[Все] [А] [Б] [В] [Г] [Д] [Е] [Ж] [З] [И] [Й] [К] [Л] [М] [Н] [О] [П] [Р] [С] [Т] [У] [Ф] [Х] [Ц] [Ч] [Ш] [Щ] [Э] [Ю] [Я] [Прочее] | [Рекомендации сообщества] [Книжный торрент] |
Я знаю, что ничего не знаю (fb2)
- Я знаю, что ничего не знаю (пер. Владимир Вячеславович Малявин,Сергей Иванович Соболевский,Павел Степанович Попов,Михаил Сергеевич Соловьев,Илья Александрович Канаев) 2013K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Конфуций - Сократ
Конфуций, Сократ
Я знаю, что ничего не знаю
© В.В. Малявин, перевод, составление, предисловие, комментарии, 2022
© Е.А. Ямбург, комментарии, 2022
© И.А. Канаев, перевод, комментарии, 2022
© А.В. Марков, составление, предисловие, комментарии, 2022
© ООО «Издательство АСТ», 2022
Конфуций и Сократ
Сократ и Конфуций принадлежат не совсем к одному времени (греческий мыслитель был лет на 80 моложе китайского), но к одной эпохе, которую вслед за немецким философом Карлом Ясперсом принято называть “осевым временем”: временем поисков смысла жизни во всем мире, появления новых представлений о справедливости, правде и спасении. Сходного между ними больше, чем различного: они были педагогами и учителями не для какого-то отдельного города или области, в отличие от прежних моралистов, пророков и поэтов, но для всей страны, всего Китая и всей Греции.
Оба философа исходили из того, что для поддержания порядка недостаточно только санкции свыше, санкции богов или небес, но нужны совместные усилия множества людей, то чувство правильности, которое должно войти в душу каждого человека. Они оба думали об образцах и их существовании, и хотя для Сократа они находятся в мире чистой логики, мире правильно построенного рассуждения, а для Конфуция – в мире прежней истории, присущих китайцам гармонических навыков управления, они оба стремились обратить взгляд современников от частностей и мелочей жизни к общим идеям и правилам.
Иначе говоря, они оба – идеалисты в высшем смысле, для которых идея или образец уже пребывает в мире, уже ближе к нашей сущности и сущности вещей, чем поверхностное или обманчивое их восприятие, и нужно только немного приучить свой ум верно рассуждать, как мы откроем самое родное в себе и в вещах. Сократ, конечно, больше ведет ум в неизвестное, в отличие от Конфуция, но Сократ и разговаривал с молодыми людьми, готовыми к дерзости, а не с почтенными старейшинами.
И Конфуций, и Сократ как люди “осевого времени” не были эрудитами в банальном смысле, но заведя разговор, блещущий интуицией, они получали все науки в руки, как в сказках приобретают чудесных помощников. Оба, наконец, действовали, предпочитая благоустройство этого мира чрезмерным мечтам о том, что мир мог бы стать другим – такой подменной фантазии оба противопоставили заботу о том, чтобы мысль оказалась прямо сейчас мыслью, настоящим размышлением о происходящем, а не догадкой, подчиненной чуждым ей целям.
Для Конфуция благо состоит в ритуале, для Сократа – в знании, но это просто текущее состояние блага, а совершается оно как данность тогда для них, когда продолжается разговор. Мы включаемся в него сейчас.
Александр Марков
Конфуций
Учение
Предисловие
Череда поколений подобна одному человеку, который непрерывно учится.
Б. Паскаль
Человек, получивший от современников почетное прозвище Кун-фу-цзы, что значит «почтенный учитель Кун», а в Европе известный под латинизированным именем Конфуций, жил две с половиной тысячи лет тому назад в стране, удаленной от Европы на десятки тысяч верст. Он не сделал политической карьеры, не одержал громких побед на полях сражений, не поразил мир гениальными открытиями и, будучи очень скромным, даже не оставил потомкам письменных поучений. Но ему удалось то, о чем может только мечтать каждый человек, и в особенности человек учительствующий: слава о нем облетела весь мир, а на его родине, в Китае, память о нем и сегодня заявляет о себе неоспоримой наглядностью материальных предметов. В лежащем у подножия Шаньдунских гор городке Цюйфу, родном городе Конфуция, приезжему непременно покажут и старинную усадьбу рода Кунов, где живут прямые потомки – теперь уже в семьдесят восьмом поколении! – древнего мудреца, и могилу самого Конфуция. Нынче в Цюйфу каждый год проводят пышные празднества в честь первого Учителя Китая. Под грохот барабанов и завывания труб актеры, одетые в экзотические костюмы, с топорами и секирами в руках исполняют ритуальные танцы, которые доводилось видеть самому Конфуцию. И в воздухе, напоенном терпким запахом благовоний, звучат слова хвалебных гимнов величайшему мудрецу Китая:
Если заслуги учителя определяются тем, насколько его жизнь, его опыт и мысли продлеваются в его учениках, то Конфуция и в самом деле можно назвать величайшим Учителем всех времен: имя его стало подлинным символом мудрости целого народа, а память о его жизни, о его неповторимой личности сохранилась до наших дней. В чем же секрет этой необыкновенной жизненности наследия Учителя Куна?
Ответ прост, но требует долгих размышлений: Конфуций первым в истории открыл человека; он был учителем человечности в человеке. До Конфуция на земле были только боги или потомки богов – цари, герои, божественные первопредки. Конфуций с простотой, достойной основоположника великой цивилизации, провозгласил: у человека нет лучшего призвания, чем осознать себя человеком и стать творцом культуры – единственной реальности, которая целиком и полностью создается людьми. И в этом усилии самоосознания, высвечивающего в жизни Прекрасное, Возвышенное и Должное, человек, по Конфуцию, не уступает богам.
Что же, согласно Конфуцию, делает человека подлинно человечным, что очеловечивает человека? Не что иное, как способность осмыслять свою жизнь, судить самого себя, совершенствоваться всегда и во всем – способность, данная человеку от природы и все же реализуемая нами через непрестанное и многотрудное усилие. В ней сходятся и приходят к равновесию, друг друга обусловливая, природное и культивированное, знание и действие.
Но усилие самосовершенствования, как всякая практика, всякое искусство, не может осуществляться на пустом месте. Оно требует своего материала, и материал этот, как хорошо видел Конфуций, поставляет ему культура, еще точнее – культурная традиция, в которой запечатлен опыт совершенствования, самоочеловечивания многих поколений людей.
В деле учительства должно цениться в первую очередь не оригинальное, даже не умное, а просто долговечное, непреходящее, вечнопреемственное в нашем опыте. Воистину же неизбывно всякое мгновение жизни, озаренное светом разума. Культура, по своей сути, есть жизнь, наполненная сознанием и сознательно прожитая; жизнь неумирающая, ибо она простирается в вечность. А творчество, способность человека к самообновлению, открытию новых горизонтов своего бытия оказываются в итоге лучшим залогом человеческого постоянства.
Конфуций был первым и, может быть, самым убежденным и последовательным защитником культуры в человеческой истории. Этим определено его значение как педагога.
Если верить преданию, Конфуций родился в 551 г. до н. э. от весьма экстравагантного брака семидесятилетнего воина-ветерана и семнадцатилетней девушки. Еще в раннем детстве он лишился отца и вырос в доме матери, познав нужду и бедность. Но он причислял себя к служилому сословию и мечтал о славе государственного мужа. Однажды, лет шестнадцати от роду, Конфуций даже явился на званый пир в дом одного знатного вельможи, но привратник прогнал его со двора, заявив, что хозяин не принимает у себя таких оборванцев. Будущий «наставник всех поколений» не смутился и не озлобился, а продолжал все с тем же упорством готовить себя к государственной карьере. И был вознагражден за свое усердие. Вскоре он получил должность смотрителя амбаров, а потом смотрителя пастбищ в своем родном царстве Лy. Со временем необыкновенная книжная эрудиция и превосходное знание старинных церемоний принесли ему известность при царском дворе, но сделать карьеру чиновника Конфуцию так и не удалось. Он был слишком прямодушен и искренен, чтобы выжить в обществе дворцовых интриганов. Несколько лет он провел в добровольном изгнании, сопровождая законного правителя царства. Позднее, уже занимая должность главного судьи царства Лy, он снова покинул родину, протестуя против неблаговидного поведения государя. Четырнадцать лет Конфуций колесил по городам и весям, проповедуя принципы «доброго правления». Местные правители с почетом принимали знаменитого ученого, сочувственно выслушивали его и… вежливо выпроваживали. Никто из них так и не поверил словам Учителя Куна о том, что власть в этом мире дает не сила, а учение и добродетель. В конце концов Конфуций возвратился на родину и стал жить, как гласит предание, «в праздности», отдавая свое время ученым занятиям и воспитанию учеников.
Чего же добивался Конфуций? В чем черпал он силы противостоять нелегким жизненным обстоятельствам? Отметим, прежде всего, что жизнь Учителя Куна пришлась на время упадка династии Чжоу, когда страна распалась на множество самостоятельных уделов, а прежний жизненный уклад оказался поколебленным: в обществе усиливалось брожение, всюду зрели семена смуты и междоусобных войн. За пятьсот лет до Конфуция, когда чжоусцы завладели Китаем, их вожди объявили, что верховное божество, или Небо, дало им власть над миром за их несравненные доблести. Результатом этой попытки оправдать воцарение дома Чжоу стало быстрое обмирщение чжоуской религии. С легкой руки чжоуских летописцев древние мифы превратились в назидательные исторические повествования, ведь с точки зрения чжоуских идеологов люди сами предрешают свою судьбу. Возникло понятие Небесного Пути (тянь дао), которое обозначало исток мирового движения, судьбу всего сущего, стоявшую даже выше духов. Общения с божественными силами чжоусцы стали искать в самоуглубленности, нравственно оправдываемом самообладании. Так религия в чжоуской традиции постепенно заслонилась этикой, жизнь праведная приобрела значение жизни правильной.
Впрочем, так было только в теории. В реальной жизни упадок авторитета старых богов вовсе не означал, что люди автоматически осознали собственную моральную ответственность. Конфуций был свидетелем острейшего кризиса традиционных духовных ценностей чжоусцев и испытал его последствия на собственном опыте. Он предложил свой, в общем-то, простой и ясный рецепт восстановления былого порядка: каждый человек должен сам понять глубокий нравственный смысл древних установлений и претворить его в своей жизни. Власть, не подкрепленная добродетелью, разрушает общество. Тиран может водворить в государстве порядок, он даже может создать в стране видимость благополучия, привести к процветанию науки и искусства, но он никогда не сможет сделать людей счастливыми.
Итак, первый совет Конфуция для всех людей и на все времена: начни исправлять мир с самого себя; прежде чем поучать других, позаботься о собственном совершенствовании. Вот почему у Конфуция просто не было шансов добиться успеха в политике, которая прежде и превыше всего есть искусство манипулировать другими людьми. Но по той же причине он имел огромный успех в деле учительства и воспитания. В своем доме Конфуций открыл, кажется, первую в историю частную школу, где в разное время обучались несколько сотен учеников, из которых, по преданию, семьдесят «прославили свое имя».
Весь смысл деятельности Конфуция-политика и Конфуция-воспитателя сводился к восстановлению авторитета чжоуской традиции, в сущности, единственной культурной традиции, известной ему. Но как человек новой эпохи, как Учитель человечности Конфуций подверг серьезному пересмотру центральное для чжоуской культуры понятие «ритуала» (ли). Первоначально относившееся только к культовым поклонениям предкам и божествам, оно стало во времена Конфуция знаком мировой гармонии, средством нравственной самооценки человека, нормой красоты. По той же причине Конфуций со всей серьезностью относился к исполнению традиционных ритуалов: последние были в его глазах лучшим средством воспитания. Правда, значение их вовсе не сводилось к внешней обрядности. Ритуал для Конфуция был, повторим, только поводом к самопознанию; в своем пределе он был некоей предвечной, как бы эмбриональной, вечносущей – ибо всецело сознательной – формой всех мыслей и душевных движений, некоей бесконечной действенностью, предваряющей, предвосхищающей все события, подобно тому, как семя в известном смысле уже содержит в себе плод. Познать ритуал означает, по Конфуцию, «держать на ладони весь мир», ведь в нем хранится предвечная матрица культуры, или, что то же самое, «семена всех вещей». Познать ритуал – значит прозреть внутреннее, лишь чаемое нашим сердцем совершенство каждой вещи. Сущность же ритуала, согласно Конфуцию, лучше всего выражает музыка – самая искренняя, самая понятная нам вестница полноты и гармонии жизни.
Так, предложенное Конфуцием размышление о нравственной значимости ритуала приводило к открытию главенства безмолвия и покоя в качестве символов, другими словами, истока и условия – всех слов и действий. Истинный ритуал заявляет о себе не чем иным, как бездействием; он есть не предмет, не деяние, а Присутствие. Мудрому правителю, для того чтобы повелевать миром, требуется, согласно Конфуцию, недвижно «сидеть лицом к югу и не более того». Конфуций и сам однажды немало удивил своих учеников, заявив, что «не хочет больше говорить».
«Но если вы, Учитель, не будете говорить, что же мы передадим потомкам?» – спросили ученики. «Разве Небо говорит? – ответил Учитель Кун. – А ведь времена года исправно сменяют друг друга, и все живое растет. Разве Небо что-нибудь говорит?»
Позиция Конфуция не означает отказа от учительства. Китайский мудрец не хочет, чтобы только его индивидуальный, частный голос заглушал все многообразие голосов мира. Он хочет говорить языком полноты бытия. Не нужно говорить там, где правда жизни сама светится в каждом новом впечатлении, каждом жесте, каждом чувстве, где сообщение о некоем предмете целиком стало сообщительностью, приобщением к внутренней правде жизни. Здесь нужно лишь позволить кристаллу жизни светиться своим таинственным внутренним огнем.
Мудрый прозрачен: сияние небес просвечивает сквозь него… Оттого Конфуций не был философом, который выстраивает свою «систему мысли», закрепляя за словами какие-нибудь особые, им самим установленные значения. Оттого же позиции Конфуция, при всем ее педантизме, так свойственны ирония и даже добродушный юмор: не может не быть ироничным и шутливым тот, кто познал бессилие слова определить реальность и вместе с тем знает, что без слова человек не сделает себя человеком.
Акцент Конфуция на ценности безмолвия – это тоже часть, и очень важная, Конфуциева оправдания культуры. Он напоминает о том, что все явленное – это только метафора, «превращенная реальность». Но метафора неустранима в нашем восприятии, и в этом необходимое условие существования культуры, всегда оправдывающей декоративное, орнаментальное, иносказательное в жизни.
Культура, воспринятая под знаком метафоры, предстает царством теней, следов, отблесков незримого. В этом смысле культура в самом деле бессмертна. Пусть исчезнет галактика – культура как момент «самопревращения» бытия, игры сущности с собственной тенью останется.
Выскажемся еще определеннее: апология безмолвия у Конфуция – это не только не отказ от учительства, но и самое решительное, самое радикальное его оправдание. Ибо учитель потому и учитель, что он непонятен, непрозрачен для учеников, овеян аурой тайны. Безмолвие – признак разделения на посвященных и не посвященных, и мудрецы в Китае превыше всего ставили «обучение без слов», т. е. такое обучение, которое побуждает возвращаться вновь и вновь к домыслимому, совершенно непосредственному и конкретному переживанию жизни. Перед смертью Конфуций говорил, что никто в мире не понял его. Вот, поистине, слова, достойные великого Учителя!
Становится понятным теперь, почему в наследии Конфуция такое огромное значение имеют именно материальные его атрибуты, декорум жизни Учителя. Быть причастным к Конфуциевой традиции – значит пребывать в «тени Учителя».
Главный источник для изучения взглядов Конфуция – книга, именуемая по-китайски «Лунь юй». Ее прежний общепринятый перевод – «Беседы и суждения», но правильнее переводить «Обсужденные речи» или даже «Выбранные речи». Она представляет собой сборник отдельных высказываний Учителя, записанных учениками уже спустя много лет после его смерти. Настоящий предмет этой книги – не доктрина, а сама личность Учителя или даже, точнее, та часть его личности, в которой воплощается воля мудрого к самоустранению всего субъективно-ограниченного в нашем опыте, приведению себя к согласию с мировым порядком. Но будем помнить, что, превозмогая все частное в себе, «Учитель всех поколений» на самом деле входит в жизнь, претворяет свое индивидуальное бытие в неумирающее родовое тело жизни. Отсюда столь странное для европейца сочетание торжественного пафоса книги и малозначительности, порой шокирующей тривиальности упоминаемых в ней деталей из жизни величайшего мудреца Китая. Мы узнаем, к примеру, что Конфуций одевался скромно и практично: летом носил «холщовый халат, непременно надетый на легкую рубашку, чтобы соблюсти различие между верхним платьем и исподним». У себя дома он носил отороченные мехом халаты с обрезанным правым рукавом – так было удобнее и для ученых занятий, и для различных хозяйственных работ. Постясь перед жертвоприношением предкам, он обязательно надевал платье из самой грубой материи, ел самую грубую пищу и не сидел на своем обычном месте. А вот каких правил придерживался Учитель Кун за столом:
«Учитель не съедал весь поданный ему рис и все поданное на стол мясо. Он не ел прокисший рис и пищу, источавшую дурной запах. Он не ел плохо приготовленную пищу и никогда не кушал в неурочное время. Он не ел пищу, если она не была нарезана, как принято, мелкими кусочками, и не принимал пищу, лишенную подобающей ей приправы. Даже если на столе было много мяса, он всегда ел больше риса, чем мяса…»
Конфуций умел держаться просто, но с достоинством. В часы досуга, сообщают ученики, он был «радушен и весел». Если рядом кто-то запевал песню, которая ему нравилась, он охотно подхватывал. При случае, чтобы поддержать застолье, он не отказывался от чарки вина, но «никогда не бывал пьян». Он даже не протестовал против веселых гуляний в дни деревенских праздников, резонно замечая, что у крестьян есть потребность время от времени отвести душу, ведь и «лук, если его держать всегда согнутым, потеряет свою упругость». Однако, встретив человека, носившего траур, он неизменно «принимал торжественный вид» и был безупречно учтив даже с нищими слепыми музыкантами, которых люди из «хорошего общества» вовсе не замечали. Он никому не навязывал своего мнения, и в числе самых памятных качеств Учителя его ученики называют именно его деликатность. Но, когда обстановка того требовала, он проявлял необыкновенную мужественность и не терял присутствия духа даже в минуту смертельной опасности.
Надо сказать, что Конфуцию было нелегко стать для своих современников всеобщим эталоном благовоспитанности. Природа наградила его грузным телосложением и весьма экстравагантной, если не сказать уродливой, внешностью: над его некрасиво выпученными глазами нависал необычайно массивный лоб, его уши были чрезмерно длинными, нос – толстым и мясистым, а из-под вздернутой верхней губы выступали наружу два неестественно больших передних зуба. На темени у него от рождения была глубокая вмятина, дававшая пищу для бесконечных пересудов. Кроме того, Конфуций отличался необычайно высоким ростом, за что его в молодости даже называли верзилой. И тем не менее благодаря многолетней работе над собой Учитель Кун в свои зрелые годы сумел снискать всеобщую симпатию современников и стать настоящим законодателем хороших манер.
И еще одна примечательная черта: жизненные правила Учителя Куна, как мы уже могли заметить, проникнуты заботой о здоровом и гармоничном образе жизни. В поведении и привычках Конфуция мы не найдем никаких причуд, никаких болезненных слабостей, которыми так часто отмечен образ гения в западной культуре. Известно, что Конфуций даже в старости был превосходным стрелком из лука и отличался недюжинной физической силой. Со временем в Китае его стали почитать, помимо прочего, и как одного из зачинателей методик оздоровления.
На фоне такого исключительного внимания учеников Конфуция к любопытным, но, скажем прямо, не слишком примечательным нюансам повседневной жизни их Учителя становится еще заметнее отсутствие в составленной ими книге каких-либо систематических сведений об учении Конфуция и даже о его биографии. Авторам «Обсужденных речей» дороги каждое слово и каждый жест любимого наставника, для них в его жизни нет ничего незначительного – и это счастливо избавляет их от необходимости судить о «главном» и «второстепенном» в наследии Учителя. Они создали самый ранний в истории человечества портрет человека как он есть. Портрет настолько не приукрашенный и живой, что кажется даже не портретом, а как бы словесным слепком своего прототипа, явленным, подобно настоящему отпечатку тела на бумаге, в хаотической россыпи пятен, штрихов, нюансов тона. И эти блики потаенного света не столько выявляют некий внешний образ личности, сколько взывают к глубине сознающего (следовательно, нравственного) сознания. Перед нами, если говорить точнее, портрет человека, претворяющего в опыт человечность, – общий для всех и каждому внятный. Правда бесед Учителя Куна с его учениками – это встреча сердец, всегда неожиданная и все же ожидаемая, мимолетная, но оставляющая о себе бесконечно долгую память. Это сама правда ритуала – события, нескончаемо воссоздающегося в потоке времени.
Так со страниц «Обсужденных речей» в нас входит образ человека, словно разрастающегося в людях и поколениях, извечно претворяющего себя в иную жизнь. Этого человека мало понимать. С ним нужно прожить жизнь – долгую, углубленную.
Если мы уловим присутствие в «Обсужденных речах» некоего затаенно-эмоционального подтекста, тех почти бессознательных чувств и порывов, которыми питается очарованная душа, если мы доверимся этому подтексту, мы поймем, почему авторы этой книги при всем их благоговейном внимании к деяниям и словам Учителя Куна остались равнодушны и к хронологии, и даже ко многим ключевым датам его жизни. Дело в том, что в жизни Конфуция их интересовали не факты, а события, имеющие силу духовного воздействия, еще точнее – сама событийность разных жизненных миров, безмолвная встреча человеческих сердец. Из фактов складывается биография, из событий получается нечто другое – может быть, житие, может, драма, а может, серия анекдотов с назидательным выводом. Исторически словесная мозаика «Обсужденных речей» с ее краткими, часто маловразумительными сентенциями, обрывками разговоров, записями житейских случаев и проч. и в самом деле отлилась в две литературные формы: афоризм и анекдот. И то и другое указывает предел развития конфуцианской словесности, когда слово из сообщения о чем-то становится безмолвной – мечта Конфуция! – со-общительностью людских душ. Ведь афоризм и анекдот рождаются, собственно, из внезапно открывшегося понимания ненужности говорения. Они упраздняют сами себя, ибо сообщают о том, о чем говорить невозможно и не нужно.
Афоризм и анекдот – главное средство наставления у китайского Учителя, который хочет устранить себя для того, чтобы явить необозримую полноту жизни. Они равно чужды бесстрастности логического тезиса и пристрастности субъективного самовыражения. В сущности, они очерчивают пространство музыкальных созвучий мировой души, в котором пребывает символическое – всегда лишь чаемое – «тело» традиции.
