Левен». В 1970 году открыла модный магазин на улице Мезанж. Сейчас, похоже, между ними все кончено. Она появляется всюду с одним бельгийцем, сотрудником Европейского парламента (1 Один из органов «Общего рынка» (Европейского экономического сообщества), международного государственно-монополистического объединения ряда стран. Западной Европы. (Примеч. пер.)). Как вам, конечно, известно, эта организация располагается в Страсбурге и бурно парламентирует за неимением возможности действовать.
Он пододвинул к Холмсу новую пачку фотографий.
— Очень миленькая, — оценил Холмс.
— Вы правы. Хотя при увеличении с пленки «минокса» многое пропадает. Позвольте уж на словах: блондинка, ухоженная, васильковые глаза.
— Вы с ней встречались?
— Я купил у нее в лавке шелковый платок. Магазинчик маленький, но изысканный. Лилиана занимает двухкомнатную квартиру прямо над ним.
Смит побарабанил пальцами по снимкам:
— Во Франции не иметь любовницы — это все равно что в Англии не состоять в клубе.
— О нет. Не следует забывать, что Эльзас — провинция, где мораль и семью высоко чтут по традиции. Здесь свои нравы, свой диалект, свой образ мысли. По Эльзасу прокатилось несметное число войн, нашествий и революций. Только за последнее столетие он четырежды переходил от Франции к Германии и обратно, не потеряв при этом своего лица. Так что здесь слова «долг», «пример», «семья» вовсе не пустой звук.
— Можно ли взять Левена на крючок с помощью этой милашки?
— Если «с помощью», то нет... Левен не таков, чтобы поддаться на простой шантаж. В Страсбурге будут стоять за него горой. Там не любят, когда чужие вмешиваются в их дела.
— Его жена в курсе? — бросил Холмс.
— Я спрашивал об этом нашего человека в Страсбурге. Он не без гонора ответил: «Мы тут не в Париже». Иными словами, копаемся в грязном белье сами, не делая из этого зрелища для зевак.
— У вас есть уверенность, что Левена побьют на ближайших выборах?
— Да.
Шовель сказал это тоном, каким их учили в ЭНА произносить окончательные выводы из разбора ситуации.
— Это ничего не меняет, — сказал Холмс. — Левен крепко врос в дело независимо от того, станет ли он депутатом. Что вы об этом думаете, майн герр?
— Вам решать, джентльмены, — с явным удовольствием развел руками Хеннеке.
— О"кэй, — медленно протянул Смит. — Можете действовать.
— Рад, что вы высказались столь определенно... У вас есть еще какие-либо пожелания? Банальное уличное происшествие?
Или клиенту слишком хорошо запомнилась ваша первая попытка потрогать его? Смит покачал головой.
— Это не мы. В тот день, когда я начну работать так топорно, я отправлюсь на ферму выращивать цыплят.
— Я имел в виду попытку ваших порученцев. Второй раз вы не можете себе позволить такой оплошности, а посему обратились к нам. Я верно излагаю?
— Верно.
— Видимо, в сейфе у его нотариуса уже лежит заготовленное письмо с пометкой: «Вскрыть в случае моей внезапной смерти или исчезновения»?
Только тут Шовель понял все. Он вдруг почувствовал, как кровь отливает у него от лица. Торшер, лица — все затянула какая-то кисея. Уши заложило, и голоса доносились с трудом.
— Разумеется, Левен взял страховку. По крайней мере, мы обязаны считаться с такой возможностью.
Да, эти люди со старательным английским выговором и вежливыми манерами обсуждают убийство!
— Общественная нейтрализация... — говорил Хеннеке. — Перерезать пути отхода...
Значит, убивать не обязательно, а это уж не так страшно... любое другое не страшно... ликвидировать не надо...
— Но мы должны иметь гарантию, — протянул Смит. — Как вы намерены действовать?
Хеннеке поглядел внимательно на сигару и аккуратно стряхнул сизый пепел. Он чуть потянулся, словно в конце трудного заседания, когда уже ясно виден конец:
— Вы что-то предлагаете?
— Боже упаси! Это ваша проблема.
— Именно.
Хеннеке повернулся к Шовелю. В лице у него промелькнуло нечто похожее на усмешку. Он прикоснулся пальцами к столешнице. Тотчас возникла фрау Марта.
— Прошу вас — еще шампанского. И проводите месье Бло.
Шовель начал торопливо собирать разбросанные фотографии.
— Не надо, оставьте карточки. Спасибо, Бло, вы провели расследование блестяще. Доктор Фрош посетит вас завтра рано утром. А нам предстоит обсудить еще кое-какие детали.
Шеф возвышался над двумя англичанами.
— Необыкновенно рад был с вами познакомиться, месье Бло,— склонил голову Холмс.