При подготовке этой книги к печати соблазнительно было расположить изречения Конфуция и его учеников по отвлеченным тематическим рубрикам. Но в конце концов составитель решил сохранить традиционную, по виду «хаотическую» композицию книги. Такая композиция сама по себе имеет огромное воспитательное значение, ибо она-то и учит завещанной Конфуцием духовной «настройке слуха», помогающей с вниманием относиться к любой мелочи, прозревать неизменное и великое в как бы случайном и частном. Превыше всего она учит постигать сущность вещей в том, что кажется лишь побочным, орнаментальным. В усадьбе рода Кунов хранится старинный портрет Конфуция и двух его учеников, края и складки одежды которых выписаны крохотными иероглифами текста «Обсужденных речей». Трудно придумать более наглядную иллюстрацию существа Конфуциева слова: скромного и практичного, как предметы домашнего обихода, сказанного всегда «к случаю», предназначенного быть усвоенным не просто умом, но сердцем, даже «всем существом», и притом слова-орнамента, прикрывающего, как всякое украшение, символическое тело предания…
Учитель, достойный своего звания, должен быть загадочен, в известном смысле даже непонятен для ученика. Настоящий учитель – это всегда тайна. Есть какая-то неизъяснимая тайна в стремлении создателей книги о Конфуции выхватывать в жизни Учителя ее самые обыденные, непритязательнейшие черты, подобно тому, как объектив бинокля выхватывает неприметные невооруженному глазу детали пейзажа. Внимательный и вдумчивый читатель узреет в самом факте фиксации этих простых житейских «случаев» свидетельства особенной чувствительности духа, знаки внутренних озарений, как бы пробуждений сознания, когда мы словно в первый раз видим знакомые вещи и с изумлением открываем мир заново. В конечном счете эти тонкие узоры многоцветного полотна внешней жизни приоткрывают нам таинственную глубину жизни внутренней, где бесчисленные творческие метаморфозы свершаются в светоносном и безмолвном, как само Небо, просторе сознания, открывшегося полноте бытия, полноте символической, которая сродни невообразимому совершенству музыкальной гармонии. И недаром Учитель Кун более всего ценил в своих учениках способность «по одному углу квадрата опознать три остальных», за единичным событием увидеть вечносущий Путь.
Конфуций как раз и обозначал эту просветленную, сверхприродную жизнь сознающего сердца понятием тянь, что означает «небо». Небо для Конфуция – внутренняя реальность, и притом вмещающая в себя всю бессмертную «мудрость предков». Именно Небо, по утверждению самого Конфуция, даровало ему знание просвещенной жизни – вэнь (этот термин обычно передается в европейских языках словом «культура»). Небо, в понимании Учителя Куна, – это среда и сила жизненного творчества, беспредельное поле человеческой сообщительности.
О «небесной» тайне в своей судьбе Конфуций говорил неохотно, все больше намеками. Но он любил повторять, что «жизнь во имя Неба» требует особой и, надо сказать, малознакомой европейцу аскезы, которую можно назвать аскезой культуры. В формах культурной традиции он искал свидетельства самозабвенно-вольного парения духа. Ученики Конфуция сохранили известие о том, что их Учитель, услышав однажды звуки древней музыки, «три месяца кряду не чувствовал вкуса мяса». Сам Конфуций называл себя человеком, который «спит, подложив под голову локоть вместо подушки, и так поглощен учением, что не замечает надвигающейся старости». Наконец, Учитель, достойный этого звания, не просто знает заветы древних, но умеет «хранить тепло» древности, иначе говоря – внутренне, интимно соприкасается с «небесным» апофеозом жизни.
Сияние «небесной» мудрости опознается только по отблескам его в земной жизни. Истинный мудрец говорит лишь через своих преемников. Мы не можем «читать Конфуция» (который ни слова не написал от своего имени); мы можем только читать о Конфуции и благодаря Конфуцию. Но и сам Учитель лишь сообщает об истине, высказываясь по тому или иному поводу. «Излагаю, а не сочиняю. Верю в древнее и люблю его» – гласит одно из самых знаменитых изречений первого мудреца Китая. Правда традиции не принадлежит даже ее творцу. Эта правда предвечна, всегда уже задана мысли и опыту. Всякое слово – лишь тень и отблеск ее незримого тела. Самое имя «Конфуций» есть обозначение того, кто первым вступил в безначальный и бесконечный поток «небесного» бытия; кто первым открыл нравственную природу сознания и постиг свое бессмертие в самом акте сообщительности людских сердец. И поэтому правда традиции – не идея, не вещь, не кумир, а лишь выверенное, правильно ориентированное движение. Она есть подлинно Путь (дао) всего сущего. Жизнь же в правде есть вечное учение: поиск направленности своего пути, органически – цельное произрастание души.
Да, «учение» Конфуция есть только его жизнь и ничего более. Но это жизнь, не вмещающаяся в биографию, в «описание жизни». Словно музыкальный аккорд, она навевает память о незапамятном и наполняет сознание ликующей радостью неисповедимых перемен…
Конфуций сам поведал о своем пути очеловечивания в следующих словах:
«В пятнадцать лет я обратил свои помыслы к учению.
В тридцать лет я имел прочную опору.
В сорок лет у меня не осталось сомнений.
В пятьдесят лет я знал веленье Небес.
В шестьдесят лет я настроил свой слух.
А теперь в свои семьдесят лет я следую зову сердца, не нарушая правил».
Загадочные и все же простые слова. Слова, вместившие в себя весомость человеческой судьбы и потому не нуждающиеся в риторических красотах. Исповедь, высказанная чуть ли не с протокольной аккуратностью, но обозначающая вехи сокровенного пути человеческого сердца. Пожалуй, более всего в ней удивляет то, что духовный рост Конфуция сливается с ритмом биологических часов его жизни, что моменты внутренних прозрений отмерены общепризнанными рубежами общественного мужания человека: пятнадцать лет, тридцать, сорок… По Конфуцию, человек умнеет, как идет в рост семя – неостановимо, непроизвольно и нескончаемо: нет предела совершенству. Это органическое мужание духа не знает ни драматических поворотов судьбы, ни каких-либо «переломных моментов». Но оно, конечно, не приходит само по себе, а требует большого мужества, ибо предполагает способность постичь свою границу, превозмочь себя, прозреть неизбывное в «прахе мира сего». Мудрость Конфуция – это смыкание духа и тела в бытии культуры как жизни вечнопреемственной. Она есть свобода, но свобода выверенная, безупречная, ибо целиком нравственная.
Но что же связывает эти на первый взгляд совсем разные состояния души Конфуция: «прочная опора», «отсутствие сомнений», «чуткий слух»?… Мы знаем лишь исход Конфуциева совершенствования: безукоризненная и, кажется, именно поэтому всегда незаконченная, открытая в будущее гармония чувств и рассудка, естества и искусности. Гармония, выработанная многолетним усилием воли, но ставшая уже «второй природой». А вот содержание этого усилия и есть «небесное» бытие – вечно живой момент духовного пробуждения. Конфуций никогда не говорил о таких вещах прямо. Но однажды он заметил, что стал знаменитым Учителем не потому, что много знает, а потому, что все его наставления «пронизывает одна нить». Таков главный завет первого мудреца Китая: стянуть человеческую жизнь в одну нить судьбы.
Сегодня мы можем сказать, что Учитель Кун впервые в Китае, а может быть, и во всем мире показал значение символического языка культуры для образования и воспитания человека. Это значение раскрывается в двух основных измерениях.
Во-первых, в формах культуры воспроизводится матрица человеческой практики – как материальной, так и духовной. Усвоение этих форм, представляющих собой плоды типизации человеческой деятельности, позволяет ученику реально претворить в своей жизни символическое «тело» традиции и обрести бессмертие в бытовании культуры. Именно такой характер, заметим, носило традиционное обучение в Китае, заключавшееся в усвоении учеником репертуара типовых форм того или иного искусства: художнику надлежало усвоить типовые элементы картины, музыканту – закрепленные традицией аккорды, и в любой жизненной ситуации ученому человеку полагалось соблюдать соответствующие нормы поведения. Ученость, таким образом, была неотделима от воспитанности и обладания хорошим вкусом. Требование усвоить матрицу всех действий обеспечивало фундаментальный характер самого обучения, а фундаментом всего воспитания и обучения оказывалось взращивание моральной воли в ученике. Человеческая личность, или, точнее, жизнь, вечно бодрствующее (и, следовательно, моральное) сердце в Конфуциевой традиции первично и важнее отвлеченного знания. Отсюда известное китайское изречение, гласящее: «В руках хорошего человека плохой метод становится хорошим, а в руках плохого человека и хороший метод плох».
Во-вторых, обучение, согласно Конфуциеву «проекту», предполагает познание ценности культуры как декорума бытия. Педагогический гений Конфуция сказался, быть может, более всего в его понимании несостоятельности и бесплодности всякой заданности и декларативности в обучении. Претензия учителя на обладание истиной, мнимая многозначительность суждений, плоское резонерство неизбежно приводят к догматизму и способны вызвать в ученике лишь протест против истин, которым его обучают. Человека нельзя «выковать» по какому-то заданному плану: реальные результаты такой «ковки» окажутся противоположны задуманным. Конфуций (и свидетельством тому является уже сам текст «Обсужденных речей») учил открывать главное через частное, важное – через незначительное, вечное – через случайное. Он умел избежать насилия над учеником. Но в широком смысле успешно обучать способен лишь тот, кто умеет, говоря об одном, открывать другое – не изреченное в словах. Конфуций и сам говорил, что он берет в обучение лишь тех, кто способен «понять три, когда им указывают на одно». Только так обучение не закрепощает ученика, а наоборот, делает его свободным.
В широком смысле обучение, по Конфуцию, преследует цель развить духовную чуткость, чувствительность ученика: последний, усваивая формы культуры, научается не только видеть в них плоды духовного подвижничества человека, но и ценить уникальность каждого нюанса опыта. Конфуций открыл одну великую истину: только подлинно образованный человек может сделать мир свободным, ибо ему доступно понимание неповторимости, уникальности каждого мгновения осознанной жизни, каждой человеческой личности, каждого места, о котором можно сказать: «Здесь был человек».
Как ни скупы, ни отрывочны записи «Обсужденных речей», они позволяют составить общее представление о педагогическом методе Конфуция. Надо сказать, что этот человек, так радевший о возрождении древних порядков, внес в дело обучения немало нового. Пожалуй, более всего поражает его радушие: знаменитый Учитель не без вызова заявлял, что готов принять в ученики всякого, кто принесет ему в качестве платы за обучение «связку сушеного мяса». Прежде в Китае учительствовали исключительно высокопоставленные чиновники, которые брали в учение только детей из знатных семейств. Конфуций первым стал обучать простолюдинов, почти не имевших надежды поступить на царскую службу. Он любил повторять:
«В обучении не должно быть различия между людьми».
Таким образом, Конфуций впервые в истории стал ратовать за равенство всех людей в обучении, за предоставление всем равных возможностей учиться. Это поистине революционное новшество стало возможным потому, что Конфуция интересовало не происхождение его учеников, не их жизненные планы, даже не их способности, а прежде и превыше всего – сами эти ученики как личности. Его интересовало просто человечное в человеке. Он никогда не судил о людях, если не встречался с ними лично и не мог сам составить о них суждение. Поднявшись выше сословных предрассудков и всех предубеждений о человеке, он пришел к одной простой истине – истине настолько здравомысленной и всеобщей, что в наши дни она стала одним из девизов ЮНЕСКО:
«По своей природе люди друг другу близки, а по своим привычкам друг от друга далеки».
Итак, в человеке Конфуция интересовал сам человек. Этим обусловливаются особенности его учительского метода. По традиции в школах чжоуского Китая изучались так называемые «шесть искусств», потребные молодым аристократам: чтение, счет, музицирование, правила хорошего тона и воинские искусства – стрельба из лука и езда на боевой колеснице. Конфуций, конечно, нисколько не подвергал сомнению традиционную программу образования, ведь в ней воплощались неумирающие ценности столь любимой им «древности». Он и сам был одним из самых начитанных людей своего времени, прекрасно владел счетом и был отличным стрелком из лука. Но он же был и заклятым врагом всякой формалистики и всякого техницизма в обучении. Учитель Кун совсем не был похож на хорошо знакомый всем нам образ преподавателя-профессионала, который является в класс по часам, чтобы преподать учащимся «знание предмета», а в остальное время живет своей личной жизнью, порой очень далекой от того, что он проповедует в классе. Главный завет Конфуция: будь мастером не ремесел, а собственного сердца, постигни смысл жизни в самоуглубленной работе сознания, для которой не требуются ни технические орудия, ни власть, ни даже признание общества.
Для Конфуция учение настолько сливалось с жизнью, что зачастую трудно понять, где в его школе кончается одно и начинается другое. Юноши, по обычаю поклонившиеся ему как отцу-наставнику и поднесшие в знак преданности подарки, приходили в дом Учителя на целый день, а часто постоянно жили в нем, помогая по хозяйству. Не существовало ни установленных часов для занятий, ни программы обучения, ни чего-либо похожего на экзамены. Обычно с раннего утра, сразу после завтрака, ученики собирались в главном зале учительского дома, где хозяину полагалось встречать гостей. Поклонившись Учителю, ученики рассаживались друг против друга вдоль западной и восточной стен комнаты, а Учитель садился между ними перед северной стеной, где находился алтарь предков – самое почетное место в доме. В погожие дни он выходил во двор и усаживался в тени любимого абрикосового дерева (отчего его школа получила в истории название «Абрикосовый алтарь»).
Конфуций не читал лекций, не проверял знаний учеников, даже не толковал древние книги. Он обучал и воспитывал посредством свободной беседы, более непринужденной, чем философские диалоги Сократа, но отнюдь не бездумно-поверхностной, а рождаемой опытом постижения человечности в человеке, осмысленной и нравственной в каждом ее слове. Говорил лаконично, весомо, с какой-то ненавязчивой, но неоспоримой убедительностью. Иногда он отвечал на вопросы, изредка спрашивал сам, а чаще молча слушал разговоры учеников. Никаких споров ради познания истины, никаких умствований с целью вывести «общие правила» мудрой жизни; участники этих занятий только сопоставляли и размышляли, стараясь извлечь для себя урок – для каждого свой. Постоянной спутницей занятий была музыка – этот прообраз «небесного» ритма бытия, – которая связывала собеседников незримыми узами гармонических созвучий, очищала от мирской пошлости, дарила отдохновение от споров и размышлений. Конфуций не оставлял учительской деятельности и во время своих странствий, в которых его всюду сопровождали самые верные ученики. Конфуций не считал своей задачей преподавание каких-либо специальных и технических знаний. Однажды он даже рассердился на ученика, спросившего его о чем-то по части земледелия, и посоветовал обратиться к старому крестьянину – уж тот-то наверняка знает лучше! Учитель Кун занимался не тем господствующим ныне видом обучения, который принято называть «функциональным», а духовным ростом личности: задача его учительства – выправление всех движений человеческой души, самопроизрастание человека. Для него обучение находит себе пищу во всякой жизненной ситуации, всяком нечаянном чувстве, каждой мысли – во всех тех многозначительных случайностях, из которых складывается осмысленно прожитая жизнь. Он, конечно, не отказывался от усилий познания, но ему был чужд интерес к отвлеченным, логически выводимым истинам. Он учил не столько правильно мыслить, сколько правильно действовать и даже, если угодно, правильно чувствовать. Он выводил знание из жизненного опыта и не видел в нем никакой ценности, если его нельзя было к этому опыту приложить.
«Наверное, есть люди, которые берутся за дело, не обладая знанием, но я такой ошибки не делаю, – говорил он. – Я внимаю всему, что слышу, и следую всему доброму из того, что услышал. Я всматриваюсь во все, что происходит вокруг, и следую всему доброму из того, что увидел».
Еще более известное изречение Конфуция гласит:
«Даже в обществе двух человек я непременно найду, чему поучиться. Достоинствам их я буду подражать, а на их недостатках сам буду учиться».
Конфуций не уставал повторять, что простейшие жизненные добродетели – самообладание, здравый смысл, скромность, усердие – способны мало-помалу привести любого человека к вершинам мудрости, сделать его хозяином собственной судьбы. Путь Конфуция до предела разумен и естествен: на пути нравственного совершенствования нужно исходить из того, что нам задано семьей, обществом, всей культурной традицией, что, по слову самого Конфуция, «лежит поблизости». Воспринимая то, что задано нам самой жизнью, нужно искать смысл явлений, постепенно расширяя свое понимание на весь мир. Понимание же природы вещей развивает в нас способность критически оценивать себя и тем самым – преображаться самим. Великие свершения начинаются с малых дел.
Учение по Конфуцию – занятие в высшей степени естественное. По собственному, слегка ироничному замечанию Конфуция, он учил людей «входить в комнату через дверь». Разве нужно объяснять людям пользу дверей? Тем более были непонятны Учителю Куну те, кто отворачивается от очевидных истин. «Того, кто отвергает правила, а сам живет неправедно, – говорил он, – кто не имеет знаний, а в себе уверен, кто ничего не умеет, но не ищет надежных друзей, я совершенно не могу понять».
Загадка Конфуция, загадка неиссякаемой жизненности его наследия как раз и состоит в том, что Учитель Кун не учил «ничему особенному». Чтобы понять учительское кредо Конфуция, нужно пойти дальше школьных регламентов и научиться жить сокровенным единением людских сердец – материи настолько деликатной и интимной, что она не укладывается ни в какие определения и прячется под покровом иносказаний, недоговоренности, иронии. Никакие доказательства и опровержения, никакие похвалы и запреты не могут ничего изменить в этой внутренней правде человеческой жизни. Всякий, кто искренне желает стать учеником и искать причастности к опыту человеческой сообщительности, заслуживает внимательного и радушного обращения. Учитель не может унижать его подозрительностью, мелочной опекой, разговорами о пустяках, суетливым репетиторством. Равным образом учитель не обязан выделяться необыкновенной эрудицией и благочестием – ему следует делать лишь то, чему и другие смогут подражать. Ибо человека делают учителем не обширные познания и не мастерство само по себе, а умение точно выбирать слово, жест и поступок действовать всегда «ко времени». Речь идет, в сущности, о тонком чувствовании человеческой сообщительности. Мудрый умеет быть заодно с другими, не уподобляясь никому. Он живет творчески – в духе изречения Конфуция:
«Хороший человек не будет идти там, где уже прошел другой». Постаревший и предавшийся возвышенной «праздности» Учитель стал время от времени предлагать ученикам новое занятие, которое получило название «отпускать на волю свои думы». Он просил учеников рассказать об их заветных мечтаниях: что бы они сделали, если бы… если бы могли делать то, что хотели. Вроде бы праздный разговор о том, чего нет и даже, пожалуй, быть не может, а все-таки есть немалая польза и в фантазиях, если они помогают людям лучше понять самих себя и поверить в свои силы. Более того, нельзя обойтись без воображения там, где, как в школе Конфуция, много говорится намеком, и мысль всегда должна идти «дальше слов». Мудрый Учитель Кун знал: чтобы воспитать человека, нужно только помочь ему развиваться свободно.
К сожалению, даже в «Обсужденных речах», составленных учениками Конфуция уже спустя десятки лет после смерти Учителя, крайне скупо и бледно отображена эта атмосфера почти не требующего слов искреннего и доверительного общения, единения родственных сердец, совместного поиска истины. Эта хрупкая, тихая музыка просвещенной жизни и составляла главный секрет Конфуциевой школы. Во всяком случае, внимательное чтение этой книги позволяет увидеть в Конфуции отнюдь не догматика и педанта, а человека, наделенного тем недюжинным чувством юмора и вкусом к иронии, которые всегда сопутствуют живому творчеству и подлинно дружеским отношениям. В позднейшей традиции этот безмолвный подтекст Конфуциева обучения был и вовсе утрачен. Неповторимое обаяние Конфуция-наставника угасло. Его заслонили хрестоматийно-холодные образы доктринера, моралиста, мудреца-сверхчеловека, даже мистического «тайного царя» мира… Все же текст «Обсужденных речей» со всей ясностью свидетельствует о неизменно дружелюбном и уважительном отношении Конфуция к ученикам, его способности прощать ученикам их слабости, даже их проступки, если за ними нельзя было усмотреть злого умысла. «Нельзя относиться свысока к юным, – говорил Конфуций. – Как знать, может, став взрослыми, они прославят свое имя на весь мир!» Только тот, кто к сорока годам ничего не добился в жизни, достоин, по мнению Конфуция, осуждения. Любовь к молодому поколению не мешала Конфуцию предъявлять ему высокие, неслыханные в то время требования к тем, кто приходил к нему за наукой. Не раз он повторял, что считает годными к обучению только тех, кто «изо всех сил» стремится познать праведный Путь и притом умеет думать сам. Он отказывался тратить время на бездарей и лентяев. Он не любил тех, кто учился ради собственной выгоды, чинов, богатства или славы, – хотя и признавал со свойственным ему здравомыслием, что в мире «трудно найти человека, который мог бы отдать три года жизни учению, не позволяя мечтам о наградах завладеть собой». И еще он считал ниже своего достоинства говорить с тем, кто, вступив на стезю учения, стыдился своей бедности, для благородного человека позорно зависеть от так называемого «мнения света». Он всегда отдавал предпочтение тем ученикам, которые умели жить внутренним усилием воли и не рвались демонстрировать миру свои знания и таланты. Его любимцем был Янь Юань – очень бедный, очень скромный и очень усердный в учебе юноша. К великому огорчению учителя Янь Юань умер молодым, не сумев стать продолжателем его дела.
Как бы там ни было, Конфуций с самого начала уповал на добрую волю самих учеников, справедливо полагая, что заставить учиться силой невозможно. Его бережное обращение с учеником особенно выделяется на фоне чрезвычайно ритуализированного быта людей его круга, да и его собственных, весьма педантичных манер. Он умел быть деликатным: без обиняков выговаривая ученикам за их промахи и недостатки в беседах с глазу на глаз, он всегда брал их под защиту перед посторонними. Но он знал и самое могучее средство завоевать преданность учеников: самоотверженно служить своим идеалам. Разве не показал он собственной жизнью, как можно добиться почета и славы не наследственными правами и лестью, а единственно усердием, честностью, талантом, жаждой знания? Выходец из низов, к тому же, как мы уже знаем, наделенный далеко не привлекательной внешностью, он сумел завоевать репутацию образованнейшего человека и лучшего знатока хороших манер.
Признавая с готовностью свое несовершенство, Учитель Кун не отказывал себе только в одной добродетели: любви к учению. «В любом селении с десяток домов найдутся люди, не уступающие мне в добродетели, но никто не сравнится со мной в любви к учению!» – говаривал он. Конфуций первым стал учить других самым трудным, но и самым возвышенным способом – собственной жизнью. И еще он умел быть справедливым: он мерил всех учеников единой мерой – успехами в учении. Исключения он не делал даже для собственного сына и с горечью признавал, что тот не оправдал его надежд.
Конфуций учил… учиться. И не более того. Да большему и нет нужды учить: взрослый человек, даже не обладая выдающимися талантами, за короткий срок освоит любую науку. А вот для того, чтобы научиться воистину быть, требуются многие годы, если не вся жизнь. Впоследствии ученики Конфуция сошлись в том, что их Учитель обучал четырем вещам, «словесности, благонравному поведению, преданности и доверию». Образованность и учтивые манеры – верная примета возвышенности духа, которой требовал от своих учеников Учитель Кун. А взаимная преданность учителя и ученика, их безмолвно доверительное общение, их совместное вслушивание в музыкальный поток жизни как раз и составляли подлинный смысл и цель учения по Конфуцию.
Какие же качества потребны учащемуся, чтобы осуществить педагогический «проект» Конфуция? Прежде всего, воля к учению, к совершенствованию себя. Этой волей держится всякое искусство и сам ритуал, который являет собой не что иное, как безупречный жест, четко выверенное действие. Вспомним, что Конфуций, по его словам, к тридцати годам «имел прочную опору». Именно в воле к совершенствованию человек обретает полную внутреннюю самостоятельность, становится неприступным и неуязвимым для всех внешних сил. «Даже могущественнейшего полководца можно лишить войска, но даже последнего простолюдина нельзя лишить его воли», – не без иронии говорил Конфуций. Даже смерть не властна над человеком, обладающим волей к «превозмоганию себя», изживанию в себе всего субъективного и преходящего. Конфуций и сам являл образцы редкого мужества и самообладания в минуты смертельной опасности. Предание гласит, что однажды он вместе с учениками был окружен враждебным войском и несколько дней ничего не ел. В конце концов ученики стали сетовать на то, что их «довели до крайности», но Учитель, продолжавший как ни в чем не бывало читать книги и играть на лютне, оборвал малодушных, сказав. «Благородного мужа можно довести до крайности, но из него нельзя сделать ничтожество!»
Если бы мы могли спросить Учителя Куна, откуда берется в человеке воля к совершенствованию себя и почему в учении нужно следовать непременно чжоуским обрядам, он, скорее всего, просто не понял бы нашего вопроса. Может быть, добродушно улыбнувшись, он ответил бы, что с таким же успехом можно спрашивать у рыбы, почему она живет в воде. Для Конфуция чжоуская культурная традиция была не только единственной на Земле, но и единственно возможной. А что касается происхождения воли, то тут Конфуций мог бы заметить, что сознание не может не стремиться все осознать и что призвание человека – очеловечить себя…
Свой человеческий идеал – человека, очеловечившего себя, – Конфуций обозначал словом «цзюнь цзы», которое в русской литературе обычно переводится как «благородный муж». Главная черта благородного мужа, по Конфуцию, – способность быть полновластным господином самого себя. Это человек высоких моральных качеств, образованный и воспитанный, умеющий совместить культивированность и естественность – аристократ не столько по крови, сколько по духу. Он не ведает страха и спокойно принимает удары судьбы, ибо знает, что всегда служил добру и его совесть чиста. Он «ничего заведомо не отвергает и не одобряет в мире, но в каждом деле берет мерой должное». Им нельзя распоряжаться как вещью или орудием. Ему легко повиноваться, потому что он требует от других только то, что им доступно, но ему трудно угодить, ибо он ценит людей не за услуги, ему оказанные, и даже не за их профессиональные качества, а единственно за бескорыстное служение правде. Он не стремится быть как все, презирает стадность и ни с кем не вступает в сговор, но умеет ладить со всеми и без усилий держит людей в поле своего притяжения. Привлекает же он людей тем, что живет не для себя и не для своей славы. Вообще же Конфуциев мудрец идет в жизни «срединным путем»: он держится неприметно, но ничего не утаивает; его жизнь скромна, но свободна от обыденщины, безмятежна, но исполнена духовной углубленности, непритязательна, но лишена суетности. У благородного мужа есть антипод – так называемый низкий человек (сяо жэнь). Таков тот, кто в своих поступках руководствуется лишь соображениями личной выгоды, кто повсюду ищет сообщников, но не уважает ни окружающих, ни себя, кто домогается милостей, а получив желаемое, забывает о благодарности. Заискивающих перед «общественностью» Конфуций откровенно презирал. «Любимчик деревни – вор добродетели» – гласит одно из самых язвительных его изречений.
Взращивание в себе воли выводит человека за пределы его индивидуальной жизни, укореняет его в вечности. В усилии самоосознания человек становится причастным к нескончаемому потоку одухотворенной жизни. Оттого же, согласно Конфуцию, человек может быть учителем не потому, что он все знает или даже знает что-то особенное, а потому, что он «знает, где остановиться», знает пределы своего знания, так сказать, знает незнание. И сам Конфуций учительствовал, не претендуя на высшую мудрость, а лишь обладая «волей знать». Тот, кто стремится познать границы своего знания, неизбежно испытывает, по Конфуцию, чувство стыда, но этот стыд – принадлежность внутреннего созерцания мудреца, и он не имеет отношения к этикетной стыдливости. «Ученый, стыдящийся своей одежды! Я не знаю, о чем тут можно говорить», – заметил как-то Учитель Кун.
Знать пределы знаемого, быть сообщительным с неведомым истоком своего бытия означало, согласно Конфуцию, знать свою Судьбу и научиться «радоваться Небу», ведь таким образом человек прозревал бездонную, всеобъятную и возвышенную, как само Небо, полноту своей природы, и это прозрение давалось как радостное открытие бесконечности человека в самой конечности его существования. Сам Конфуций не уставал повторять, что учение дарит человеку самую чистую, самую мудрую радость.
Главное качество благородного мужа, воспитываемое правильным образованием, Конфуций называл «человечностью» (жэнь). Иероглиф «жэнь» состоит из знаков «человек» и «два», т. е. он обозначает отношения между людьми, так сказать, «межчеловеческую» реальность. Впрочем, Конфуций каждый раз определял человечность по-новому. Одному ученику он ответил, что быть человечным – значит просто «любить людей». В другом случае он разъяснил смысл человечности словами своей знаменитой максимы: «Не делай другому того, чего себе не желаешь». Человечность у Конфуция – не столько сумма, сколько мера всех добродетелей, мера социальности человека, которая дает смысл нравственным ценностям, но не позволяет абсолютизировать их. По Конфуцию, человечен сановник, сберегший себя в водовороте дворцовых интриг. Но человечны и древние отшельники, которые уморили себя голодом, протестуя против неправедной власти. Человечный человек доверчив и радушен, поэтому его легко ввести в заблуждение. Однако именно он «первым распознает обман», ибо не ослеплен теми иллюзиями, которыми пользуются для своей выгоды разные ловкачи.
В сущности, человечность – это путь каждого человека к себе. Она делает человека мостом между тем, что он есть, и тем, чем он должен быть. Человечность, гласит одно из самых поразительных суждений Конфуция, обретается человеком лишь после того, как он «свершит самое трудное в своей жизни». И все же она доступна каждому в каждое мгновение жизни. «Разве человечность далеко от нас? – риторически вопрошал Учитель. – Стоит мне возжелать ее, и она тут же оказывается рядом».
В другом примечательном высказывании Конфуция уточняется отношение морального идеала Учителя Куна к знанию. Это высказывание гласит:
«Знающие радуются водам. Человечные радуются горам. Знающие деятельны, человечные покойны. Знающие наслаждаются жизнью, человечные живут долго».
Как видим, даже говоря о человеческом совершенстве, Конфуций не мог отказаться от идеи иерархии и необходимости совершенствования. По его словам, как ни завидна участь «знающих», все же «человечные» стоят выше них, ибо они не просто «знают свое знание», но еще и претворяют его. Знание непостоянно и побуждает нас к действиям, переменам, возможно, поэтому Конфуций уподобляет его водному потоку. Что же касается человечности, то она дарит бесконечно действенный покой и в этом смысле подобна горе. Покой бытийствующего и подвижность познающего, гора и река – две стороны совершенного человека у Конфуция. В единении человечности и знания обретается полнота человеческого бытия.
Конфуций твердо верил в неотразимое воздействие нравственного примера именно потому, что в подлинной добродетели, согласно его учению, собирается вся полнота жизни; собственно, добродетель и есть сила творческого преображения мира. Добродетельный правитель, по словам Конфуция, будет без усилий повелевать народом, как «ветер пригибает траву». Благородный муж способен исправить нравы даже злобных дикарей. Но сам опыт стяжания добродетели – этого внутреннего совершенства своего бытия – сокровенен и неизъясним, и Конфуций не любил рассуждать о нем, дабы не смущать слишком поспешными обещаниями незрелые умы. «От учителя редко можно было услышать речи о “небесной” судьбе и природе человека» – гласит запись в «Обсужденных речах». Примечательно, что любимый ученик Конфуция – Янь Юань – имел репутацию молчуна и был к тому же человеком низкого происхождения, даже не помышлявшим о карьере. Впрочем, Конфуций не столько не хотел, сколько именно не мог говорить о «небесной» правде жизни, которая и делает подлинным человеческое существование.
Конфуций говорил, что «его знает только Небо». Он явно давал понять, что каким-то образом открыл в себе опыт или духовные качества тех, кто дал жизнь – для Конфуция вечную жизнь – чжоуской традиции. Несколько отрывочных высказываний Учителя Куна свидетельствуют о том, что он регулярно имел видения (сегодня мы назвали бы их мистическими), в которых общался с творцами Чжоу. Особенно показателен вошедший в предание рассказ о том, как молодой Конфуций учился игре на лютне у придворного музыканта Ши Сяна. При первой их встрече музыкант наиграл Конфуцию некую мелодию, и, когда тот через десять дней исполнил ее, остался доволен учеником и хотел преподать ему что-нибудь новое.
– Не торопитесь, учитель, – сказал Конфуций. – Я выучил мелодию, но пока не освоил ритм.
Конфуций поупражнялся еще несколько дней и попросил учителя послушать его.
– Теперь ты играешь совсем хорошо, – сказал учитель. – Можно смело браться за другую мелодию.
– Нет, учитель, – снова возразил Конфуций. – Я еще не могу передать настроение песни.
Спустя несколько дней, уловив настроение мелодии, Конфуций заявил учителю, что хочет еще понять, кто сочинил ее. В конце концов он пришел к Ши Сяну и сказал: «Теперь я знаю, кто был человек, сочинивший этот напев. То был муж смуглолицый и высокий, прямо-таки величественный! Его взор воспарял в недостижимые дали, его дух обнимал все пределы небес. Таким мог быть только достопочтенный царь Вэнь-ван, основоположник дома Чжоу!»
Изумленный учитель поднялся со своего сиденья и отвесил поклон ученику. «Ты угадал! – воскликнул он. – Старейшие из знатоков музыки и вправду говорят, что эту музыку сочинил сам Вэнь-ван!»
Этот рассказ записан в позднейших источниках и едва ли обладает фактической достоверностью. Но как факт традиции он в высшей степени примечателен, ибо с предельной откровенностью указывает на то, что в центре конфуцианского мировоззрения лежал именно опыт «полноты человеческого присутствия в мире», который есть, по сути, опыт творческого самообновления человека, делающий культуру памятником внутреннего, духовного подвижничества. Необязательно наделять этот человеческий идеал чертами физической внешности – недаром рассказ о музыкальной учебе Конфуция пришел из позднейшего, апокрифического предания. Но все же Конфуций предельно выпукло обозначил в своей проповеди тот первый, и важнейший, стимул образования, который немецкий философ М. Шелер назвал «ценностным образцом личности», способным «разъяснять каждому человеку его предназначение, служить для нас мерилом и учить нас познать наши настоящие силы…»[1] Подлинный герой конфуцианской традиции и есть этот «внутренний», «целостный» человек, который прорастает во «всечеловека» бесконечной чередой поколений. Его жизнь – это не сущность, не бытие, а со-бытийность человеческих сердец, со-общительность каждого сообщения. Знание этого личностного образца неуловимо в понятиях, нефункционально и все же неизменно конкретно, вполне определенно. Нельзя быть «человеком вообще»: каждый человек должен быть самим собой. И Конфуций стал первым в истории человечества педагогом, который не только ценил своих учеников за их неповторимые индивидуальные качества, но и провозгласил целью обучения развитие природных задатков учащихся.
Можно представить, сколь наивной и даже смешной в ту эпоху всеобщего разочарования, цинизма и жестокости казалась современникам Конфуция его вера во всепокоряющую силу нравственного примера. Конфуций оказался неудачником в политике. Но помимо внешних успехов, практических знаний и даже «объективных истин» есть еще сам человек, его внутренняя, в долгом пути самопознания вызревающая правда. Конфуций учил этой абсолютной правде человечности в человеке. Человек выше любого мировоззрения, любого принципа. «Не доктрина делает человека великим, а человек делает доктрину великой» – гласит кредо Учителя Куна. Конфуций первым в Китае, да и в целом мире возвестил об этой сокровенной, лишь символически выраженной в культуре правде человеческого сердца. Его неудача в практической деятельности, как ни странно, сделала возможным его выдающийся успех как педагога.
Да, Конфуций не смог, как он мечтал, водворить согласие в мире, по крайней мере, за пределами своей школы. Но, может быть, не менее важно и то, что он заставил людей осознать тщету всякого внешнего делания. В конце жизни, вернувшись после долгих лет странствий на родину, он стал жить «в праздности». Он говорил, что никто из людей его не понял и только Небо «знает его». Он полюбил молчание…
В возрасте семидесяти двух лет Учитель Кун тяжело заболел и понял, что ему пора готовиться к смерти. В его предсмертный час ученики пришли почтить Учителя, облаченные в свои парадные одежды чиновников. Прощание с умиравшим Учителем оказалось похожим на дворцовую аудиенцию. Конфуций не выказал никакой радости – напротив, не на шутку рассердился. «Кого вы хотите обмануть? – вскричал он, обращаясь к ученикам. – Неужто вы думаете, что сможете обмануть Небо?» Слова эти лишний раз напоминают нам о том, что в своей школе Учитель Кун видел интимный и доверительный круг хранителей сокровенной правды традиции, а не место, где учатся будущие министры. Может быть, в последний раз пытался он объяснить тем, кто пришел учиться у него, что всякое дело свершается благодаря не-деланию, и глас Учителя мы постигаем в себе, когда для нас замирают все звуки мира. Тогда то, что было своим, становится вселенским, и жизнь, вместившаяся в один миг духовного просветления, свободно изливается в вечность…
Рассмотрев основные понятия и особенности мировоззрения Конфуция, попытаемся теперь ответить на главный вопрос конфуцианской мысли: почему возможна традиция или, говоря другими словами, какова природа реальности, которая не просто существует, а извечно возобновляется, передается в потоке времени? Случайно или нет, но лучший ответ на этот вопрос дает уже начальная фраза «Обсужденных речей»:
«Учиться и во всякое время претворять это – разве не радостно?…»
Эта знаменитая сентенция Конфуция связывает воедино познание, действие и подлинную награду всякого усилия и свершения – душевную радость и удовлетворение. Конечно, читатель волен видеть в словах Конфуция только житейскую мудрость, констатацию обыденного факта: приобрел знания – приложил их к делу – получил удовольствие. Бесхитростное высказывание Конфуция, столь характерное для его «речи, стремящейся к молчанию», не исключает, конечно, и такого наивного прочтения. Но подобный взгляд все же не был бы вполне рационален: он не помог бы понять причину приносимой учением сокровенной и непреходящей радости, которая составляет подлинную тайну Учителя. Тем более не помогает он понять, когда и как следует на практике применять познанное.
Не все так просто обстоит уже с понятием «учения» – первым словом в тексте «Речей…», которое китайские толкователи единодушно считают ключом к пониманию всей книги. Дело в том, что для Учителя Куна, как уже говорилось, приобретение знаний и навыков было только первым и, по сути дела, лишь подготовительным этапом учения. Действительная же цель последнего заключалась в проявлении и правильной артикуляции нравственного сознания в человеке. Недаром Конфуций говорил, что все его наставления «пронизывает одна нить», которую нельзя обрести посредством чтения книг. Правда, нравственное совершенствование невозможно без образцов, каковыми для Учителя Куна, как мы уже знаем, служили деяния мудрецов былых времен. Согласно древним комментаторам, учение и означает «познание образцов былых времен», которое позволяет «осознать и понять себя». Более того, самое слово «учение» в китайском языке изначально родственно понятию «учиться у кого-то», «брать пример с кого-то». В одном из древних толкований говорится о том, что учащийся должен «овладеть своими чувствами и помыслами посредством Пути прежних царей, с тем чтобы он сам пришел к пониманию и отверг заблуждения, принял истину и привел к завершению свою добродетель». Самый авторитетный в эпоху позднего Средневековья комментатор Чжу Си (XII в.) тоже подчеркивает, что учение – это прежде всего «наследование древним правителям». Наследование – чему? Понимание – чего? Явно ошибаются те современные толкователи и переводчики, которые видят здесь только призыв к «подражанию». Последнее просто несовместимо с пониманием, которое всегда дается нам как органическая целостность существования. И сам Конфуций с его проповедью нравственной самостоятельности мудрого и умения «соответствовать обстоятельствам времени», с его готовностью к разумному изменению обычая менее всего похож на робкого подражателя.
Мы должны говорить именно о на-следовании, воспроизведении реальности, которая предваряет, предвосхищает все внешние формы; реальности, которая должна быть воспроизведена по ее видимым «следам», подобным отблескам внутреннего света. Как говорится в китайском толковании, цель учения – «возобновить изначальное». Вот почему первая фраза древнего канона (это касается, конечно, не только «Обсужденных речей») имела для китайских книжников особое значение: именно в ней говорилось о том главном, что предшествует всякому предметному знанию и всякому опыту. Поскольку эта истина не есть нечто неподвижно-данное, она никому не принадлежит, а может только пере-даваться «от сердца к сердцу» прежде всяких слов и всякого понимания. Сама жизнь просветленного сознания есть не что иное, как это вечное и все же невидное движение от себя к себе.
В подлинно осмысленной речи каждое слово – лишнее. И все же слова необходимы, ибо они выявляют присутствие неизъяснимой правды одухотворенной жизни. На-следование истины становится возможным благодаря записям о деяниях мудрых царей древности. Особенности китайской иероглифической письменности предопределили то обстоятельство, что древние китайцы возводили письменные знаки и заключенный в них смысл не к умозрительным идеям, а к неким первозданным образам вещей – зыбким и летучим, почти неопознаваемым или, говоря языком китайской традиции, «утонченным до неразличимости». То были, по сути, образы неисчерпаемых метаморфоз бытия, вестники чистой качественности или, что то же самое, беспредельной предельности существования. Как воплощение этой силы непрестанного превращения, ускользания вещей от самих себя, они составляли «узор мироздания», вездесущий декорум жизни. Так в китайской картине мира воображаемое и действительное, украшение и естество вещей не противостоят друг другу. И человеческие письмена – тоже носители этой неопределимой границы между телом и тенью. По преданию, их очертания вторят «следам драконов и змей, звериных когтей и птичьих лап на земле». Так понятие «образа» связывает воедино письменность и, следовательно, культуру с природной данностью жизни. Наследуя древним мудрецам, человек может получить доскональное знание всеобщего порядка мироздания.
Но почему деяния мудрых царей сохранились в истории? Причина в том, что они носили характер события в его исконном смысле: речь идет о со-бытии, об обоюдном преображении индивида и его вещественной среды, благодаря которому одно сходится с другим в определенном типе ситуации. Эта вечносущая, вознесшаяся над потоком времени ситуация несет на себе печать известного характера, в который возводит себя нравственно возвышенный муж. Обоюдная метаморфоза личности и среды – одновременно среда и средство морального усилия человека – приводит ее составные части к согласию не по их подобию, а по их внутреннему пределу. Иными словами, в этом согласии утверждается одно-единственное отличительное качество каждой вещи, которое составляет внутренний предел ее существования. По этой причине и становится возможной встреча несоизмеримых величин: внутренней глубины духа и внешних обстоятельств события. Помыслы мудрого и окружающая действительность, Небо и Земля смыкаются здесь благодаря тому, что их разделяет. Учение как на-следование древней (именно: всему предшествующей) мудрости есть выявление высшей, потенциально бесконечной гармонии мира.
Конфуцианский мудрец не принадлежит к числу «убежденных» ретроградов и тем более к тем псевдообразованным людям, которые, по русской поговорке, «задним умом крепки». Напротив, его призвание – это «каждодневное обновление» (жи синь), способность открывать себя безмерности «зияния Небес». Сам Конфуций охотно менял букву обряда, если новшество не противоречило духу ритуального поведения. Скажем больше: сами обряды древних мудрецов, над восстановлением которых из века в век трудились придворные церемониймейстеры Китая, были в действительности лишь плодом импровизации этих книжников. Беда, впрочем, невелика, если учесть, что, как мы только что выяснили, в китайском миросозерцании воображение и действительность не только не исключают друг друга, но и вовсе не различаются. «Понимание», которое добывается учением, вообще не есть сумма знаний. Конфуцианцы не уставали подчеркивать, что истины учения должны быть усвоены учеником так, как воздух и пища усваиваются организмом: они должны стать почти безотчетным побуждением души, своего рода моральным инстинктом. Добродетель – «вторая природа» мудрого. Вот почему знание для Конфуция принципиально неотделимо от деятельности, а по-настоящему образованный человек прямо-таки органично не способен щеголять своей образованностью. Но понимание дает опыт полноты бытия. Это значит, что учится в действительности тот, кто расширяет свое сознание, включая в сферу мировой гармонии все больше явлений жизни, и в конце концов, по слову Мэн-цзы, оказывается способным «вместить в себя весь мир». Таков предел покоя и умиротворенности в человеке.
Посмотрим теперь на проблему учения-претворения во временном плане. Претворение неизбежно свершается во времени. Но в каком времени? Тут мнения толкователей расходятся. Одни из них понимают слова Конфуция так, что претворять учение – значит с полным сознанием делать любое дело, припоминая высказанное по этому поводу наставление знакомого нам Чэн И: «Сиди как сидишь, стой как стоишь». Другие толкуют упомянутое здесь «время» как удобный или благоприятный момент для действия. Оба толкования заставляют задуматься над тем, каким образом сознание может полностью соответствовать «обстоятельствам момента». Отметим для начала, что в китайском языке иероглиф «время» являет собой сочетание знаков «солнце», «земля» и «вершок», то есть имеется в виду длина тени от солнечного гномона и, следовательно, движение солнца со всем многообразием его воздействия, которое оно оказывает на жизнь земледельческого народа. Древние китайские комментаторы поясняют, что в данном случае понятие времени имеет три значения: возраст человека, время года и время суток. В зависимости от возраста ученика, времени года и суток изменяется и содержание его обучения. Таким образом, «обстоятельства времени» определяют и способ «осуществления учения».