— Надеюсь в скором времени иметь удовольствие вновь видеть вас, — пожал ему руку Смит.
— Джентльмены... доктор... — раскланялся Шовель.
Когда дверь закрылась, он облегченно вздохнул, словно все время, проведенное там, не дышал. Происшедшее все еще казалось нереальным. «Физическое устранение... внезапное исчезновение... нейтрализация». Фрау Марта показалась в коридоре с «Периньоном» в серебряном ведерке. За ней следовал светловолосый молодой человек с выгоревшими бровями.
— Месье Бло, Фриц проводит вас.
— Благодарю, фрау Марта.
— К вашим услугам. Желаю приятного времяпрепровождения.
Фриц все так же молча провел Шовеля через лабораторию с «ксероксом», затем через узкий ход в ванную Фроша, а оттуда — в прихожую, помог надеть пальто, открыл входную дверь и нажал кнопку лифта. Ни слова.
На тротуаре Шовель подставил разгоряченное лицо влажному ветру. Улица была пуста. Витрины озарялись мертвенным светом. Надо действовать. Но мысли ворочались тяжело, будто со сна...
Он быстро зашагал, надеясь, что ходьба взбодрит его; обогнул дом и двинулся по параллельной улице. Фасады были увешаны мраморными и бронзовыми табличками: конторы, кабинеты, хирург, архитектор, какие-то «АГ», «ИГ». Ничего не значащие обтекаемые названия.
Пройдя еще квартал, он увидел кафе с уже опущенной шторой. Надо поесть. И выпить, обязательно выпить. Но где приткнуться в этом чертовом городе расчетливых бюргеров! Все замкнуто, заморожено. Он глянул на часы — и это десять вечера!
Сколько он уже прошагал? Все так же пусты улицы, занавешены окна. Он заблудился в лесу безликих домов.
Шлоссплац. В тумане над входом в подвал желтеют фонари, слышны голоса и музыка. Жизнь с промозглых улиц ушла в преисподнюю. Наверное, «бирштубе», пивная.
В подвале было около сотни людей, по большей части немолодых, хорошо одетых. Пахло тушеной капустой и копченой свининой. На маленькой эстраде арфист в кожаных шортах и молодая женщина в баварском наряде с громадным аккордеоном на коленях играли что-то буколическое, невероятно наивное в век электрогитар.
Он сел с краю стола, спросил пива. Горькая жидкость слегка покалывала язык. Он выпил кружку залпом и опустил ее на подставку. Соседи посмотрели на него одобрительно: вот так и надо, это по-нашему. Незнакомец знал обычай.
Стало лучше. Тупая тяжесть в затылке отпускала, но, как. ни странно, запах капусты и сосисок отбил аппетит.
Он прошел к тяжелой двери в глубине; там был другой зал, откуда накатывался шум, похожий на рокот океана. Несколько десятков человек — мужчины, женщины, молодые, старые — в простой одежде сидели за длинными некрашеными столами. В углу надрывался тирольский оркестрик, а все присутствующие отбивали ритм пудовыми кружками и хором подхватывали куплет.
Шовель остановился в нерешительности. Сыщется ли ему место здесь, на этом ежевечернем причастии? Немецкая пивная не имеет ничего общего с французским кафе, где люди остаются в своей скорлупе и не способны пропеть хором даже «Марсельезу»; ничего общего с американским «парти», где одиночество растворяется только в сильной дозе алкоголя. Он ощущал себя чужаком больше, чем там, у шефа.
Кто-то потянул его за рукав, усадил рядом. Он поблагодарил вымученной улыбкой. Сосед хлопнул его по плечу, приглашая петь вместе. Но он не знал слов, не знал мелодии. Он не мог разделить с ними их веселья.
Музыканты, вытирая обильный пот, запросили пощады. Публика заревела, но смилостивилась. Парень, сидевший рядом, обратился к Шовелю на диалекте. Он с трудом уловил смысл.
— Нет, я не грустный. Я просто думаю.
— О чем?
— Обо всем.
— Ха! Обо всем! — Парень обратился к застолью. — Герр доктор наверняка философ. Угадал?
— Да.
— Да здравствует философия! — заревел парень, снимая с подноса у официанта кружки.
К ним уже спешил человек с повязкой «Орднунг».
— Все в порядке, Ганс. Это мой товарищ! — крикнул ему парень.
— Да, я его товарищ, — быстро проговорил Шовель.
Оркестр, заправившись пивом, грянул с новой силой «Три бука, три бука росли у дороги!». Соседи, сцепившись руками, закачались в такт, и зал вновь напомнил разошедшийся океан. «Как в детстве, когда нет ни прошлого, ни будущего», — мелькнуло у Шовеля. Есть только радость минуты. «Три бука, три бука...» Ритм вальса завлек его...