Суждения китайских толкователей могут показаться наивными, но они по крайней мере показывают, что время в китайском восприятии всегда обладает определенным качеством и неотделимо от конкретного жизненного опыта. Время в таком случае – это сама сущность становления. Она не сводится ни к умозрительной длительности, ни к конкретному моменту, имеющему чисто практическое и преходящее значение.
Если предмет учения, по Конфуцию, есть единовременное преображение субъективного и объективного измерений действительности, а цель его состоит в утверждении определенных типов вещей (типов характеров, с одной стороны, и типов ситуаций – с другой), то в конфуцианской картине мира вообще не остается места для каких-либо неизменных субстанций и сущностей. В ней есть только извечная текучесть, чаяния и воспоминания, нечто «уже бывшее» и «еще не бывшее», причем то и другое тяготеет к своему пределу: память погружается в незапамятные глубины прошлого, предвосхищение соскальзывает в невообразимую будущность. В древнейшем конфуцианском трактате «Великое учение» мудростью названо именно умение различать «то, что идет впереди, и то, что идет следом». И в комментарии Чжу Си к рассматриваемой фразе первым делом сообщается, что в «осознании есть предшествующее и есть последующее». Китайские толкователи соотносят эту последовательность с человеческой историей, но ничто не мешает рассматривать ее и как условие самопознания. Иными словами, акт осознания всегда предполагает опознание со-присутствия «другого» и вместе с тем дистанции между двумя моментами собственного становления. Даже традиционная китайская наука не знала природных «явлений вообще», а соотносила всякое явление с двумя измерениями бытия: одно из них «предшествует небесному», а другое – «наследует небесному». Заметим, что после Ницше, учившего о вечном возвращении без повторения, современная философия хорошо уяснила себе тот факт, что именно воспроизведение, соотнесение себя с неким образцом является условием новизны. Современная же история со всей наглядностью удостоверяет, что революционные перемены в жизни обществ облекаются в оболочку древних мифов.
Что касается понятия «претворения», то древние толкователи просто отождествляют его с «совершенствованием». Между тем этот иероглиф содержит в себе элемент «крылья», и уже древнейший толковый словарь китайского языка, а вслед за ним Чжу Си уподобляют претворение «неустанным перелетам птицы с места на место» – неожиданный, но по-своему очень точный образ! От «уже бывшего» к «еще не бывшему» нужно, действительно, «перелетать», но речь идет и о преемственности в изменениях, ведь птица, перелетев на новое место, остается той же самой птицей. Более того, самое различие между двумя отсутствующими предметами – «уже бывшим» и «еще не бывшим» – не имеет объективных характеристик и остается чисто символическим. Оттого же незапамятная древность неотличима от невообразимого будущего, хотя одно несоизмеримо с другим! Время в таком контексте предстает вечно отсутствующим водоразделом между несопоставимыми перспективами жизни. По существу, оно оказывается условием абсолютной конкретности существования и в этом смысле – силой типизации всех типов, предельностью всех пределов, вездесущей паузой, именно по-срединностью, ускользающей щелью бытия (традиционный для китайской мысли образ), которая хранит в себе виртуальную завершенность времени, взятого в качестве Эона, и притом являет собою чистую силу становления. Здесь каждое мгновение оказывается дверью в вечность, началом предвечного Пути. Знаменательный штрих: по мнению некоторых китайских комментаторов, учащийся должен вкладывать все постигнутое им в одну точку «претворения», как птица отдает весь свой вес ветке, на которую садится… Как видим, завет Конфуция всякий час претворять учение не обязательно сводить к плоской назидательности. В нем просматривается апология бесконечной действенности, присутствующей в конечном действии. В позднейшей конфуцианской традиции такое всевременное мгновение стали толковать как «круговорот неуловимой точки духовной просветленности», который пребывает вне пространства и времени и воплощает движение «от себя к себе», некое чистое воздействие или, лучше сказать, чистую действенность, в которой друг друга проницают и замещают присутствующее и отсутствующее, актуальное и потенциальное, воображаемое и реальное. Речь шла, согласно традиционной формуле, о «спонтанном круговороте единого тела всего сущего». Ученый XVI века Ван Цзи уподобляет этот круговорот просветленного духа – одновременно исчезающе малый и необъятно большой – «светящемуся изнутри хрустальному дворцу», в котором становится возможен «сокровенный резонанс» всего сущего. Этот акт мгновенной встречи несходного не имеет формы и не оставляет следов, «подобно полету птицы», и в нем «несуществующее кажется существующим, а существующее – несуществующим». Мы снова встречаемся с образом полета птицы, служащим здесь метафорой абсолютного возобновления, то есть возобновления неповторяемого. Что заставляет вращаться этот круговорот «сокровенного резонанса», предвосхищающий движение всей вселенной? То, как бытие есть, сила бытийственности бытия, вечное уклонение бытийственной метаморфозы, само по себе неуклонное. Современный конфуцианский философ Сюн Шили вывел отсюда понятие «малого единства» бытия, которое воплощает чистую качественность момента, но охватывает собою весь мир, не имеет формы, но являет собой лишь «побуждение к обладанию формой», совмещает в себе полную открытость и полную закрытость. Как чистая действенность вне субъекта и объекта, «малое единство» не может быть предметом умозрения, но доступно «аффективному знанию», которое проистекает из импульса первозданного круговорота Пути, а в повседневной жизни соотносится с динамическим единством нашего жизненного опыта.
Претворение учения – это не факт и не сущность. Свершение, как подсказывает сама семантика этого слова, предполагает со-вершинность вещей, соотнесенность несоизмеримого. Претворение учения, по Конфуцию, бесконечно превосходит человеческую субъективность, поскольку оно равнозначно непреходящей действенности или действию, охватывающему всевременность Эона. Неподвижность времени-Эона кристаллизуется в типовых качествах ситуации, в запечатленных преданием «обстоятельствах момента». Следовательно, Конфуциево понятие «времени претворения» – это не просто мгновение, одно из многих, а именно должный момент, который внутри себя содержит условия для своего возобновления, несет в себе время предшествующее и последующее. Можно сказать, что такой момент вмещает в себя всю жизнь человека, в нем человек делает себя покойным и необъятным, как Небо. Учитель Кун прав: поистине, нет ничего труднее, чем претворить учение, как нет ничего труднее, чем быть достойным вечности…
Связь двух временны2х моментов во «времени претворения» превращает последнее в привычку. Уже у Конфуция это понятие может обозначать тот или иной уклад человеческой жизни, принятый в культуре. Интересно, что в позднем конфуцианстве (начиная с XVI в.) идея «претворения» (си) сближается с понятием индивидуальной привычки и приобретает негативный смысл: став признаком умственной косности, оно воспринимается уже как препятствие для духовного просветления. Подобная метаморфоза свидетельствует об углубившемся разделении между субъективностью и миром и, следовательно, о разложении конфуцианской традиции.
Что же можно сказать о последнем понятии начальной фразы «Обсужденных речей» – понятии радости того, кто наследует Пути и одновременно приуготовляет его? Эта радость явно относится и к учению, и к его претворению, что кажется вполне закономерным, ведь для Конфуция одно неотделимо от другого. Но теперь можно уточнить: радость в собственном смысле слова сопутствует учению как акту «преодоления себя», расширения сознания (в круговом или, точнее сказать, спиралевидном движении Пути), открытия новых и неизведанных горизонтов жизни. По Конфуцию, мудрый «радуется Небу», то есть необозримой открытости бытия. А вот претворение, выявляя внутреннюю полноту, самоценность каждого мгновения существования, приносит высшее удовлетворение, делает радость мудрой. Вновь и вновь Учитель Кун напоминал ученикам, что высший мудрец прежде всего безмятежно-покоен и умеет наслаждаться жизнью.
По мнению китайских комментаторов, радость учения-претворения обусловлена тем, что «сердце совпадает с внешним миром» и при этом, разумеется, «все, постигнутое учением, заключено в нас самих». Что ж, сущность Конфуциева учения как раз и состоит в претворении себя и обстоятельств в тот самый тип ситуации, перед которым бессильно всепожирающее время.
Величайшая тайна Неба заключена в его безукоризненной и непреложной справедливости: Небо каждому дает именно то, что он заслуживает. И мудрому оно дает бессмертие. Как ни скромен Учитель Кун, он предлагает своим последователям великую награду уже в этой жизни: он учит, что человек может сделать себя бессмертным в своей мудрой радости.
Неустанное и нескончаемое совершенствование, самоочищение, просветление духа, претворение человеческого в человечное – это «самое трудное свершение» души – таков последний завет Конфуция будущим поколениям.
Правда сердца всегда «под рукой»; она открывается внезапно и вся целиком – с каждым мгновением сознательной жизни, в каждый миг духовного пробуждения. Но чтобы дойти до нее, нужно много учиться. А чтобы учение было успешным, нужно иметь в учебе «прочную опору». Под конец жизни Конфуций занялся созданием этой опоры для грядущих поколений учащихся. Ему принадлежит традиционная редакция текстов основных китайских канонов: древнейшего свода китайской поэзии – «Книги стихов» («Ши цзин»), древнейшего собрания исторических записей – «Книги преданий» («Шу цзин»), текста хроники царства Лу «Весны и осени» («Чуньцю») и др. Конфуций был духовным отцом не только китайских учителей, но и китайских ученых.
Конфуцию удалось создать многочисленную и влиятельную педагогическую школу, положение которой в древнекитайском обществе почти не зависело от перипетий политической борьбы именно потому, что сердцевиной конфуцианской традиции было учение о нравственном совершенствовании и ценности символического языка культуры. Каковы бы ни были личные пристрастия правителей Китая, никто из них не мог поставить идеологию и политику выше культуры и нравственного воспитания. Попытки отвергнуть наследие Конфуция, как случилось, например, в царствование первого китайского императора Цинь Шихуанди, приводили лишь к быстрому вырождению и краху династии.
Разумеется, характер конфуцианской учености не оставался неизменным на протяжении веков, тем более что сам Конфуций, как уже говорилось, ничего не писал от своего имени, высказываясь лишь по необходимости, в связи с тем или иным случаем и не забывая напоминать о ценности молчания: правда внутреннего пробуждения – вне слов, но следует за словами, как тень за летящей птицей. Его памятные изречения, как уже говорилось, спустя некоторое время были записаны его учениками и составили главный конфуцианский канон – книгу «Обсужденные речи». Текст «Обсужденных речей» с некоторыми сокращениями публикуется здесь в переводе русского китаеведа П.С. Попова[2]. Публикуются в книге и неизвестные прежде русскому читателю рассказы о Конфуции из книги «Семейные предания о Конфуции» (Кунцзы цзя юй). Они дают представление о еще одном традиционном жанре конфуцианской словесности, дополнявшем собрания изречений: жанре анекдота. Со временем у учеников и последователей Конфуция возникла потребность прояснить для себя основные посылки его жизнепонимания. И в результате в конфуцианской традиции появился жанр трактата.
В настоящем издании опубликованы тексты некоторых характерных памятников конфуцианской мысли, дополняющих и развивающих наследие Учителя Куна. Первый из них – небольшой трактат «Великое учение» (Да сюэ), который занял главное место в своде конфуцианских канонов в эпоху Средневековья. Здесь приводится новый перевод этого памятника, выполненный И.А. Канаевым. Далее помещен новый перевод другого важнейшего памятника конфуцианской традиции «Удержание изначального» (Чжун юн). Он тоже принадлежит И.А. Канаеву. В этих книгах содержится систематическое изложение конфуцианской традиции нравственного совершенствования.
Праведный Путь жизни, утверждается в вышеназванных трактатах, есть правда человеческой совместности – тот нравственный закон в нас, который помимо и даже прежде наших личных желаний делает нас членами социума. Человечное в человеке, согласно конфуцианству, – это сама человеческая социальность. «Удержание изначального» есть название для этого незримого средоточия человеческого бытия. Его главное свойство – «искренность» (чэн), которая проистекает из верности «небесному» истоку жизни и взращивается правильной и точной артикуляцией всех душевных движений. Благодаря своей внутренней искренности мудрый обретает способность одновременно «приводить к завершению себя и других».
Далее помещены фрагменты трактата «Записки об учении» в новой редакции В.В. Малявина. Это древнейшее в Китае сочинение, специально посвященное методике преподавания. Составленное, вероятно, в III в. до н. э., оно свидетельствует о большом практическом опыте, накопленном к тому времени китайцами в области преподавания.
* * *
Этот краткий обзор педагогических принципов Конфуция будет, вероятно, неполон, если мы не упомянем и об их критиках в самом Китае. На идеи Конфуция нападали с разных сторон и по разным поводам. Одним из самых яростных критиков был философ Мо-цзы (V в. до н. э.), ставивший превыше всего соображения пользы. Особенно резко Мо-цзы нападал на конфуцианскую апологию культуры, которая на практике означала сохранение пышных и дорогостоящих обрядов. Конфуцианской идее превосходства любви к ближнему над заботой о дальних Мо-цзы противопоставлял принцип «всеобщей любви», полагая, что люди смогут полюбить друг друга только потому, что это будет выгодно каждому. По сути, Мо-цзы был первым в Китае философом-рационалистом, отвергнувшим культурную традицию, но вместе с тем невольно раскрывшим и внутреннее противоречие чисто утилитаристской мысли: могут ли люди действительно любить друг друга, руководствуясь расчетом? Как бы там ни было, школа Мо-цзы оказалась нежизнеспособной и исчезла после III в. до н. э. Потеряла свою актуальность и моистская критика Конфуция.
Но особенно часто в древнем Китае на Конфуция нападали апологеты чувственного наслаждения и личной свободы человека, которые видели в конфуцианском морализме насилие над человеческой природой. Элементы этой критики вошли составной частью в учение главных соперников конфуцианства – древних даосских философов. В древних даосских книгах Учитель Кун часто выведен педантом, опасным демагогом и близоруким честолюбцем. Однако в отличие от Мо-цзы даосы не были доктринерами и не отвергали главной посылки Конфуциевых наставлений: обретение в себе «небесного» источника жизни. Более того, они до предела развили присущий Конфуцию акцент на важности внутреннего просветления человека, в котором постигается опыт «подлинности жизни». Однако Конфуциевой проповеди морального усилия даосы противопоставляли вольное «следование естеству», спонтанную реализацию жизненных свойств вне соображений морали или пользы. Надо сказать, что с течением времени конфуцианские и даосские идеи тесно переплелись в традиционном жизненном идеале китайцев. Образованный человек в Китае часто мог быть конфуцианцем в делах публичных или семейных и даосом в частной жизни.
Наследие Конфуция доказало свою жизненность для цивилизации Дальнего Востока – одной из самых древних и утонченных в целом мире. Но это все-таки дело прошлое. А вот живо ли оно, пригодно ли оно для человечества сейчас, когда на наших глазах складывается общечеловеческая или, как теперь говорят, «планетарная» цивилизация? Вопрос, казалось бы, неуместный, почти нелепый. Как может быть несвоевременным учение, которое превыше всего ценит вечно живое в человеческой культуре? Но не будем закрывать глаза и на очевидные слабости и недостатки философской позиции Конфуция. Некоторые из них были подмечены уже древними критиками Учителя Куна. Возьмем, к примеру, даосскую сатиру на конфуцианство, изображающую непреклонного моралиста Конфуция невольным пособником тиранов и разбойников. Эта парадоксальная оценка – не просто зловещий домысел недругов великого Учителя. Как показала история, моральное учение Конфуция действительно не смогло стать опорой публичной, гражданской нравственности в китайском обществе: конфуцианские мужи Китая обычно считали нужным выполнять свой долг лишь в отношении близких и «своих» людей – родственников, друзей, сослуживцев – и проявляли полное равнодушие к судьбам «чужих» и «посторонних». Непотизм и ориентация исключительно на личные связи, двойной стандарт морали по отношению к «своим» и «чужим», китайцам и иностранцам, в полной мере присущие и современному китайскому обществу, восходят к тому разделению между «внешним миром» и внутренним, интимным пространством школы-семьи, которое ввел сам Конфуций. Но это разделение (кстати сказать, признаваемое всеми школами китайской мысли) имеет в Китае глубокие философские корни. Напомним, что конфуцианская мысль не интересуется поиском объективных истин и ищет себе основание в единичных образцах, поучительных примерах из прошлого; она оперирует не принципами и гипотезами, а чисто ценностными оценками. Кажется, что она неотделима от китайской культуры во всем ее многообразии, ведь она привязана, с одной стороны, к историческим прецедентам, а с другой – к обычаю, ритуальным действиям, в которых воплощается моральная воля. Одним словом, конфуцианство невозможно представить вне Китая и, следовательно, его гуманизм пригоден только для китайцев. Так ли это?
На этот вопрос есть один простой ответ: наследие Конфуция далеко не то, чем оно видится в истории. Исторический образ конфуцианства – результат его идеологизации, превращения совершенно недогматических, чисто ориентировочных наставлений, напутствий первого Учителя в набор «объективных истин» и постулатов, диктуемых пресловутым «здравым смыслом», а пуще всего – произволом деспотической власти или мнением толпы. Догматически мыслившие последователи Конфуция в Китае страдали тем самым недостатком, против которого так страстно боролся Учитель Кун: недостатком воображения. Они потеряли из виду символическую глубину опыта и свели «небесную» полноту бытия к одномерности рассудочной мысли. Переход от внутреннего созерцания к внешнему наблюдению порождает чудовищную аберрацию в самом восприятии культуры. Последняя теряет связь с духовной жизнью человечества и растворяется в цивилизации – овеществленной проекции данных интеллекта. Рано или поздно конфуцианство должно было пережить кризис, который знаком всем духовным традициям, ориентированным на «внутреннее постижение», будь то йога, суфизм в исламе или мистическая практика в христианстве: оно не смогло выработать жизнеспособного единства внутренней и внешней сторон человеческой деятельности в модернизированной, т. е. полностью технической, цивилизации.
Но самое интересное – это то, что современность, преодолевшая кризис самоотчуждения человека в технике вместе с классической западной теорией знания, выдвигает на передний план именно проблему человеческой со-общительности, вновь делает актуальным и наследие древнего Учителя Куна. Всем памятны впечатляющие успехи, достигнутые в последние десятилетия странами, которые принадлежат к конфуцианской цивилизации: Японией, Кореей, Тайванем, Сингапуром, отчасти и самим Китаем. А ведь успехи эти достигнуты в условиях и даже на базе современной информатики и электронной инженерии, стирающей грань между иллюзией и реальностью, искусственным и естественным. Теперь выясняется, что конфуцианство, воспитывающее в человеке прежде всего точность мыслей и поступков, готовность к сотрудничеству и согласию, творческую открытость миру, способно существенно повысить творческий потенциал общества и даже новейших технологических систем. Ибо главной проблемой современности является уже не техническое овладение миром, а сам человек, осознающий свою ответственность перед миром. И мы уже не удивляемся, когда встречаем в журнале статью о японском экономическом чуде, озаглавленную «Капитализм по Конфуцию…»
Очевидно, что возрождение или, лучше сказать, открытие заново конфуцианской традиции на Востоке – не просто случайная дань моде. Оно происходит в условиях глубокого кризиса европейского рационализма нового времени и сопутствующих ему гуманистических ценностей. Современная техника парадоксальным образом заставляет человека обратиться вновь к истине вечно живой всеобщности и, следовательно, подлинной человечности в человеке. Вот здесь на помощь современным людям и может прийти конфуцианство, не ставящее во главу угла идею замкнутого суверенного субъекта, на которой строится западный гуманизм. Напомним: исходный материал и конечная цель воспитательного проекта у Конфуция – это не самостоятельные индивиды, а самое пространство человеческой сообщительности, поле музыкальных созвучий «просвещенной жизни», которое принадлежит всем и никому в отдельности. Участие в этом творческом диалоге бытия, этой всегда заданной нам «небесной» музыке жизни поверяется образцовыми прецедентами, но требует творческого сотрудничества в мире, непрестанного усилия самовысветления духа.
Сегодня мы начинаем понимать, что эффективны не технические приспособления сами по себе, но воля и разум самого человека, или, как говорили в Китае, «техника сердца», методы человеческого взаимодействия, обеспечивающие доверие, искренность и радушие в отношениях между людьми. «Техника сердца», помноженная на технику ума и технику рук, – вот завтрашний день человечества. Технизация же жизни наделяет человека новой ответственностью за судьбу Земли и, как никогда ранее, требует от него веры в силы и возможности человеческого разума. Техника парадоксальным на первый взгляд, но глубоко закономерным образом побуждает человека обратиться вновь к природе духовного опыта. А значит, древние заповеди Конфуция о первичности воспитания духа, о важности очеловечивания человека как никогда нужны нашим современникам. Совсем не обязательно, более того, невозможно и не нужно принимать их такими, какими выковала их история цивилизации Дальнего Востока. Лучшей данью Конфуцию было бы не подражание ему, а поиски каждым своего пути в вечно изменчивом потоке жизни.
Владимир Малявин
Обсужденные речи[3]
Глава I
Учитель сказал: «He приятно ли учиться и постоянно упражняться? Не приятно ли встретиться с другом, возвратившимся из далеких стран? Не благородный ли муж тот, кто не гневается, что он неизвестен другим?»
Ю-цзы сказал: «Редко бывает, чтобы человек, отличающийся сыновней почтительностью и братскою любовью, любил бы восставать против старших, и никогда не бывает, чтобы тот, кто не любит восставать против высших, захотел произвести возмущение. Совершенный муж сосредоточивает свои силы на основах: коль скоро доложены основы, то являются и законы для деятельности. Сыновняя почтительность и братская любовь – это корень человечности».
Сосредоточить свои силы на основах – к этой, казалось бы, незамысловатой истине российские педагоги пришли совсем непросто. В бурлящем котле перестроек последнего десятилетия, как это ни печально осознавать, в педагогике возобладал пафос деструктивный. Еще недавно казалось, что стоит разрушить бастионы авторитарной педагогики, избавиться от навязанной мифологии, усвоить передовые, преимущественно западные, идеи и технологии, как воссияет свет знаний, в лучах которого, взявшись за руки, начнут восхождение к высотам нравственности дети, педагоги и родители. Сегодня оптимизма поубавилось. Свобода «от» не обернулась свободой «для».
Учитель сказал: «В хитрых речах и в поддельном выражении лица редко встречается человечность».
Цзэн-цзы сказал: «Я ежедневно исследую себя в трех отношениях: обдумывая что-нибудь для других, был ли я предан им, был ли искренен в отношениях с друзьями и усвоил ли я то, что было преподано мне Учителем».
Учитель сказал: «При управлении княжеством, имеющим 1000 колесниц, необходимы постоянное внимание к делам и искренность, умеренность в расходах и любовь к народу со своевременным употреблением его на работы».
Учитель сказал: «Молодежь дома должна быть почтительна к родителям, вне дома уважительна к старшим, отличаться осторожностью и искренностью, обильною любовью ко всем и сближаться с людьми человечными. Если, по исполнении сего, останется свободное время, то посвящать его учению».
Цзы-ся сказал: «Если кто из уважения к людям достойным отказывается от похотей, служит родителям до истощения сил, государю до самопожертвования и в сношениях с друзьями честен в своих словах, то я, конечно, назову такого ученым, хотя бы другие признали его невежей».
Критическое отношение к жизни не может быть единственным основанием построения педагогического здания, иначе, подобно Пизанской башне, оно начнет, уже начало, наклоняться. А когда это произошло, заговорили об общечеловеческих ценностях, основах, куда, помимо всего прочего, входит и сыновья почтительность, о которой говорил Конфуций. Чувство неоплатного долга перед «отцами» за переданную тебе культуру, положенное на собственную ответственность перед «детьми», потомками; стремление передать им культурное наследие в сохранности и в обогащенном виде Кант назвал основой нравственного поведения, повелением к добру, категорическим императивом.
В этой формуле видится не только смысл предназначения учителя и человека, определяющий главное направление его деятельности, но и своеобразная программа нравственного воспитания, так необходимая в наше переходное время. Итак, обеспечить то, что русский философ В. Соловьев назвал нерасторжимой связью поколений, поддерживающих друг друга в прогрессивном исполнении общего дела, – ведущая задача учителя школы. Но как быть, когда по общему признанию порвалась связь времен, прервана та самая культурная эстафета? Тем паче положить все силы на ее восстановление, отдавая себе отчет в трагической невозможности на протяжении жизни одного поколения в полном объеме восстановить то, что разрушалось тремя предыдущими.
Если совершенный муж не солиден, то он не будет вызывать уважения к себе в других и знание его не будет прочно. Поэтому поставь себе за главное преданность и искренность; не дружи с людьми, которые хуже тебя; ошибся – не бойся исправиться.
Цзэн-цзы сказал: «Если мы будем рачительны в отдании последнего долга родителям и будем вспоминать об отошедших, то народная нравственность улучшится».
Но тогда каким должно быть отношение детей к отцам-разрушителям? Вопрос сегодня отнюдь не отвлеченный, но взрывающий изнутри семьи, классы, целые школы. Следует признать, что он принципиально несводим к привычной исторической коллизии отцов и детей, ибо всегда прежде в роли разрушителей старой культуры выступали «дети», «отцы» же, как правило, занимали охранительную позицию. В нашей ситуации они поменялись местами. В деликатном вопросе отношения к «блудным отцам» как нигде обнаруживается несостоятельность и даже безнравственность исключительно историко-политических оценок вне универсальных этических категорий. Думающим иначе придется согласиться с мыслью, что для ребенка будет правильнее любить отца-демократа, нежели папу-консерватора. Известную мысль о том, что историю можно переписывать, но невозможно переделать, еще раз с убедительной художественной силой продемонстрировал нам фильм «Зеркало для героя». Для меня в нем важны этический и педагогический планы. Герой, как его весьма иронически определяют в названии авторы притчи, чудесным образом оказывается в своем послевоенном детстве (время действия примерно год 1946-й). Вполне современный и в меру интеллигентный человек, он каждый раз властной рукой отбрасывается к исходу одного и того же дня, как только пытается «переделать историю», т. е. вмешаться в события, придав им иное, нормальное с современной точки зрения течение. Пытаясь предотвратить готовящееся ограбление, отвести гнусный навет, герой каждый раз порождает зло, но в иной его ипостаси. «Они как завороженные», – кричит он в отчаянии. Итог фильма только на первый взгляд кажется парадоксальным. Погружение в ту жизнь во всей ее трагической полноте разбивает мнимые преимущества «заднего ума», снимает высокомерие, обнажая в главном персонаже истинно человеческую, глубинную универсальную нравственную ценность: благодарность к предкам. Отсюда и тональность финала: любовь к этим недалеким, одновременно счастливым и несчастным людям.
Цзы-цинь спросил у Цзы-гуна: «Учитель, прибыв в известное государство, непременно собирал сведения о его управлении. Домогался ли он этого или же ему сообщали их?» Цзы-гун отвечал: «Учитель приобретал их благодаря своей любезности, прямоте, почтительности, скромности и уступчивости. Не отличался ли его способ собирания их от способа других людей?»
Учитель сказал: «Кто при жизни отца всматривался в его намерения, а по смерти смотрит на его деяния и в течение трех лет не изменяет порядков, заведенных отцом, того можно назвать почтительным».
Деликатное отношение к своему прошлому отнюдь не равнозначно оправданию его мерзостей, оно требует, как уже писалось выше, не только оценок историко-политических, но и осознания своей органической связи с ним. В этом мне видится залог наиболее полного постижения своей истории и обеспечения той нерасторжимой связи поколений, без которой исчезает общечеловеческая мораль. Вновь мы наблюдаем нерасторжимый сплав культуры и этики, где нарушение равновесия опасно для юношества, где познание будет ложным, как только станет подминать под себя нравственные постулаты. С этих позиций я совершенно не могу оправдать поведение подростка, этакого неофита нового мышления, который тиранит своего совсем не агрессивного деда, изводя его разоблачительными антисталинскими разговорами, обвиняя в сопричастности к созданию бесчеловечной системы, доводя пожилого человека до инфаркта обвинениями в напрасно прожитой жизни. Дело не только в том, что данный конкретный человек прожил весьма почтенную жизнь: прошел фронт, проектировал здание МГУ на Ленинских горах, что, к слову сказать, тоже было поставлено ему в упрек эстетически развитым внуком. Вопрос глубже – в утверждении безусловности вечных моральных ценностей, в данном случае – благоговения перед тем, кто дал тебе жизнь. Ну а если речь идет, говоря словами поэта, об отцах действительно «стучавших, сажавших или подленько молчавших»? Не разрушит ли тогда одна этическая максима – необходимость и самоценность истины, правды во всей ее полноте – другую: благоговения перед предками. Такой взгляд на вещи был бы не более чем софистикой. Проблема эта с точки зрения своих нравственных педагогических последствий достаточно исследована в пьесах В.П. Розова, где всегда присутствует трагедия подростка, глубоко переживающего аморализм взрослых. Окончательная точка поставлена фильмом Т. Абуладзе «Покаяние». Вывод очевиден: столкновение двух этических максим, действующих одновременно в сознании юноши со здоровой, неиспорченной совестью, приводит его к гибели. Не здесь ли следует искать причины участившихся в последнее время случаев покушения на собственную жизнь наших подростков? Однако едва ли сможет педагог, хотя бы раз в жизни столкнувшись с подобной ситуацией, успокоить свою совесть ложно понятой библейской мудростью о грехах отцов, что неизбежно падут на головы детей, ибо нравственно неотвратимое в бытийном, историческом планах (нам ли не чувствовать на себе последствия деяний прошлых поколений) оборачивается ложью, как только мы сталкиваемся с гибелью молодого человека в результате того, что не может быть вменено ему в личную вину. Тем более что в Библии эта мифологема не сводится к злорадной мстительности, но звучит призывом к нравственной ответственности ныне действующих поколений перед будущим.
Осознание этой ответственности не менее значимо для формирования нравственности человека, чем благородное отношение к прошлому. Входя в мир не по своей воле, человек берет на себя безусловное обязательство продолжения жизни в ее физическом и духовном аспектах.
Вот почему мировые религии осуждают самоубийство как самоуправное уклонение от одной из вечных нравственных заповедей. Так или примерно так приходилось мне не раз начинать разговор с юным человеком, попавшим в беду. Что же до жизненных тягот и нравственных кризисов, то они выпадают в удел каждому совестливому и интеллектуально развитому человеку. Мужественно испить эту чашу до конца дано было только истинно великим. Добровольный уход из жизни и Сократа, и Христа (оба они по преданию могли спастись) не был вызван малодушием и испугом, но диктовался стремлением сохранить жизнь в ее достойных формах, отсюда обретенное ими бессмертие, продолжение жизни в памяти человечества: «смертию смерть поправ».
Ю-цзы сказал: «В приложении церемоний (житейских правил) дорога естественная непринужденность, которая в правилах древних царей признавалась превосходной вещью и которой следовали и в малых и в больших делах. Но бывают случаи, что и она не действует. Ибо знать только, что она дорога, и ограничиваться ею одной, не регулируя ее церемониями, также невозможно».
Ю-цзы сказал: «Если завет согласен со справедливостью, то сказанное можно исполнить. Почтение, если оно согласуется с нормой, избавляет нас от срама. Если тот, на кого опираются, заслуживает сближения с ним, то его можно взять в наставники».
Учитель сказал: «О том благородном муже, который в пище не заботится о насыщении, в жилище не ищет комфорта, быстр в деятельности, осторожен в речах и обращается для исправления себя к людям нравственным, можно сказать, что любит учиться».
Цзы-гун сказал: «Что Вы скажете о человеке, который в бедности не пресмыкается, в богатстве не заносится?» Учитель ответил: «Годится, но он ниже того, который в бедности весел, а в богатстве благопристоен». Цзы-гун сказал: «В “Ши цзине” сказано: “Как будто отесана и обточена (слоновая кость), как будто огранена и ошлифована (яшма)”. Так вот, что это значит?» Учитель сказал: «Цы, теперь с тобой можно толковать о “Ши цзине”, потому что скажешь тебе о прошедшем, а ты знаешь и будущее».
Учитель сказал: «Не беспокойся о том, что тебя люди не знают, а беспокойся о том, что ты не знаешь людей».
Глава II
Учитель сказал: «Кто управляет при помощи добродетели, того можно уподобить северной Полярной звезде, которая пребывает на своем месте, а остальные звезды с почтением окружают ее».
Учитель сказал: «“Ши цзин” хотя и состоит их 300 песен, но они могут быть объяты одним выражением: не имей превратных мыслей».
Учитель сказал: «Если руководить народом посредством законов и поддерживать порядок посредством наказаний, то хотя он и будет стараться избегать их, но у него не будет чувства стыда; если же руководить им посредством добродетели и поддерживать в нем порядок при помощи церемоний, то у него будет чувство стыда и он будет исправляться».
Церемонии, правила, обряды, этикет – за все это еще при жизни Конфуций расплатился сполна. Его оппоненты не упускали случая иронизировать над чудаковатым Учителем, святостно относящимся к, казалось бы, внешним, чисто ритуальным формам, уповающим на их универсальные, непреходящие смыслообразующие значения. И это в церемониальном Китае! Что говорить о европоцентристском сознании, где «китайские церемонии» давно стали словосочетанием нарицательным, обозначающим окостенение формы, препятствующее динамизму жизни. Однако не будем списывать на историко-культурный контекст и специфический китайский менталитет; попытаемся также не модернизировать Конфуция, смягчая углы, трактуя термин «церемонии» расширительно, как культурные традиции. Нет! Церемонии есть церемонии – не больше и не меньше! Гораздо ценнее понять, почему Учитель так держится за них. Но разве он один? Опрокинем эту проекцию на себя. Церемония возложения цветов на могилу – кто посмеет возвысить голос, отрицая ее сокровенный смысл? Принятие присяги высшим должностным лицом государства или военнослужащим, обязательство говорить правду в суде или клятва врача – все эти церемонии, разумеется, не гарантируют добросовестного выполнения возложенных обязанностей, но, безусловно, придают значимость событию и повышают ответственность человека за взятые на себя обязательства. Уже немало, а клятвопреступники были, есть и будут во все времена. Вот почему Конфуций совершенно справедливо видел в церемониях, ритуале, этикете часть всеобщего нравственно-политического порядка, которого так не хватает сегодня нашему истерзанному в смутах отечеству. Едва ли наши, стремительно вознесенные на политический Олимп, лидеры внимательно читали Конфуция, но, быть может, инстинкт самосохранения, государственная интуиция диктуют им соответствующую линию поведения. Вот почему я бы не спешил иронизировать над явлением государственных мужей ко всенощной со свечами в руках. Здесь не только дань моде, уступка обрядоверию без должной сокровенной нравственно-религиозной основы. Будем надеяться, что через привычку и устоявшиеся традиции со временем придет и это. Во всяком случае, Конфуций исповедовал именно такой взгляд на вещи. Но не будем уповать только на политиков и вновь обратимся к себе. Вглядываясь в лица соотечественников, выходящих на улицы с красными флагами в дни отмененных советских праздников, постепенно начинаешь понимать, что, быть может, больше всего они тоскуют не по малопонятным обывателю и тогда и сейчас «измам», но именно по церемониям, без которых жизнь любого государства становится пресной, унылой. Военный парад, демонстрация трудящихся, праздничный стол – все это делало жизнь, даже при самых скромных формах существования, праздничной, ритуально-красивой. Между тем праздника-тo больше всего и не хватает россиянам на рубеже нового столетия.
Попытка заменить ритуалы, церемонии шумными шоу и развлечениями малоперспективна, ибо ощущение праздника неотъемлемо от чувства причастности к чему-то большему, чем ты сам (историческая традиция, конфессия, государство, учреждение и т. п.). Пусть даже в основу общности и положены ложные постулаты. В противном случае, когда все это отсутствует, из праздника вынимается его сердцевина и рождается ощущение пира во время чумы, когда радость не в радость. Нравится это кому-то или нет, но таков неумолимый закон социальной психологии. Все мистерии от самых древних до христианских строились на этом принципе приобщения. Похоже, придавая такое, казалось бы, преувеличенное, значение ритуалам и церемониям, Конфуций это понимал. Наша драма заключается в том, что, заснув в одном государстве, а проснувшись в другом, мы судорожно пытаемся заполнить образовавшийся вакуум, воссоздать, подновить давно утерянные церемониальные конструкции или на голом месте (часто битом) спешно возвести нечто новое. При таком нетерпеливом, торопливом подходе неизбежными последствиями являются окарикатуривание, воссоздание фарса вместо мистерии.
Что же делать сегодня российскому педагогу, солидаризирующемуся с отнюдь, как мы убедились, не мертвым ритуализмом Конфуция? То, что и делал всегда. Постепенно, поэтапно, стадиально, органично создавать или поддерживать имеющиеся в школе церемонии и ритуалы. Праздники первого и последнего звонка, традиция прощания с первой учительницей при переходе из начальной школы в среднюю, ритуал посвящения в лицеисты, собственный школьный гимн, особая форма и эмблема – без подобных «мелочей» не складывается никакая целостная воспитательная система. И, наконец, самое главное. Известный западный специалист по управлению Вильям Оучи утверждает, что культура состоит из церемоний (Разрядка моя. – Е. Я.), собрания символов и мифов, через которые члены организации получают информацию о ценностях и убеждениях, присущих данной организации. Представления о ценностях помогают понять, что является важным для организации, а убеждения – ответить на вопрос, как она должна функционировать. Организации управляются страхами, табу и часто с помощью иррациональных механизмов, некоторые едва ли осознаются сотрудниками (никому в голову не придет делать это не так, как он это делает) (см.: Ушаков К.М. Управление школьной организацией: организационные и человеческие ресурсы. М., 1995. С. 22). Может быть, секрет успешности восточного капитализма, прежде всего, связан с конфуцианским – суперсовременным – пониманием этих скрытых механизмов управления?
Надеюсь, что после всего сказанного мы с должным вниманием отнесемся к высказыванию Учителя: «Если при обширной учености сдерживать себя церемониями, то благодаря этому также можно не уклониться от истины».
Учитель сказал: «В 15 лет у меня явилась охота к учению; в 30 лет я уже установился, в 40 лет у меня не было сомнений, в 50 лет я знал волю Неба, в 60 лет мой слух был открыт для немедленного восприятия истины, а в 70 лет я следовал влечениям своего сердца, не переходя должной меры».
На вопрос Мэн-цзы, в чем состоит сыновняя почтительность, Учитель ответил: «В непротивлении». Когда Фань Чи вез Учителя, то он сказал ему: «Мэн-сунь спросил меня, в чем состоит почтительность?» Я отвечал ему: «В непротивлении». Фань Чи сказал: «Что это значит?» Учитель сказал: «Когда родители живы, служить им по правилам, когда они умрут, похоронить их по правилам и по правилам приносить им жертвы».
Мэн-у-бо спросил Конфуция о сыновней почтительности. Учитель сказал: «Отец и мать беспокоятся только о том – не болен ли их сын».
На вопрос Цзы-ю о почтительности Учитель сказал: «Современная почтительность к родителям обозначает быть в состоянии кормить их: но ведь собаки и лошади также получают пропитание? При отсутствии почтительности, чем же будет отличаться питание родителей от питания собак и лошадей?»
На вопрос Цзы-ся о почтительности Учитель сказал: «В этом случае трудность заключается в выражении лица (т. е. в том, чтобы постоянно иметь веселый, довольный вид). А что младшие братья и дети будут только брать на себя заботы о делах, будут угощать родителей и старших братьев вином и кушаньем, то разве это можно считать за сыновнюю почтительность?»
Учитель сказал: «Я разговариваю с Хойем целый день, и он не возражает, как будто глуп; но когда, после его ухода, я вникаю в его частную жизнь, нахожу, что он в состоянии уяснять (мое учение). Хой неглуп».
Речь идет об ученике Конфуция по имени Янь Хой[4].
Учитель сказал: «Где может укрыться человек, если мы будем обращать внимание на его деятельность, всматриваться в его побуждения и вникать в то, что ему доставляет удовольствие?»
Учитель сказал: «Кто повторяет старое и узнает новое, тот может быть наставником для других».
Учитель сказал: «Благородный муж – не орудие».
Здесь, видимо, впервые в истории человечества прозвучала мысль, которая спустя тысячелетия будет развернута и обоснована выдающимся русским религиозным философом В. Соловьевым, признававшим безусловное внутреннее достоинство за человеком как таковым без всяких ограничений. Человек, считал он, ни при каких условиях, ни по какой причине не может рассматриваться как только средство для посторонних целей. Он не может быть орудием для блага другого человека, нации, класса, ни даже для так называемого общего блага. «Такое общество, где личность не признается в этом своем значении, где ей присваивается лишь относительная ценность орудия для политических и культурных целей, хотя бы самых возвышенных, не может быть идеалом человеческой общественности и представляет лишь преходящую стадию исторического развития» (Соловьев В. Оправдание добра // Соб. соч.: в 2 т. М., 1988. Т. 1. С. 307).
Сколько столетий должно еще пройти, чтобы человечество наконец осознало эту очевидную истину?
Цзы-гун спросил: «Кто есть благородный муж?» Учитель сказал: «Тот, который сначала действует, а потом говорит».
Учитель сказал: «Благородный муж заботится об общих, а не о частных интересах, а низкий человек, наоборот, заботится о частных, а не об общих интересах».
Учитель сказал: «Учение без размышления бесполезно, но и размышление без учения опасно».
Старинный и вечный спор педагогов о соотношении обучения и развития.
Учитель сказал: «Занятие чуждыми учениями принесет только вред».
Здесь стоило бы добавить: для человека неокрепшего, неподготовленного. Понять это мне было дано, когда к нам в школу привели девушку из интеллигентной семьи после попытки суицида. Родители не нашли ничего лучшего, как с целью расширения культурного кругозора нанять ей учителя по индийской философии (в седьмом классе!).
Разумеется, в психических аномалиях девушки-подростка виновата не индийская философия, а несвоевременное занятие чуждыми учениями. В наше смутное время духовных метаний, процветания лжеучений, в диапазоне от дианетики до Аум Синрикё, будем помнить и этот завет Учителя Куна.
Учитель сказал: «Ю, научить ли тебя знанию? Что знаешь, то и считай, что знаешь, чего не знаешь, то и считай, что не знаешь – вот это и будет знание».
Цзы-чжан учился с целью добиться жалованья. Учитель сказал: «Много слушать и оставлять в стороне сомнительное, а о прочем говорить осторожно, тогда будет мало обвинений; много наблюдать и оставлять в стороне опасное, а в остальном действовать осторожно, тогда будет мало поводов к раскаянию; а если из-за речей будет мало обвинений, а в действиях – мало поводов к раскаянию, то здесь будет и жалованье».
Ай-гун спросил: «Что нужно делать, чтобы народ был покорен?» Учитель отвечал: «Если возвышать прямых людей и устранять бесчестных, то народ будет покорен; если же возвышать бесчестных и устранять прямых людей, то он не будет покорен».
Будем считать это методической рекомендацией Учителя для властей предержащих. Увы! От века мы видим то, что видим!
На вопрос Цзи Кан-цзы, как заставить народ быть почтительным и преданным, чтобы побудить его к добру, Учитель отвечал: «Управляй им с достоинством, и он будет почтителен; почитай своих родителей и будь милостив, и он будет предан; возвышай добрых и наставляй неспособных, и он устремится к добру».
Некто, обратясь к Конфуцию, сказал: «Почему Вы не служите?» Учитель ответил: «Что сказано в “Ши цзине” о сыновней почтительности? Государь Чэнь был только почтителен к родителям, дружен с братьями и распространял это на управляемых – это также будет служба. Почему же только занятие известного поста считать службой?»
Учитель сказал: «Я не знаю, чтобы неискренний человек был годен к чему-либо. Как можно ездить на большой телеге без перекладины для постромок или на малой телеге без ярма?»
Цзы-чжан спросил: «Можно ли наперед знать, что будет в последующие десять поколений?» Учитель сказал: «Династия Инь руководствовалась Сяскими правилами, и что было в них убавлено или прибавлено, то можно знать; династия Чжоу пользовалась Иньскими правилами, прибавки и убавки в которых можно знать. Если бы случилось, что Чжоускую династию сменила другая, то даже можно знать за сотню столетий вперед».
Учитель сказал: «Приносить жертвы чужим пенатам – это значит выслуживаться. Сознавать долг и не исполнять его – это трусость».
Глава III
Учитель сказал: «Если человек нечеловечен, то что толку в церемониях? Если человек нечеловечен, то что толку в музыке?»
Линь-фан спросил о сущности церемоний. Учитель сказал: «Как важен этот вопрос! В соблюдении церемоний лучше быть скромным, чем расточительным, а в исполнении траурных церемоний лучше проявлять скорбь, чем благолепие».
Учитель сказал: «У восточных и северных варваров есть правители – не так, как в Китае, где их нет».
Учитель сказал: «Благородный муж ни в чем не состязается, и если уж необходимо, то разве в стрельбе; (но и в этом случае) он поднимается в зал, приветствуя своих соперников и уступая им, а спустившись, пьет чару. И в этом состязании он остается благородным мужем».
Цзы-ся спросил: «Что значит стих “Ши цзина”: “Прелестна ее лукавая улыбка, выразительны ее прекрасные очи, словно разрисованные по грунту”. Учитель сказал: «Разрисовка производится после грунтовки». «В таком случае и церемонии отходят на задний план?» – сказал Цзы-ся. Учитель ответил: «Понимающий меня – это Шань, только с ним и можно говорить о “Ши цзине”».