Когда он вернулся на Театер-плац, туман успел рассеяться. Звезды холодно смотрели на город. Голова Шовеля тоже была ясной. Ничего, будет утро, будут мысли. А сейчас все хорошо, все в порядке, он ляжет в постель и уснет сном младенца.
— Шовель!
Он замер. Из окна белого «опеля», припаркованного возле «Графа Цеппелина», махнули рукой. Фрош! Страх противно засосал под ложечкой. Шовель сглотнул... Нет, кажется, доктор один в машине.
— Садитесь.
Шовель опустился рядом на сиденье.
— Где вы были? Я уже три часа торчу здесь.
— Распевал «Три бука» в бирштубе. А в чем дело?
— Не притворяйтесь. Вы же едва не свалились в обморок там.
— С чего вы взяли?
— Я видел это. И Хеннеке тоже. К счастью, он спас положение.
— В общем, я был... шокирован. Мне предложили совершить убийство, и при этом никто не спросил моего мнения! — Шовеля передернуло. — Вы молчите, Фрош?
— Это моя вина. Я обязан был вас предупредить и доложить о вашей реакции.
— Почему же... Значит, вы доложили, что я согласен?
— Я был уверен в вас. Ну что ж, значит, я ошибся. Все ошибаются. Даже Хеннеке. Вы заметили, как он перекладывает решения на других? Сегодня Смит и Холмс. До этого — другие. А еще раньше был Канарис. Если дело обернется нежелательным образом, он всегда останется чистым. Вот почему он до сих пор жив. И богат.
— Он что-нибудь сказал обо мне?
— Да. Он опросил: «Что вы намерены делать с вашим французиком, Фрош?»
Шовель жадно закурил. Он чувствовал, что его подстегивает самый мощный из допингов: унижение.
— И что ж вы намерены делать с вашим французиком?
— Не надо обижаться, Ален, — примирительно ответил доктор.— Вы же знаете, я вам симпатизирую. И потом, моей вины в этом деле больше.
Он побарабанил пальцами по рулю.
— Несчастье в том, что вы теперь знаете слишком много. Вернуться к прежнему амплуа вам не удастся — Рубикон перейден. Сказавши «а», придется говорить «б». Либо замолчать...
Шовель посмотрел ему в лицо.
— Да, Ален. Я рекомендовал вас шефу как человека, рвущегося наверх. Разве не так?
— Но ведь до этого никогда речь не шла об убийстве! По крайней мере, таком хладнокровном. И по совершенно мне неведомым мотивам.
— Если вы будете знать мотивы, вы перейдете в следующую категорию ответственности. И потребуются куда более значительные гарантии преданности и надежности... Нельзя быть профессионалом, а рассуждать как дилетант. В игре слишком большие деньги. Большие, чем вы, очевидно, себе представляете.
Фрош снял перчатку.
— Как бы то ни было, заказ принят. Поскольку контрагентом выступаю я, мне легче уладить дело... ну, словом, вы понимаете. Есть один человек, который поможет нам выбраться. Я уже звонил ему. Он будет здесь завтра.
— Я с ним встречаюсь?
— Он подойдет к вам ровно в семь вечера у магазина ковров, угол Лаутекшлагер и Кронен-штрассе... Хеннеке очень считается с ним.
— А кто он?
— Он скажет, если сочтет нужным.
Шовель щелчком выбросил окурок. Как ни странно, он ощущал свое превосходство.
— Послушайте, Фрош. Мы оба завязли в дерьме из-за того, что вы скрыли от меня существенные факты. Не надо держаться старой тактики.
Доктор поколебался.
— Хорошо... Это англичанин.
— Такой же, как Смит и Холмс?
— Нет. Стопроцентный англичанин. Из хорошей семьи, Итон, Оксфорд и все остальное. Во время войны действовал в составе Отдела специальных операций британской разведки. Много раз летал в тыл — во Францию, в Германию. Часть его заданий до сих пор остается секретной.
— Значит, организация под крылом у британской Интеллид-женс сервис?
— Господь с вами! Мы коммерсанты, не более того. Англичанин же работает независимо. Нечто вроде международного эксперта.
— И никаких связей с прежними коллегами? — Шовель прищурился.
— Видите ли... Часть кадровых работников британской разведки перешла на приватную деятельность. Они считают, что Интеллидженс сервис не заслуживает доверия — слишком тесная связь с американцами. Потом все эти сенсационные случаи перевербовок... Они ушли, дабы собственными силами защищать Англию. Вернее, ту Англию, которую они считают истинной.
— Я знавал людей, которые устраивали покушения на де Голля ради защиты той Франции, которая им казалась истинной. Ну да ладно. А что он может сделать для меня?