Учитель сказал: «О Сяских церемониях я мог бы говорить, но дело в том, что удел Ци не дает для этого достаточных данных; мог бы я говорить и об Иньских церемониях, но Сунский удел не дает для этого достаточных данных».
Учитель сказал: «При великих жертвоприношениях царственному предку и праотцам его, после того как совершено возлияние, у меня нет охоты смотреть их».
По совершении возлияния, которое совершалось в начале жертвоприношения для вызывания духов и с достаточным благоговением, остальная часть обряда совершалась небрежно, и потому Конфуций как строгий ритуалист не хотел присутствовать при этом[5].
Некто спросил о значении великого жертвоприношения предку и праотцам его. Учитель ответил: «Я не знаю, но кто знал бы его значение, для того управлять вселенной было бы так же легко, как показать это» – и он указал на ладонь.
Приноси жертву предкам так, как будто они сами присутствуют здесь. Приноси жертву духам, как бы духи присутствовали при этом.
Учитель сказал: «Если я не переживаю в сердце жертвоприношение, то словно и не присутствовал при нем».
Чэн-цзы говорит: «Я полагаю, что эти слова записаны были учениками Конфуция, как выражение того, с каким почтением (искренностью) он относился к жертвам». А между прочим мы прибавим, что, когда у него спрашивали о духах или загробном мире, то он отзывался неведением1.
Учитель сказал: «Династия Чжоу почерпала для себя образцы из двух династий, и поэтому как прекрасны ее правила! Я буду следовать им».
Учитель, войдя в храм предков, спрашивал о каждой вещи. Тогда некто сказал: «Кто говорит, что сын человека из Цзоу (т. е. Шулян-хэ – отца Конфуция) знает церемонии? Вступив в храм, расспрашивает о каждой вещи». Услышав это, Конфуций сказал: «Так и следует вести себя в храме».
Учитель сказал: «При стрельбе из лука суть дела не в том, чтобы попасть в центр мишени, потому что силы не у всех одинаковы. Это древнее правило состязания».
Цзы-гун хотел отменить принесение в жертву живого барана при объявлении в храме предков о наступлении первых чисел каждого месяца. На это Учитель заметил: «Цзы жаль барана, а мне жаль ритуала».
Учитель сказал: «Служение государю с соблюдением всех правил люди признают за лесть».
Князь Дин-гун спросил: «Как государь должен обходиться с чиновниками и как последние должны служить государю?» Учитель ответил: «Государь должен обходиться с чиновниками вежливо, а чиновники должны служить ему с преданностью».
Учитель сказал: «Песнь “Гуань-цзюй” выражает веселье без излишества и печаль, не переходящую в сокрушение».
Ай-гун спросил Цзай-во относительно жертвенника духу – покровителю земли. Цзай-во отвечал: «Сяские государи обсаживали жертвенники соснами, Иньские – кипарисом, а Чжоусцы – каштаном, чтобы заставить народ трепетать». Услышав об этом, Учитель сказал: «Когда дело сделано, нечего говорить о нем, когда делу дан ход, нечего соваться с увещеваниями, а за прошлое нечего винить».
Конфуций сказал: «Гуань-чжун – малоспособный человек!» Некто сказал: «Но правда ли, Гуань-чжун экономен?» На это последовал ответ: «У него был бельведер с тремя входами, и разные должности не соединялись в одном лице; как же его можно назвать экономным?» «В таком случае, он, может быть, знает ритуал?» На это Конфуций ответил: «У владетельного князя поставлен перед воротами щит, и г. Гуань также поставил у себя перед воротами щит; у владетельного князя есть подставка для опрокидывания чарок при дружеском свидании двух государей, г. Гуань также устроил себе такую же подставку. Если он знает церемонии, то кто же их не знает?»
Учитель, объясняя музыку главному лускому капельмейстеру, сказал: «Музыку можно знать: сначала настраиваются инструменты, затем звуки должны быть гармоничны, отчетливы и литься непрерывно до окончания пьесы».
Учитель сказал: «Когда правитель невеликодушен, в исполнении церемоний невнимателен и во время траура не выражает скорби, то где же у меня критерий для суждения о его делах?»
Глава IV
Учитель сказал: «Прекрасна та деревня, в которой господствует человечность. Если при выборе места мы не будем селиться там, где царит человечность, то откуда можем набраться ума?»
Древний спор о соотношении нравственности и интеллекта, который все просветленные умы человечества решали однозначно: «Гений и злодейство – две вещи несовместные…»
Учитель сказал: «Человек, не имеющий человечности, не может долго выносить бедность и не может постоянно пребывать в радости. Человеколюбивый находит спокойствие в человечности, а мудрый находит в ней пользу».
Учитель сказал: «Только человечный может и любить людей, и ненавидеть их».
Учитель сказал: «Если у кого есть искреннее стремление к человечности, тот не сделает зла».
Конфуций сказал: «Богатство и знатность составляют предмет человеческих желаний, но благородный муж ими не пользуется, если они достались незаконным путем. Бедность и низкое состояние служат для человека предметом отвращения, но благородный муж не гнушается ими (не отвергает их), если они не заслужены. Как может благородный муж пользоваться этим именем без человечности? Благородный муж ни на час не расстается с человечностью; в суматохе и в разорении она непременно с ним».
Учитель сказал. «Я не видел, чтобы у человека недостало сил быть человечным, если бы он смог приложить к этому старание. Может быть, такие люди есть, но я их не видел».
Самый сильный упрек, который предпосылают Конфуцию его критики, лежит именно в плоскости этого и подобных высказываний. Моральный оптимизм Учителя, казалось бы, опровергнут неоднократно всей последующей историей. Действительно, все, что нам довелось узнать за последние две с половиной тысячи лет, мало убеждает в изначальной природной доброте человека. Агрессия, злоба, изуверство сопутствуют любому времени. Как истинно сказал поэт: «Что ни век – то век железный». Удивительно другое, что, начиная с Конфуция и кончая Альбертом Швейцером, всегда находились люди, не только утверждавшие обратное, но и своей жизнью опровергавшие пессимистический взгляд на природу человека. Для религиозных мыслителей (в отечественной традиции от В. Соловьева до о. А. Меня) законы этики оказываются лишь ветхой системой заслонов, которые рушатся один за другим, если в основе морали не лежат откровение и вера. Сокрушительной критике секулярной этики особенно трудно что-либо возразить сегодня, в условиях определенного религиозного ренессанса, стремительно сменившего полицейский атеизм (как бы нам по законам маятника так же скоропостижно не прийти к полицейскому атеизму! Некоторые симптомы уже просматриваются).
Но справедливости ради стоит послушать и другую сторону. Вот что пишет на сей счет известный западный философ и психолог Э. Фромм: «Поражение рационализма XVIII и XIX столетий было обусловлено не его верой в разум, а узостью его понятий. Ошибки одностороннего рационализма может исправить не ослабление, а усиление разума и неотступный поиск истины – но не псевдорелигиозный обскурантизм…
…Растущее сомнение в человеческой автономии и разуме породило моральное смятение, и человек остался без руководства и откровения и разума (Сказано почти о нас. – Е. Я.).
…Должны ли мы согласиться на то, что альтернатива религии – релятивизм? Должны ли мы допустить отказ от разума в вопросах этики?… Нет, есть другая альтернатива. Правильные этические нормы может сформулировать только разум человека, и только он один (Здесь и ниже курсив мой. – Е. Я.).
…Наше знание человеческой природы ведет не к этическому релятивизму, а напротив – к убеждению, что источники норм этического поведения следует искать в самой человеческой природе; что моральные нормы основаны на присущих человеку свойствах, грубое их попрание ведет к душевному и эмоциональному разладу.
…Чтобы доверять ценностям, человеку нужно знать себя, свою естественную способность к добру и плодотворности» (цит. по: Фромм Э. Человек не для себя. Минск, 1992).
Похоже, что Учитель Кун верил в естественную способность человека к добру и плодотворности, хотя драматические коллизии его собственной жизни едва ли создавали для этого избыточный оптимистический фон. Кто прав в этом извечном споре: сторонники религиозной или автономной морали – судить не нам. Но Учительство, понимаемое как миссия, добровольно взятое на себя предназначение, заставляет, помимо всего прочего, занять конфуцианско-фроммовскую позицию упрямого педагогического оптимизма, веры в возможность исправления хотя бы детской части человечества доступными разуму средствами.
В противном случае остается лишь молиться во спасение. Но это уже другой способ существования…
Учитель сказал: «Погрешности людей соответствуют их категориям и, наблюдая погрешности человека, можно знать, человечен он или нет».
Учитель сказал: «Если человек поутру узнает истинный Путь, то вечером он может умереть без сожаления».
Учитель сказал: «С ученым, который, стремясь к истине, стыдится плохого платья, и дурной пищи, и бедного народа, не стоит рассуждать».
Учитель сказал: «Благородный человек в мире ничего не предрешает, а действует, сообразуясь со справедливостью».
Учитель сказал: «Благородный муж думает о добродетели, а низкий – о спокойствии; благородный муж боится закона, а низкий жаждет корысти».
Учитель сказал: «Кто поступает корыстно, тот вызывает против себя много ропота».
Учитель сказал: «Если кто сможет управлять государством с уступчивостью, требуемой церемониями, то какие затруднения он встретит в этом? Если кто не будет в состоянии управлять им с уступчивостью, к которой обязывают церемонии, то для чего ему эти церемонии?»
Учитель сказал: «Не беспокойся, что у тебя нет должности, а беспокойся, каким образом устоять на ней; не беспокойся, что люди не знают тебя, а старайся поступать так, чтобы тебя могли знать».
Учитель сказал: «Шэнь! Мое учение проникнуто одним началом?» «Да», – отвечал Цзэн-цзы не задумываясь. Когда Учитель вышел, то ученики спросили его: «Что это значит?» Цзэн-цзы отвечал: «Это значит, что учение нашего Учителя заключается в искренности и снисходительности».
Учитель сказал: «Благородный муж знает долг, а низкий человек знает выгоду».
Учитель сказал: «При виде достойного человека думай о том, чтобы сравняться с ним, а при виде недостойного – исследуй самого себя».
Учитель сказал: «Служа родителям, следует осторожно увещевать их, если замечаешь, что они не слушают, увеличь почтительность, но не оставляй увещеваний; будут удручать тебя, не ропщи».
Учитель сказал: «Кто в течение трех лет не изменит отцовских порядков, того можно назвать почтительным сыном».
Учитель сказал: «Нельзя не помнить возраста своих родителей, чтобы, с одной стороны, радоваться, а с другой – опасаться».
Учитель сказал. «В древности не давали легкомысленно слова, (из опасения) посрамиться неисполнением его».
Учитель сказал: «Редко подвергаются ошибкам те, которые ведут себя сдержанно».
Учитель сказал: «Благородный муж желает быть медленным на слова и быстрым на дела».
Учитель сказал: «Добродетель не бывает одинокой, у нее непременно есть последователи (соседи)».
Цзы-ю сказал: «Служа государю, если будешь надоедать ему своими увещеваниями, то навлечешь срам, а будешь надоедать ими другу, то он охладеет к тебе».
Глава V
Учитель, разговаривая с Цзы-гуном, спросил: «А из вас с Хоем, кто лучше?» Цзы-гун ответил: «Как я смею равняться с Хоем: если он услышит о чем-либо одно, то, основываясь на этом одном, узнает о нем все. А я, услышав о чем-либо одно, узнаю только вдвое». Учитель сказал: «Ты не равен ему. Я согласен, что ты не равен ему».
Цзай-во заснул днем. Учитель сказал: «Гнилое дерево не годится для резьбы, а стена, сложенная из навоза, не годится для штукатурки. Стоит ли упрекать Во?» Учитель сказал: «В сношениях с людьми сначала я слушал их речи и верил их действиям, а теперь я слушаю их речи и наблюдаю их поступки. Такая перемена произошла во мне от Во».
Учитель сказал: «Я не видел человека твердого». «А Шэн-чэн?» – отвечал кто-то. «Чэн – человек похотливый, где же ему быть твердым?»
Цзы-гун сказал: «Чего я не желаю, чтобы другие делали мне, того я желаю не делать другим». На это Учитель сказал: «Цзы! Это для меня недостижимо».
Цзы-гун сказал: «Наружные совершенства Учителя могут быть известны, но его рассуждения о природе вещей и о небесных законах нам не могут быть известны».
Цзы-лу боялся услышать что-нибудь новое прежде, чем услышанное им могло быть приведено в исполнение.
Цзы-гун спросил: «Почему Кун Вэнь-цзы назвали образованным?» На это Учитель сказал: «Несмотря на быстрый ум, он любит учиться и не стыдится обращаться с вопросами к низшим, поэтому его и назвали образованным».
Конфуций отозвался о Цзы-чжане, что он обладал четырьмя качествами благородного мужа: скромен по своему поведению, почтителен к старшим, щедр в пропитании народа и справедлив в пользовании его трудом.
Учитель сказал: «Ян Пиньчжун был искусен в общении с людьми, сохраняя к ним почтительность и после продолжительного знакомства».
Цзы-чжан спросил Конфуция, какого он мнения о министре Цзы-вэне, который, трижды занимая эту должность, не выражал радости и, трижды покидая ее, не высказывал неудовольствия и при этом непременно объяснял новому министру правительственные распоряжения старого. Учитель сказал: «Преданный человек». «А не человечный ли он?» – продолжал Цзы-чжан. «Не знаю, каким же образом он мог быть человечным?»
Цзи Вэнь-цзы трижды подумает, а потом уже исполнит. Услышав об этом, Учитель сказал: «Довольно и два раза».
Учитель сказал: «Когда в государстве царил закон, то Нин Уцзы был умен, а когда в нем пошли беспорядки, он оказался глупым. С умом его можно поравняться, но с глупостью нельзя».
Учитель, находясь в уделе Чэнь, сказал: «Надо возвратиться, надо возвратиться! Мои дети стали высокоумны и небрежны в делах; хотя внешнее образование их закончено, но они не знают, как сдерживать себя».
Учитель сказал: «Кто говорит, что Вэй-Шэн-гао прямой человек? Кто-то попросил у него уксусу (у него не было), он выпросил у соседа и дал».
Учитель сказал: «Цзо Цюмин стыдился лукавых речей, вкрадчивой наружности и чрезмерной почтительности, и я также стыжусь их. Цзо Цюмин стыдился дружить с человеком, против которого таил в душе неудовольствие, и я стыжусь этого».
Учитель, обратившись к присутствующим Янь Юаню и Цзы-лу, сказал: «Почему каждый из вас не выскажет своих желаний?» Тогда Цзы-лу сказал: «Я желал бы иметь экипаж, лошадей и легкую шубу, которыми я делился бы с друзьями и не роптал бы, когда бы они пришли в ветхость». Янь Юань сказал: «Я желал бы не хвастаться своими совершенствами и не разглашать о своих подвигах». Цзы-лу сказал: «Мы хотели бы слышать о Ваших желаниях». Учитель сказал: «Я желал бы старых успокоить, с друзьями быть искренним, а малых лелеять».
Учитель сказал: «Да! Я не видал человека, который мог бы замечать свои погрешности и внутренне осуждать за них себя».
Учитель сказал: «В маленьком селении непременно найдутся люди, преданностью и искренностью подобные мне, но не найдется таких, которые любили бы учиться, как я».
Глава VI
Ай-гун спросил Конфуция: «Кто из Ваших учеников любит учиться?» Тот ответил: «Был Янь Хой, который любил учиться, не переносил гнева на других и не повторял ошибок. К несчастью, его жизнь была коротка, он умер. Теперь таких нет. Не слышно, чтобы были любящие учиться».
Учитель сказал: «О Хое я могу сказать, что сердце его в течение трех месяцев не разлучается с человечностью, тогда как у других ее хватает на день и самое большое на месяц».
Цзи Кан-цзы спросил Учителя: «Можно же допустить Чжун-ю (Цзы-лу) до участия в правлении?» Тот ответил: «Ю – человек решительный, что для него значит участвовать в управлении?» – «Ну а Цю (Цзы-ю) можно допустить?» Учитель сказал: «Цю, он талантливый человек. Какая трудность для него участвовать в управлении?»
Учитель сказал: «Какой достойный человек Янь Хой! Он довольствовался одной чашкой риса и одним ковшом воды и жил в отвратительном переулке. Другой бы не мог вынести этих лишений, а он не изменял своей веселости. Какой достойный человек Хой!»
Жань-цю сказал: «Не то чтобы я не находил удовольствия в твоем учении, а сил у меня не хватает». Учитель сказал: «Те, у которых недостает сил, останавливаются на полпути; теперь ты сам себя ограничиваешь».
Учитель, обратившись к Цзы-ся, сказал: «Ты будь благородным ученым, а не низким».
Учитель сказал: «Кто выходит не через дверь? Но почему же не идут по этому пути?»
Учитель сказал: «Когда природа берет перевес над искусственностью, то мы имеем грубость, а когда искусственность преобладает над природой, то мы имеем лицемерие, и только пропорциональное соединение природы и искусственности дает благородного человека».
Учитель сказал: «Человек от рождения прям и если потом, искривившись, остается цел, то это по счастливой случайности».
Учитель сказал: «Тот, кто знает учение, уступает тому, кто находит в нем удовольствие».
Учитель сказал: «С человеком, способности которого выше посредственных, можно говорить о высоких предметах, а с тем, у которого они ниже посредственных, нельзя».
Фань Чи спросил: «Кого можно назвать умным?» Учитель ответил: «Умным можно назвать того, кто прилагает исключительное старание к тому, что свойственно человеку, почитает духов, но удаляется от них». – «А человечным?» – «А человечным можно назвать того, кто на первом плане ставит преодоление трудного, а выгоды – на втором».
Учитель сказал: «Умный находит удовольствие в воде; человечный любит горы; умный подвижен, а человечный спокоен; умный весел, а человечный долговечен».
Цзай-во спросил: «Человечный человек, если бы ему сказали, что в колодце есть человек, спустился бы он за ним?» Конфуций сказал: «Зачем так? Благородного мужа можно заставить отправиться к колодцу, чтобы спасти упавшего в него, но его нельзя заставить спуститься в колодец; его можно обмануть, но не одурачить».
Учитель сказал: «Благородный муж, обладающий обширными познаниями в литературе, может также не уклониться от истины, если будет сдерживать себя церемониями».
Учитель увиделся с Нань-цзы. Цзы-лу был недоволен этим. Тогда Учитель с клятвою сказал: «Пусть Небо отринет меня, если я сделал что-нибудь худое».
Нань-цзы – известная развратница, жена Вэйского князя[6].
Цзы-гун сказал: «Если бы нашелся человек, который, щедро раздавая народу, мог бы помочь всем; что Вы скажете о нем? Можно ли его назвать человечным?» «Не человечным только, – сказал Учитель. – Но непременно мудрым. Ведь об этом скорбели даже Яо и Шунь. Человечный муж, сам желая иметь устои, создает их и для других, сам желая развиваться, развивает и других. Быть в состоянии смотреть на других, как на самого себя, – вот что можно назвать искусством человечности».
Глава VII
Учитель сказал: «Я передаю старину, а не сочиняю; верю в старину и люблю ее и позволяю себе сравнивать себя с Лао-пыном».
Говорят, что Лао-пын был достойный вельможа Шанской династии[7].
Учитель сказал: «В молчании обогащать себя познаниями, учиться с ненасытною жаждой и просвещать людей, не зная усталости – какое из этих трех качеств есть во мне?»
Учитель сказал: «То, что мы не преуспеваем в добродетели, не уясняем себе изучаемого, не можем устремляться на зов долга и не в состоянии исправить свои недостатки – вот о чем я скорблю».
В свободное время Учитель имел спокойный и довольный вид.
Учитель сказал: «Ужасно я опустился и давно не вижу во сне Чжоу-гуна».
Этим Конфуций хочет сказать, что из-за упадка сил у него остыло стремление к осуществлению принципов Чжоу-гуна, что составляло его заветную мечту.
Учитель сказал: «Стремись к истине, держись добродетели, опирайся на гуманность и забавляйся свободными искусствами».
Учитель сказал: «Я никому не отказывал в наставлении, начиная с тех, которые приносили гонорар из связки сушеного мяса».
Учитель сказал: «Нерадивых я не просвещаю, не сгорающим нетерпением получить разъяснения не объясняю и своих уроков не повторяю тем, которые по одному приподнятому углу не отгадывают трех остальных».
Когда Учителю приходилось кушать подле лиц, одетых в траур, он никогда не наедался досыта. Он не ел в тот день, когда плакал.
Учитель, обратясь к Ян Юаню, сказал: «Употребляют нас в дело, мы действуем, устраняют нас от него, мы скрываемся. На это способны только мы с тобой». Цзы-лу сказал: «Если бы Вы предводительствовали армией, то кого бы Вы взяли с собой?» Учитель сказал: «Я не взял бы с собою того, кто бросается на тигра с голыми руками или пускается вплавь по реке и умирает без сожаления. Я взял бы непременно того, кто в момент действия чрезвычайно осторожен и, любя действовать обдуманно, достигает успеха».
Учитель сказал: «Если бы богатства можно было домогаться, то, хотя бы для этого пришлось быть кучером, я сделался бы им, а так как его нельзя домогаться, то я займусь тем, что мне нравится».
Учитель с вниманием относился к приведению в порядок своих помышлений перед жертвоприношением, к войне и к болезни.
Приводить в порядок свои помыслы перед жертвоприношением для того, чтобы достойно вступить в сношение с духами[8].
Учитель во время пребывания в Ци, услышав музыку Шао, в течение трех месяцев не находил вкуса в мясе, говоря, что он не ожидал, чтобы эта музыка была в такой степени очаровательна.
По объяснению толкователей, музыка Шао была прекраснейшей и нравственнейшей.
Учитель сказал: «Есть грубую пищу, пить воду и спать на согнутом локте – в этом также заключается удовольствие. Неправое богатство, и притом соединенное со знатностью, для меня подобно мимолетному облаку».
Учитель сказал: «Если бы мне прибавили несколько лет жизни для окончания изучения И-цзина, тогда у меня не было бы больших погрешностей».
Шэ-гун спрашивал у Цзы-лу о Конфуции. Тот не дал ему ответа. Тогда Учитель сказал Цзы-лу: «Почему ты не сказал ему, что этот человек в своем энтузиазме забывает о пище, весел до забвения печали и не замечает приближения старости? Вот как следовало бы тебе отвечать ему».
Учитель сказал: «Я не тот, который обладает знанием от рождения, а тот, который, любя древность, усердно ищет ее».
Учитель не говорил о чудесном, о физической силе, о смутах и о духах.
Учитель сказал: «Если идут вместе три человека, то между ними непременно есть мой учитель; я избираю из них хорошего и следую за ним, а дурной побуждает меня к исправлению».
Учитель сказал: «Думаете ли вы, дети, что я скрываю от вас что-нибудь? Нет, я от вас ничего не скрываю; все мои деяния вам известны. Таков я».
Учитель учил четырем предметам: письменам, нравственности, преданности и искренности.
Учитель сказал: «Мудреца мне не удалось видеть: но если бы мне удалось видеть одаренных выдающимися талантами и нравственными достоинствами, и то ладно».
Учитель удил рыбу, но не ловил ее сетью, не метал стрелы в сидящую птицу.
Учитель сказал: «Вероятно, есть люди, которые делают что-либо, не зная почему. Я не таков. Я преуспеваю в достижении знаний, потому что знаю, как приобретать их. Много слушать, избирать из этого хорошее и следовать ему; много наблюдать и запоминать – это второстепенное знание».
С Хусянцами трудно было говорить (о добре) и потому, когда пришел представиться Хусянский мальчик, то ученики отнеслись к нему подозрительно. Тогда Конфуций сказал: «Человек пришел ко мне, очистив себя, и я допускаю, что он мог очиститься; но, конечно, не могу ручаться за его прошлое; я только допускаю его к себе, но не ручаюсь, что он не сделает чего-либо нехорошего по выходе от меня. Это уж было бы чересчур!»
Учитель сказал: «Далеко ли от нас человечность? Когда мы хотим ее, то она у нас под руками».
Когда Конфуций бывал в компании с человеком, который пел, то, если он пел хорошо, он заставлял его повторить, а потом уже сам подпевал ему.
Учитель сказал: «В письменности я, может быть, и подобен другим. Что же касается личного исполнения мною того, что требуется от благородного мужа, то в этом я совершенно не успел».
Учитель сказал: «На святость и гуманность я не смею претендовать; но что я ненасытно стремлюсь к этому и просвещаю людей, не зная усталости, то это можно сказать обо мне». «Верно, – сказал Гун-си-хуа, – только мы не в состоянии подражать тебе в этом».
Когда Учитель заболел, то Цзы-лу попросил у него дозволения помолиться духам о его выздоровлении. Учитель сказал: «А существует ли это?» «Существует, – отвечал Цзы-лу, – в одной эпитафии сказано: “Молимся за тебя духам неба и земли”. Тогда Учитель сказал: «Я давно уже молюсь».
Учитель сказал: «Расточительность ведет к непослушанию, а бережливость к скаредности, но лучше быть скаредным, чем непочтительным».
Учитель сказал: «Благородный муж безмятежен и свободен, а низкий человек разочарован и скорбен».
Учитель был ласков, но строг, внушителен, но не свиреп, почтителен, но спокоен.
Глава VIII
Учитель сказал: «Почтительность, не сдерживаемая церемониями, ведет к трусости, храбрость – к смутам, прямота – к запальчивости. Когда человек, занимающий высокое положение, крепко привязан к родным, то народ проникается чувствами гуманности, когда он не оставляет старых друзей, то народ не бывает скаредным».
Цзэн-цзы, заболевши, призвал своих учеников, сказав им: «Откройте мои ноги, откройте мои руки. В “Ши цзине” сказано: «(Блюди себя) со страхом и трепетом, как будто бы ты стоял на краю бездны или ступал по тонкому льду». Теперь я знаю, что я сохранил мое тело в целости. Да, мои дети!»
Когда Цзэн-цзы заболел, его навестил Мэн-цзин-цзы и осведомился о его здоровье. Цзэн-цзы сказал: «Когда птица при смерти, то пение ее жалобно; когда человек при смерти, то слова его добры».
Для человека, занимающего высокое положение, в правилах поведения важны три вещи: телодвижения, свободные от грубости и небрежности, выражение лица, близкое к искренности, и тон речи, свободный от вульгарности и несообразности. А что касается жертвенных сосудов, то для этого есть специальные чины.
Цзэн-цзы сказал: «Будучи способным, обращаться с вопросами к неспособным; обладая многим, обращаться с вопросами к мало знающим; иметь и как бы не иметь, быть полным и как бы пустым, и не считаться за оскорбления – так поступал один мой друг».
Под именем друга разумеют Янь Хоя. Он, один из учеников Конфуция, как человек, почти достигший свойственного святому мужу, или мудрецу, полного отрицания своей личности, мог поступать таким образом[9].
Цзэн-цзы сказал: «Ученый не может не быть широкой натурой, твердым и выносливым, потому что обязанность его тяжела и путь его далек. Человечность он считает своей обязанностью. Разве это не тяжелое бремя? Только со смертью оканчивается его обязанность – разве это не далекий путь?»
Конфуций сказал: «Начинай образование с поэзии, упрочивай его церемониями и завершай музыкой».
Конфуций сказал: «Народ можно заставлять следовать должным путем, но нельзя объяснять ему, почему».
Конфуций сказал: «Отважный человек, тяготящийся бедностью, произведет смуту, точно так же, как и человек, лишенный человечности, если его через меру ненавидят».
Конфуций сказал: «Пусть человек обладает превосходными талантами Чжоу-гуна, но если он тщеславен и скареден, то остальные качества его не заслуживают внимания».
Нелегко отыскать человека, который бы, проучившись три года, не стремился к жалованью.
Конфуций сказал: «Искренно веруй и люби учиться, храни до смерти твои убеждения и усовершенствуй свой путь».
В государство, находящееся в опасности, не входи: в государстве, объятом мятежом, не живи: появляйся, когда во вселенной царит закон, и скрывайся в эпоху беззакония. Стыдно быть бедным и занимать низкое положение, когда в государстве царит закон; равно стыдно быть богатым и знатным, когда в государстве царит беззаконие.
Читатель уже, вероятно, обратил внимание на то, что одним из ключей к пониманию Конфуция является конструирование диалогов между ним и людьми, удаленными во времени и в географии. На такую вольность подвигнул нас сам Учитель, веривший в общечеловеческие духовные корни, которые, в свою очередь, являются залогом сближения всех народов.
Вот почему, в буквальном смысле слова опешив от призыва скрываться в эпоху беззакония, не входить в государство, находящееся в опасности, я припомнил прямо противоположную точку зрения на роль мудреца (интеллигента) в «смутные времена». Когда-то выдающегося культуролога и историка Юрия Лотмана спросили: почему он не уезжает из России? И получили молниеносный ответ: «Место врача – в чумном бараке!» Едва ли Конфуция с его общественным темпераментом и административным опытом (работал надзирателем за продовольственными поставками, борясь со злоупотреблениями) можно заподозрить в отсутствии активной гражданской позиции. В определенном смысле о. А. Мень прав, когда называет его служивым человеком в душе, честным чиновником. Но тогда, быть может, вторая часть высказывания несколько проясняет первую, и речь идет лишь о нравственной невозможности для достойного человека занимать высокое положение в беззаконном государстве. Не будем спешить с выводами, ибо одним ключом эту дверь не открыть – необходима целая связка. Вчитаемся внимательно в другое высказывание (см. наст. издание с. 130–131), где Учитель разворачивает своеобразную типологию ухода. Итак, уход нравственных и умных людей от мира, из страны, от небрежного обращения, из-за слов.
Оставим в стороне эмиграцию из страны, объятой смутой, отметив, что мы лишь недавно научились, по крайней мере, не осуждать людей, принявших и принимающих подобные решения, и обратимся к трем иным уходам: от мира, от небрежного обращения, из-за слов. Такая реакция на несовершенство бытия, разумеется, была знакома Конфуцию по даосизму, а нам даже при самом поверхностном знакомстве с религиозными учениями легко проследить ее вплоть до дней нынешних. В отечественной истории самый яркий пример последовательного ухода от мира в отшельничество, а затем от небрежного обращения, из-за слов – из обители являет преподобный Сергий Радонежский. Перечитайте его житие. Аскеза, постриг – путь индивидуального личного спасения, который проходили многие, но святыми становились лишь единицы – лишь те, чей духовный подвиг в буквальном смысле преображал жизнь. Вот почему, на мой взгляд, конфуцианское понимание ухода от мира предполагает обязательное возвращение: «Если в стране слабеет Путь, то слова святого возобновляют Его; если в стране нет Пути, то святой докажет всем, что Путь существует, и они примут Его без сопротивления».
Конфуций сказал: «Заносчив и непрям, невежествен и некроток, неспособен и неискренен – таких я не признаю».
Конфуций сказал: «Учись так, как будто боишься не достигнуть предмета, да еще опасаешься потерять его».
Конфуций сказал: «Возвышенны Яо и Шунь, которые, обладая вселенной, относились к этому безучастно».
Конфуций сказал: «Как велик был Яо как государь! Как возвышен он! Только одно Небо велико и только один Яо соответствовал ему. Необъятен он (по своим доблестям) так, что народ не может изъяснить его. Высок он по своим наружным совершенствам».
Глава IX
Конфуций редко говорил о выгодах, судьбе и человеколюбии.
Человек из деревни Да-сян сказал: «Как велик Конфуций! Обладая обширной ученостью, он, однако, ничем не составил себе имени». Услыхав об этом, Конфуций, обратясь к своим ученикам, сказал: «Чем бы мне заняться: стрельбой или кучерством?»
Конфуций сказал: «Церемонии требуют пеньковой шапки; но так как в настоящее время шелк сходней, то я последую общему примеру. Кланяться внизу (перед залою) – этого требуют церемонии; но ныне кланяются наверху – это дерзко, и потому, хотя это будет вопреки всем, я буду кланяться внизу».
Учитель был свободен от следующих четырех предметов: предвзятого взгляда, самоуверенности, упрямства и эгоизма.
Глава палаты чинов спросил у Цзы-гуна: «Ведь Ваш Учитель мудрец? Как много у него талантов!» Цзы-гун сказал: «Верно, Небо щедро одарило его, приблизив его к святости, и еще даровало ему много талантов». Конфуций, услышав об этом, сказал: «Глава палаты чинов знает ли меня? В молодости я находился в низком положении и потому знал много низких профессий. Благородному мужу много ли нужно знать? Немного». Лao сказал: «Конфуций говорил о себе: “Меня не испытывали (для государственной деятельности), потому я занимался свободными художествами”».
Конфуций сказал: «Есть ли у меня знание? Нет, я не имею его. Но если простой человек спрашивает меня о чем-нибудь, то, как бы ни был пуст вопрос, я беру его с двух противоположных сторон и объясняю ему во всей его полноте».
Конфуций при виде одетого в траурное или парадное платье, а также слепого, если сидел, непременно поднимался, а когда проходил мимо них, то ускорял шаг.
Ян Хой с глубоким вздохом сказал: «Чем более взираешь на учение (Конфуция), тем более оно кажется еще выше; чем более стараешься проникнуть в него, тем оно становится еще непроницаемее; смотришь – оно впереди, то вдруг позади. Но Учитель – человек систематичный, он умеет завлечь человека, обогащает меня всевозможными познаниями и сдерживает меня правилами церемоний. Хотел оставить (учение Конфуция) и не мог; и, когда истощил все свои способности, оно как будто бы стояло (предо мною), выдаваясь; хотя бы я хотел последовать за ним, у меня нет для этого средства».
Конфуций тяжело заболел; тогда Цзы-лу прислал к нему своего ученика, чтобы он состоял при нем в качестве домашнего чиновника (на что имели право высшие чины, удалившиеся со службы). Но Конфуцию стало лучше, и он сказал: «Цзы-лу, давно уже твое поведение фальшиво. Не имея права на чиновника и имея таковое, кого я обману? Разве Небо? Кроме того, не лучше ли мне умереть на руках моих учеников, чем на руках чиновников. Вдобавок допустим, что я не удостоюсь пышных похорон, но не бросят же меня на дороге, когда я умру».
Цзы-гун сказал: «Есть вот тут прекрасная яшма, – спрятать ли нам ее в ящик или же постараться продать ее за хорошую цену?» «Продать, продать, – сказал Конфуций, – я ожидаю покупателя».
Конфуций хотел удалиться к восточным варварам. На это кто-то заметил: «Ведь они грубы. Как же можно?» Конфуций отвечал: «Там, где живет благородный муж, нет места грубости».
Конфуций сказал: «Во внешней жизни служить князьям и вельможам, во внутренней – отцу и братьям, не сметь не усердствовать в делах похоронных и не пьянеть от вина, – что есть во мне из всего этого?»
Конфуций, находясь на реке, сказал: «Все проходящее подобно этому течению, не останавливающемуся ни днем ни ночью».
Конфуций сказал: «Я не видел, чтобы люди любили добро так же, как красоту».
Конфуций сказал: «Например, я делаю горку и для окончания ее недостает одной плетушки земли, – останавливаюсь, – эта остановка моя; возьмем опять для примера уравнивание земли; хотя бы вывалена была одна плетушка, и я подвинулся в работе на эту плетушку – ведь это я сам подвинулся».
Конфуций сказал: «Бывают колосья, которые не цветут, а бывают и такие, которые цветут, но не наливаются».
Конфуций сказал: «На молодежь следует смотреть с уважением. Почем знать, что будущее поколение не будет равняться с настоящим. Но тот, кто в сорок – пятьдесят лет не приобрел известности, уже не заслуживает уважения».
Конфуций сказал: «Можно ли не следовать резонным советам? Но (в этом случае) важно исправление. Можно ли не быть довольным ласковыми внушениями? Но важно, чтобы они понимались. Но если человек доволен внушениями, но не вникает в смысл их, принимает советы, но не исправляется, с таким я не могу ничего поделать».
Конфуций сказал: «Почитай за главное преданность и искренность, не дружи с неподобными себе; ошибся – не бойся исправиться».
Конфуций сказал: «У многочисленной армии можно отнять главнокомандующего, но даже у обыкновенного человека нельзя отнять его воли».
Конфуций сказал: «Только с наступлением холодного времени года мы узнаем, что сосна и кипарис опадают последними».
Конфуций сказал: «Умный не заблуждается, человечный не печалится, мужественный не боится».
Конфуций сказал: «Человек, с которым можно вместе учиться, еще не есть человек, с которым можно вместе идти по пути (добродетели); человек, с которым можно идти вместе по пути добродетели, еще не есть человек, с которым можно утвердиться в добродетели; человек, с которым можно утвердиться в добродетели, еще не есть человек, с которым можно взвешивать должное».
Глава X
Конфуций в своей родной деревне имел простодушный вид, как будто бы не мог сказать слова. А в храме предков и при дворе он говорил обстоятельно, но только с осторожностью.
В ожидании аудиенции, в разговоре с низшими вельможами он был тверд и прям, а в разговоре с высшими был любезен. В присутствии государя он выступал с благоговением, но с должным достоинством.
Когда государь подзывал его и приказывал принять иностранных посланников, то он менялся в лице и ноги у него подкашивались. Когда он делал приветствие руками направо и налево стоящим сослуживцам, то его платье спереди и сзади сидело гладко, а спешил в царские покои, словно птица с растопыренными крыльями. Когда гости удалялись, то он непременно докладывал государю, говоря: «Гости не оглядываются».
В ворота княжеского дворца входил наклонившись, как бы не помещаясь в них (в знак уважения). Посередине ворот он не останавливался и, проходя, не ступал на порог. Проходя мимо престола, он менялся в лице, ноги его подгибались, и он говорил как будто бы у него недоставало духу. Подобрав подол платья, он вступал в залу, согнувшись и затаив дыхание, как будто не дышал. По выходе, когда спускался на одну ступеньку, лицо его распускалось и делалось спокойным. Спустившись с крыльца, он быстро бежал, растопырив руки, и благоговейно возвращался на свое место.
Учитель не гнушался кашею из обрушенного риса и мясом, изрубленным на мелкие куски. Он не ел ни каши, испортившейся от жары или влажности, ни испортившейся рыбы и тухлого мяса; не ел также предметов с изменившимся цветом и запахом, не ел кушанья, приготовленного не в пору, а также всего несозревшего, порезанного неправильно или приготовленного с несоответствующим соусом.
Покупного вина и базарного мяса Учитель не ел. Он никогда не обходился без имбиря. Участвуя в государственных жертвоприношениях, он не допускал, чтобы мясо оставалось более трех дней, в противном случае он его не ел. Во время еды не отвечал; во время спанья не разговаривал.
Хотя пища его состояла из кашицы или овощного супа, он непременно отделял из них в жертву и непременно давал это с благоговением.
На рогожку, постланную неровно, Учитель не садился.
На деревенском пиру он не выходил (из-за стола, рогожки) ранее стариков. Когда жители его родной деревни прогоняли поветрие, то он в парадном платье стоял на восточной стороне крыльца.
Когда у него сгорела конюшня, то Конфуций, возвратившись из дворца, сказал: «Ранен ли кто-нибудь?», а о лошадях даже не спросил.
Когда владетельный князь жаловал его кушаньем, то он непременно, поправив рогожку, предварительно отведывал его. Если князь жаловал его сырым мясом, то он непременно варил его и приносил жертву предкам; а если князь жаловал живую скотину, то он кормил ее.
В случае приказания государя явиться он отправлялся пешком, не ожидая, пока для него запрягут телегу.
Когда умирал друг, которого некому было похоронить, он говорил: «Я похороню его». За подарки друзей, хотя бы они состояли из телеги и лошади, но не из жертвенного мяса, он не кланялся.
Спал он не наподобие трупа, навзничь, и в обыденной жизни не принимал на себя важного вида. Увидав одетого в траур, хотя бы короткого знакомого, он менялся в лице; увидев кого-либо в парадной шапке или слепца, хотя часто встречался с ними, он непременно выказывал к ним вежливость. Когда, сидя в телеге, он встречал одетого в траур, то, опираясь на перекладину, наклонялся (в знак соболезнования); такую же вежливость он оказывал и лицам, несшим списки населения (из уважения к народу). При виде роскошного угощения он непременно менялся в лице и вставал. Во время грозы и бури он непременно менялся в лице.
Сидя в телеге, Учитель не оглядывался назад, не говорил быстро и не указывал пальцем.
Глава XI
Конфуций сказал: «Хотя прежние люди в церемониях и музыке были дикарями, а последующие люди образованными; но если бы дело коснулось употребления их, то я последовал бы за первыми».
Конфуций сказал: «Хой (Янь Юань) не помощник мне; во всех моих речах он находил удовольствие».
Когда Янь Юань умер, то Конфуций горько плакал. Сопутствовавшие ему сказали: «Учитель, ты предаешься чрезмерной скорби». Он отвечал: «Чрезмерной скорби? О ком же мне глубоко скорбеть, как не об этом человеке?»
Цзы-лу спросил о служении духам (умерших). Учитель отвечал: «Мы не умеем служить людям, как же можем служить духам?» – «Осмелюсь спросить о смерти». Конфуций ответил: «Мы не знаем жизни, как же знать смерть?»
Конфуций сказал: «Ю (Цзы-лу) не в моей школе научился игре на гуслях».
Его игра отличалась грубостью и воинственностью[10].
Ученики Конфуция не уважали Цзы-лу. Учитель сказал: «Ю вошел в зал, но не вступил во внутренние покои (т. е. не постиг всей сути мудрости)».
Цзы-гун спросил: «Кто достойнее – Цзы-чжан или Цзы-ся?» Конфуций ответил: «Цзы-чжан переходит за середину, а Цзы-ся не доходит до нее». «В таком случае, – продолжал Цзы-гун, – Ши лучше Шана». Конфуций сказал: «Переходить должную границу – то же, что не доходить до нее».
Фамилия Цзи была богаче Чжоу-гуна; и Жань-ю собирал для нее доходы и увеличивал ее богатства. «Он не мой ученик, – сказал Конфуций. – Дети, бейте в барабаны и нападайте на него, он заслуживает этого!»
Конфуций сказал: «Хой (Янь Юань) почти близок к истине и по своему бескорыстию часто терпит нужду. Цы (Цзы-лу) не мирится с судьбою, приумножает свое имущество, и расчеты его часто бывают верны».
Цзы-лу хотел послать Цзы-гао начальником города Ми. На это Конфуций сказал: «Это значит погубить чужого сына». Цзы-лу сказал: «Там есть народ (которым надо управлять), есть и духи земли и хлебов (которым надо приносить жертвы). Какая необходимость в чтении книг, чтобы научиться этому?» Конфуций сказал на это: «Вот почему я ненавижу краснобаев».
Цзы-лу, Цзэн-Си, Жань Ю и Гунси Хуа сидели подле Конфуция, который сказал им: «Не стесняйтесь говорить потому, что я несколько старше вас. Вы постоянно говорите, что вас не знают, а что бы вы сделали, если бы вас знали?» На это Цзы-лу легкомысленно отвечал: «Если бы я управлял владением в тысячу колесниц, окруженным большим государством, испытавшим нашествие неприятеля, а вследствие этого удручаемым голодом, то к концу трех лет мог бы внушить ему мужество и направить к сознанию долга».
Конфуций усмехнулся: «Ну а ты как, Цю?»
Цю отвечал: «Если бы я управлял маленьким владением в 60–70 ли, а то и в 50–70 ли, то в течение трех лет я мог бы довести народ до довольства. Что же касается церемоний и музыки, то для этого пришлось бы подождать достойного человека».
«Ну а ты, Чи, что?»
Последний отвечал: «Я не скажу, чтобы я мог это, но я желал бы поучиться и при жертвоприношениях в храме предков, при представлениях удельных князей и их сановников желал бы в черном парадном платье и парадной шапке исполнять обязанности младшего церемониймейстера».
«Ну а ты, Дянь (Цзэн-Си), что скажешь?»
Когда замерли звуки гуслей, на которых он играл, он отложил их и, поднявшись, отвечал: «Мой выбор отличается от выбора трех господ». Конфуций сказал: «Что за беда? Ведь каждый высказывает свои желания».
Тогда Дянь сказал: «Под конец весны, когда весеннее платье сшито, я желал бы с пятью-шестью молодыми людьми искупаться в реке. И наслаждаться прохладою на холме У-юй и с песнями возвращаться домой».
Конфуций с глубоким вздохом сказал: «Я одобряю Дяня».
Глава XII
На вопрос Янь Юаня о человечности Конфуций сказал: «Победить себя и возвратиться к церемониям – значит стать человечным. И в тот день, когда (человек) победит себя и возвратится к церемониям, вселенная возвратится к человечности. Быть человечным зависит ли от себя или от людей?»
На вопрос Чжоу-гуна о человечности Конфуций отвечал: «Вне дома веди себя, как будто бы ты принимал знатного гостя; распоряжайся народом, как будто бы ты участвовал при великом жертвоприношении; чего не желаешь себе, не делай и другим. Тогда как в государстве, так и дома не будет против тебя ропота».
Нет этической максимы, более очевидной и в то же время бесконечно опровергаемой во все времена так называемыми соображениями высшего порядка, которые на поверку оказываются всего лишь низменными, корыстными, сиюминутными резонами.
Было, есть и будет!