— Не знаю. Пока это единственный способ вам помочь, по крайней мере, выиграть время. Я говорил уже о вас с английским другом в прошлом году. Так, между прочим. Он ответил, что вы его заинтересовали, и пожелал познакомиться с вами при случае. Теперь этот случай настал.
Мимо них медленно прошла машина. Фрош отвернулся и прикрыл лицо.
— Возьмите из чемодана самое необходимое. Я отвезу вас в Бад-Канштадт, переночуете в отеле «Конкордия». Завтра отправитесь на оптическую фабрику — адрес у вас. Поедете на трамвае 12. До встречи с моим человеком будьте все время на людях, избегайте уединенных мест.
— Так серьезно?
— Да. Хеннеке не любит быстрых решений, но иногда поступает самым неожиданным образом. Англичанин обещал мне вытянуть вас. Он мне обязан и обычно щедро возвращает долги.
Шовель застыл. Мозг работал ясно и четко. Он понимал, что проблема неразрешима.
— Чего вы ждете?
— Вы сказали, что отвезете меня в безопасное место. Но какая гарантия, что меня не ожидает там «прогулка при луне», как любят выражаться американские мафиози?
Фрош грустно улыбнулся.
— У меня есть причины не желать вам ничего дурного, Ален...
Войдя в отель «Конкордия», Шовель спросил, прибыла ли фройлейн Эльга Шмидт. Нет? Можно позвонить?
Он заказал из «Конкордии» по телефону такси, которое довезло его до гостиницы «Крессе» на другом конце города. Подождав в холле, покуда такси не отъехало, он вышел и пешком дошел до скромного пансиона фрау Целлер, где записался под вымышленным именем. Теперь можно было спокойно выспаться.
...Беспокойство охватило его еще до того, как он открыл глаза. Попробуем просчитать варианты. Тайком уехать сейчас — значит лишиться поддержки Фроша и повесить себе на хвост исполнителей организации. Значит... Да, остается действовать, как было договорено.
Визит на фабрику не должен таить ловушки — ведь о нем было условлено до... инцидента.
На фабрике оптических приборов его встретил заведующий отделом внешних сношений, сама любезность. Предложил позавтракать, затем повел в кабинет генерального директора. Директор разразился пространной речью, из которой явствовало, что выход фирмы на французский рынок предусмотрен планом развития, и это замечательно, что месье Шовель взял на себя инициативу рекламной подготовки. Шовель слушал его с горькой усмешкой: старое правило — успех приходит сам, когда ты меньше всего добиваешься его.
При выходе с фабрики Шовель был особенно внимателен. Похоже, никто не сел на хвост. Он проверил это несколькими остановками у витрин, а возле Катериненштрассе резко повернул и два квартала шел назад. Следить за человеком, не чуящим за собой слежки, детская игра. Зато тренированный человек в большом городе требует полдюжины филеров и пару машин. Вдвое больше — если есть метро.
Шовель нырнул в кино, оставив чемоданчик на вешалке. Теперь, сидя в темноте, можно подвести предварительные итоги. Тревога поселилась в нем прочно. Она наполняла пульсирующей болью нарыв, но боль проходила, если о ней не думать. Как вести себя с англичанином? Данных слишком мало, чтобы сделать какие-то выводы... Он попытался заинтересоваться происходящим на экране.
Это была шпионская лента, итальянская продукция в стиле Джеймса Бонда. Продюсер не пожалел средств на антураж. Портрет королевы на стене у босса означал, что речь идет об Интеллидженс сервис. Актеры старательно имитировали британскую сдержанность. Обычный набор, группа убийц в черных трико (дабы не бросаться в глаза). Электронный мозг, по-видимому, пораженный кретинизмом, ибо из него нельзя было выжать ничего осмысленней «би-би-би-бип». Радары и телевизоры. Лазеры и крокодилы. Пышная суперзвезда, призванная символизировать возвращение человечества в эру матриархата: она командовала безумцами учеными и батальоном соблазнительниц в бикини из алюминиевой фольги. В конце фильма герой побеждал крокодилов и ученых, замыкал обрывком проволоки электронный мозг, вызывал землетрясение, водил за нос службу береговой охраны США и соблазнял суперзвезду.
На этом уровне глупость приобретала размах грандиозного явления природы: Ниагары, торнадо, тучи саранчи. Она облегчала душу, как ругательства облегчают вспышку ярости. Бессознательно к этому примешивалась логика: коль скоро публика восхищается убийцами, зачем нужны угрызения совести? Если подобная несусветица триумфально шествует по свету, почему бы не принять ее как данность?
К сожалению, его работа обходилась без широкоформатного экрана и цветов текниколора...
...На улице было светло и холодно, холодней, чем накануне. Шовель вышел из другого хода — через туалет. Пусто. Ни одной машины. Ничего подозрительного.
Продолжение следует
Перевел с французского А. Григорьев