Не знаю ни одного нормального учителя, кто не стремился бы внушить своим питомцам эту истину, но лжеучителей человечество также имело и имеет предостаточно. Глубинная экзистенциальная драма каждый раз предстает на сцене жизни в новых декорациях. Хотя новизна их относительная, и если уж ставить перед собой глобальные педагогические задачи, то, быть может, одной из них стоит признать демонтаж ветхих сценических конструкций, прикрывающих все то же неизменное мировое зло, идолопоклонство в любых его формах и проявлениях. Каждый раз, когда в нашем скорбном отечестве затевается очередное кровавое шоу, мы видим одну и ту же удручающую картину: небольшую кучку чудаков-интеллигентов, протестующих на площади. Видимо, их учителя оказались более убедительными в передаче конфуцианской идеи не делать другим, чего не желаешь себе. В остальной своей части «народ безмолвствует». Правда, до тех пор, пока молчаливая поддержка абстрактных идеологем и схем не оборачивается глубокой личной трагедией. Грустно осознавать столь низкий КПД суммарных педагогических усилий. Но это еще не повод опускать руки. «Медленно роет крот истории», и к концу XX столетия мы постепенно уходим от романтизации насилия («дело прочно, когда под ним струится кровь»). Не случайно объектом культурной канонизации становятся «чудаки», исповедовавшие этические максимы и, что самое главное, сумевшие их реализовать в жизни: Махатма Ганди, доктор Гааз, Альберт Швейцер, А. Сахаров, А. Мень.
На вопрос Сыма Ню о человечности Конфуций отвечал: «Человечность – это осторожность в речах». На это Сыма Ню сказал: «Осторожность в речах – это ли называется человечностью?» Конфуций отвечал: «Что трудно сделать, разве о том можно говорить без осторожности?»
На вопрос Сыма Ню о благородном муже Конфуций отвечал: «Благородный муж тот, который не скорбит и не боится». На это Сыма Ню сказал: «Кто не боится и не скорбит, этот и есть благородный муж?» Конфуций сказал: «Кто, исследуя свой внутренний мир, не находит в себе недостатков, чего же ему скорбеть или бояться?»
На вопрос Цзы-чжана об умном Конфуций отвечал: «Умным и даже дальновидным можно назвать того, на кого не действуют ни медленно всасывающаяся клевета, ни жалобы на кровные обиды».
На вопрос Цзы-гуна, в чем состоит управление, Конфуций отвечал: «В довольстве пищи, в достаточности военных сил и в верности народа».
Цзы-гун сказал: «Но если бы предстояла необходимость исключить одну из этих трех статей, то какую исключить прежде?» «Военную часть», – отвечал Конфуций. Цзы-гун сказал: «А если бы правительство вынуждено было пожертвовать одною из этих двух, то какою прежде?» «Пищей, – сказал Конфуций, – потому что смерть всегда была общим уделом, а без доверия народа правительство не может стоять».
Цзи-цзы Чэн сказал: «Благородному мужу нужна только безыскусственность, к чему еще ему шлифовка?»
Цзи-цзы Чэн, Вэйский вельможа, скорбя о преобладании в своих современниках внешнего лоска над природой, сказал это изречение[11].
Цзы-гун сказал: «Увы! Ваши слова – слова благородного мужа; но даже четверка лошадей не в состоянии догнать слово, сорвавшееся с языка. Внешнее украшение подходит к природе, а природа – к украшению. Шкура барса и тигра без волос походит на шкуру собаки и барана».
В ответ на вопрос Циньского князя Цзина о правлении, предложенный им Конфуцию, последний отвечал: «Правление есть там, где государь есть государь, министр – министр, отец – отец и сын – сын».
На это князь сказал: «Прекрасно! Действительно, если государь не будет государем, министр министром, отец отцом и сын сыном, то хотя бы у меня был хлеб, буду ли я в состоянии пользоваться им?»
Учитель сказал: «Слушать тяжбы я могу подобно другим; но что необходимо – это чтобы не было тяжб».
В ответ на вопрос Цзы-чжана насчет управления Учитель отвечал: «Управление заключается в том, чтобы неустанно сосредоточиваться на нем и нелицемерно осуществлять его».
Учитель сказал: «Если при обширной учености сдерживать себя церемониями, то благодаря этому также можно не уклониться от истины».
Учитель сказал: «Благородный муж содействует людям в осуществлении их добрых дел, но не злых, а низкий человек поступает противно этому».
На вопрос Цзи Кан-цзы о правлении Учитель отвечал: «Правление есть исправление. Если вы будете подавать другим пример прямоты, то кто же осмелится быть непрямым?»
Цзи Кан-цзы, спрашивая Конфуция о правлении, сказал: «Что Вы скажете, если мы будем казнить беззаконных людей для образования нравственных людей?» – «Вы управляете, зачем же прибегать к убийству? Если Вы пожелаете быть добрым, то и народ будет добр. Добродетели благородного мужа – это ветер, а качества низкого человека – это трава, и ветер, гуляющий по траве, непременно пригибает ее».
На вопрос Фань Чи о человечности Учитель отвечал: «Человечность – это любовь к людям». На вопрос: «Что такое знание?» – Учитель отвечал: «Знание – это знание людей». Фань Чи не понял. Учитель сказал: «Возвышая людей честных и преграждая путь бесчестным, мы можем сделать бесчестных честными».
Цзы-гун спросил: «В чем состоит дружба?» Учитель ответил: «В искреннем увещании и в добром руководстве; нельзя – прекрати, не срами себя».
Глава XIII
Цзы-лу спросил: «В чем состоит правление?» Учитель ответил: «В том, чтобы предупреждать народ своим примером и трудиться для него». На просьбу о дальнейших объяснениях Учитель сказал: «Не ленись».
Цзы-лу сказал: «Вэйский государь ожидает Вас, чтобы с Вами управлять государством. С чего Вы намерены начать?» Учитель ответил: «Необходимо исправить имена». – «Вот как! Вы далеко заходите. К чему это исправление?» – «Дикарь ты, Ю, – отвечал Учитель. – Благородный муж осторожен по отношению к тому, чего не знает. Если имя неправильно, то слово будет противоречить делу, а когда слово противоречит делу, то дело не будет исполнено. А если дело не будет исполнено, то церемонии и музыка не будут процветать; а если церемонии и музыка не будут процветать, то наказания не будут правильны; а когда наказания будут извращены, то народ не будет знать, как ему вести себя. Поэтому для благородного мужа необходимо, чтобы имя он непременно мог сказать и слово исполнить, и чтобы в словах его не было ничего бесчестного».
Фань Чи просил научить его земледелию. Учитель ответил: «Я хуже опытного земледельца». – «Тогда прошу научить огородничеству». Учитель ответил: «Я хуже опытного огородника». Когда Фань Чи вышел, Учитель сказал: «Мелкий человек – этот Фань Сюй. Если наверху любят церемонии, то народ не осмелится быть непочтительным; если наверху любят правду, то народ не осмелится не покоряться, если наверху любят искренность, то народ не осмелится не выражать привязанности. А при таких условиях народ, неся в пеленках за плечами своих малых детей, устремится к вам. Зачем же заниматься земледелием?»
Конфуций сказал: «Человек прочитал весь “Ши цзин”, а дадут ему какое-нибудь правительственное дело, он не понимает его; пошлют его в чужое государство, он не в состоянии справиться с поручением. Хотя он и много знает, но какая от этого польза?»
Конфуций сказал: «Если правитель праведен, то народ без приказаний будет все исполнять; если же он сам неправеден, то, хотя бы он приказывал, его не послушают».
Учитель отправился в Вэй с Жань Сю в качестве кучера и (обратившись к нему) сказал: «Как много народу!» Жань сказал: «Коль скоро много, то что еще можно прибавить?» «Обогатить его», – отвечал Учитель. «А когда он разбогатеет, то что еще можно бы сделать для него?» – «Обучить его», – отвечал Учитель.
Учитель сказал: «Если бы кто воспользовался мною для службы, то через год правление было бы уже порядочное, а через три года оно было бы совершенно устроено».
Учитель сказал: «Если бы добрые люди управляли государством сто лет, то тогда возможно победить жестоких и уничтожить казни». Верны эти слова.
Учитель сказал: «Если бы появился государь, проникнутый чувством законности, то по истечении века воцарилась бы человечность».
Учитель сказал: «Если кто исправит себя, то какая трудность для него участвовать в управлении? Если же кто не в состоянии исправить самого себя, то каким образом он будет исправлять других?»
Дин-гун спросил: «Возможно ли одним словом возвысить государство?» Конфуций отвечал: «От одного слова нельзя ожидать таких результатов. Людская пословица говорит: “Быть государем трудно, но нелегко быть и министром”. Если будем понимать, что трудно быть государем, то разве нельзя надеяться одним этим словом поднять государство?» – «А бывало ли, чтобы одно слово губило государство?» Конфуций ответил: «От одного слова нельзя ожидать этого. Народная пословица говорит: “Я не радуюсь быть правителем, потому что словам его только поддакивают и никто не противоречит ему”. Если слова его хороши и им не противоречат, разве это не хорошо? Если же они нехороши и им не противоречат, не близко ли это к тому, что одно слово губит государство?»
Цзы-ся, сделавшись государем города Цзюйфу, спросил о том, как управлять. Учитель ответил: «Не торопись и не гонись за малыми выгодами. Будешь торопиться, не разумеешь дела, будешь гоняться за малыми выгодами, большого дела не сделаешь».
На вопрос Фань Чи о человечности Учитель ответил: «Будь скромен в частной жизни, управляй делами с благоговейным вниманием, будь искренен к людям; хотя бы ты ушел к дикарям, и там нельзя бросить этого».
Цзы-гун спросил: «Каков должен быть тот, кого можно бы назвать ученым?» Учитель сказал: «Ученым можно назвать того, кто не зазорен в своем поведении и, будучи послан в чужие края, не посрамит повеления государя». – «Смею спросить: кто будет следующий за этим?» «Тот, – сказал Учитель, – кто в своем роду известен сыновнею почтительностью, а между односельчанами – братской любовью». – «А следующий за этим, смею спросить?» – «Тот, кто непременно остается верен своему слову и непременно приводит в исполнение то, что делает».
Толкователи говорят: «У пылких – перевес ума над поведением, а у сдержанных – перевес поведения над умом». Для того чтобы образовать из них людей, подходящих к конфуцианскому масштабу, т. е. могущих идти путем неуклонной середины, первых необходимо сдерживать, а вторых возбуждать, подстрекать[12].
Конфуций сказал: «У южан есть поговорка: “Человек, не обладающий постоянством, не может быть ни знахарем, ни доктором”. Прекрасно! Непостоянный в своем призвании подвергнется посрамлению». Учитель сказал: «Это известно и без гадания».
Учитель сказал: «Благородный муж миролюбив, но не льстив, а низкий льстив, но не миролюбив».
Цзы-гун сказал: «Что Вы скажете о человеке, которого все земляки любят?» «Не годится», – сказал Учитель. «А что Вы скажете о человеке, которого все земляки ненавидят?» «Тоже не годится, – сказал Учитель. – Лучше тот, которого любят хорошие земляки и ненавидят нехорошие».
Учитель сказал: «Благородному человеку легко служить, но трудно угодить; угождаешь ему не по закону, он не будет доволен. Что касается употребления им людей на службу, то он дает им дело, смотря по их способностям. Подлому человеку трудно служить, но легко угодить; потому что, хотя угождаешь ему и не по закону, но он будет доволен. Что же касается употребления им людей на службу, то он ищет таких, которые были бы способны на все».
Учитель сказал: «Благородный муж отличается спокойным достоинством, но не тщеславен; а подлый человек, наоборот, тщеславен, но не имеет спокойного достоинства».
Учитель сказал: «Человек твердый, решительный, безыскусный и простоватый недалек от человечности».
Цзы-лу спросил: «Каков должен быть человек, чтобы можно было назвать его ученым?» – «Ученым можно назвать того, кто настойчив и убедителен, (неотвязчив) и ласков. По отношению к другим настойчив и убедителен, по отношению к братьям любезен».
Учитель сказал: «Когда хороший человек будет учить народ в течение семи лет, то с таким народом можно идти на войну».
Учитель сказал: «Посылать на войну людей необученных – значит предавать».
Глава XIV
Сянь спросил: «Что постыдно?» Учитель ответил: «Думать только о жалованье, когда в государстве царит порядок, и думать только о том же, когда в нем нет порядка, – это постыдно».
Учитель сказал: «Ученый, думающий о спокойствии и удобствах, не заслуживает этого имени».
Учитель сказал: «Когда в государстве царит порядок, то как речи, так и действия могут быть возвышенны и смелы; но когда в государстве царит беззаконие, то действия могут быть и возвышенны, но слова покорны».
Учитель сказал: «Человек, одаренный добродетелями, без сомнения, обладает даром слова, но обладающий даром слова не всегда бывает одарен добродетелями; человек человечный, конечно, обладает храбростью, но храбрость не всегда соединяется с человечностью».
Учитель сказал: «Что благородный муж бывает иногда нечеловечен – это случается; но чтобы низкий человек был человечным – этого не бывает».
Учитель сказал: «Любящий человек разве может не поощрять к труду (того, кого он любит)? Преданный разве может не вразумлять (своего государя)?»
Учитель сказал: «Быть бедным и не роптать – трудно; быть богатым и не гордиться – легко».
Цзы-гун сказал: «Мне кажется, Гуань-чжун не был человечен. Когда Хуань-гун умертвил княжича Цзю, то он не только не мог умереть вместе с ним, но еще сделался министром у убийцы его». На это Учитель заметил: «Гуань-чжун в качестве министра Хуань-гуна поставил его во главе удельных князей, объединил и упорядочил всю вселенную, и народ до сего времени пользуется его благодеяниями. Если бы не Гуань-чжун, мы ходили бы с распущенными волосами и запахивали левую полу (т. е. были бы дикарями). Разве можно требовать от них щепетильности простых мужиков и баб, умерщвляющих себя в канавах и рвах в полной неизвестности?»
Цзы-лу спросил: «Как нужно служить государю?» Учитель ответил: «Не обманывай и укоряй его в лицо».
Учитель сказал: «Благородный муж постепенно поднимается вверх, а подлый человек постепенно опускается вниз».
Учитель сказал: «В древности люди учились для себя, а ныне учатся для других».
Цзэн-цзы сказал: «Мысли благородного мужа не выходят из пределов его положения».
Цзэн-цзы сказал: «Благородный муж скромен в своих словах, но неумерен в своих действиях».
Конфуций сказал: «У благородного мужа есть три предмета, которых я не в состоянии достигнуть: человеколюбие без скорби, знание без заблуждения и храбрость без страха». Цзы-гун на это сказал: «Это Учитель говорил о себе, а Цзы-гун любил судить о людях». Учитель сказал: «Ты сам, должно быть, добродетельный человек; а вот у меня нет досуга для этого».
Учитель сказал: «Не беспокойся, что люди тебя не знают, а беспокойся о своей неспособности».
Учитель сказал: «Не предполагать обмана и не подозревать недоверия к себе со стороны, но в то же время наперед прозревать их – это ум».
Учитель сказал: «Отличный конь славится не за силу, а за качества».
Некто сказал: «Что Вы скажете о воздаянии добром за обиду?» На это Конфуций сказал: «А чем же тогда платить за добро? Следует воздавать справедливостью за обиду и добром за добро».
Учитель сказал: «Люди не знают меня!» На это Цзы-гун спросил: «Что значит “не знают Вас?” Учитель ответил: «Я не ропщу на Небо, не виню людей и, изучая низшее, достигаю понимания высшего. Не одно ли Небо знает меня?»
Конфуций сказал: «Люди умные и нравственные удаляются от мира (когда во вселенной царит беззаконие); другие удаляются из страны (т. е. государства, объятого смутой); другие удаляются от небрежного обращения, а иные удаляются из-за слов».
На вопрос Цзы-лу, что значит быть благородным человеком, Учитель сказал: «С благоговением относиться к самоусовершенствованию». «Это все?» – сказал Цзы-лу. «Исправлять самого себя, чтобы через это доставлять спокойствие людям», – сказал Учитель. «Это все?» – спросил Цзы-лу. Учитель сказал: «Исправлять себя для доставления спокойствия народу – о трудности этого скорбели даже Яо и Шунь».
Юань-чжан сидел (по-варварски) на корточках, поджидая Конфуция. Учитель сказал: «Кто в юности не отличался послушанием и братской любовью, возмужав, не сделал ничего замечательного, а состарившись, не умирает, – тот разбойник». И при этом ударил его палкою по спине.
Глава ХV
На вопрос Вэйского князя Лин-гуна о военном деле Конфуций отвечал: «Дело жертвоприношений мне известно, но военного дела я не изучал».
Во время истощения продовольствия в царстве Чэнь ученики Конфуция заболели от голода и не могли подняться. Тогда Цзы-лу в досаде, явившись к Конфуцию, сказал: «Видно и благородный человек бывает в стесненном положении!» Учитель отвечал: «Благородный человек строго соблюдает себя в стесненном положении, тогда как подлый, находясь в стесненном положении, делается распущенным».
Учитель сказал: «Цы (Цзы-гун), ты считаешь меня многоученым и знающим?» Тот отвечал: «Конечно. А разве нет?» «Нет, – сказал Учитель. – Я все связываю одной истиной».
Учитель сказал: «Управляющий вселенною без деятельности – это ведь был Шунь? Что ему было делать, как не сидеть на троне с самоуважением!»
Цзы-чжан спросил: «Как сделаться известным?» Учитель сказал: «При искренности и верности в слове, твердости и благоговении в деятельности и в царстве дикарей можно преуспевать. При отсутствии этих качеств, хотя бы даже в близком соседстве, разве можно преуспевать? Когда стоишь, представляй, что они (эти качества) предстоят пред тобою; когда находишься в экипаже, представляй, что они опираются на ярмо и тогда преуспеешь». Цзы-чжан записал эти слова на поясе.
Учитель сказал: «Не поговорить с человеком, с которым можно говорить, значит потерять человека; поговорить с человеком, с которым нельзя говорить – значит потерять слова. Умный человек не теряет ни человека, ни слов».
На вопрос Цзы-гуна о том, как сделаться человечным, Учитель ответил: «Ремесленник, желая хорошо исполнить свою работу, предварительно непременно оттачивает свои инструменты. Живя в известном государстве, служи его достойным сановникам и дружи с его человечными учеными».
На вопрос Янь Юаня о том, как устроить государство, Учитель ответил: «Руководствоваться счислением времени династии Ся; ездить в колеснице династии Инь; носить шапку династии Чжоу; употреблять музыку Шао с танцами; исключить Чжэнский напев и удалять льстецов, потому что первый сладострастен, а вторые опасны».
Учитель сказал: «Человек, не имеющий дальних замыслов, без сомнения, подвергнется близкой скорби».
Учитель сказал: «Кончено! Я не видел, чтобы люди так любили добродетель, как любят красоту».
Учитель сказал: «Если будешь требователен к самому себе и снисходителен к другим, то избавишься от ропота».
Учитель сказал: «Если человек не говорит: как же быть? – то и я не знаю, как с ним быть».
Учитель сказал: «Трудно тем, которые, проводя целые дни в компании, не обмолвятся словом о долге, а только любят пробавляться своим хитроумием».
Учитель сказал: «Благородный муж, признавая справедливость за основу, проводит ее при помощи правил, проявляет ее в уступчивости и завершает ее искренностью. Вот таков благородный муж».
Учитель сказал: «Благородный муж болеет о своей неспособности, а не о том, что люди не знают его».
Учитель сказал: «Благородный муж скорбит, что по смерти его имя не будет прославлено».
Учитель сказал: «Благородный муж ищет причины своих неудач в себе самом, а подлый человек ищет их в других».
Учитель сказал: «Благородный муж важен, но не сварлив, общителен, но ни с кем не вступает в сговор».
Учитель сказал: «Благородный муж не рекомендует людей из-за их слов и не отвергает слов из-за людей».
Цзы-гун спросил: «Есть ли слово, которым можно было бы руководствоваться всю жизнь?» Учитель ответил: «Это взаимность». – «Чего себе не желаешь, того не делай другим».
Учитель сказал: «Льстивые речи запутывают добродетель, а маленькое нетерпение расстраивает великие замыслы».
Учитель сказал: «Когда все ненавидят или любят кого-либо, необходимо подвергать это проверке».
Учитель сказал: «Человек может сделать великой истину, но не истина человека».
Учитель сказал: «Ошибки, которые не исправляются, вот настоящие ошибки».
Учитель сказал: «Я целые дни проводил без пищи и целые ночи без сна, но нашел, что одни размышления бесполезны и лучше учиться».
Учитель сказал: «Благородный муж заботится об истине, а не о насущном хлебе. Вот земледелие, но и в нем скрывается возможность голода; а вот учение, в котором скрывается и жалованье. Благородный муж беспокоится о том, что он не достигнет познания истины, а не о том, что он беден».
Учитель сказал: «Если, достигнув знания, мы не в состоянии будем хранить его при помощи человечности, то по приобретении непременно потеряем его. Если знание достигнуто и мы сможем хранить его при помощи человечности, но будем управлять без соблюдения внешнего достоинства, то народ не будет уважать нас. Но если и знание достигнуто, и мы сможем хранить его при помощи человечности, и будем управлять с достоинством, но не будем вдохновлять народ при помощи обрядовых правил, то это нехорошо».
Учитель сказал: «Благородный муж иногда может не знать мелочей, но может нести важные обязанности; между тем как мелкий человек не может нести важных обязанностей, но он может проявить свое знание в малых делах».
Учитель сказал: «Народ нуждается в человечности более, чем в огне и воде; я видел людей, умирающих от огня и воды, но не видел умиравших от того, что они были человечны».
Учитель сказал: «В человечности не уступай и учителю».
Учитель сказал: «Благородный муж прям и тверд, но не упрям».
Учитель сказал: «В обучении нет различий между людьми».
Учитель сказал: «Люди, идущие различными путями, не могут работать вместе».
Учитель сказал: «От слов требуется только, чтобы они были понятны».
Глава XVI
Когда фамилия Цзи намеревалась сделать нападение на владение Чжуаньюй, Жань-лу и Цзи-лу, явившись к Конфуцию, сказали: «Цзи намерены вступить в войну с Чжуаньюй». Тогда Конфуций сказал: «Цю, на самом деле не твоя ли это вина? Ведь Чжуаньюйский владетель сделан был прежним царем владетелем горы Дунмэн; кроме того, владение его находится в пределах княжества Лу, и владетель его есть подданный двора. С какой же стати нападать на него?» На это Жань-лу сказал: «Наш господин желает этого, а мы оба не желаем». Конфуций сказал: «Цю, Чжоу Жень говаривал: покажи силу своего содействия, оставаясь на посту; не можешь – удались. Если вожак не поддерживает в опасном месте и не удерживает от нападения, то на что нужен он? Кроме того, твои слова ошибочны. Когда тигр или носорог выскочит из клетки, или же черепаха и яшма будут изломаны, находясь в шкатулке, то чья это будет вина?» Жань-лу на это сказал: «В настоящее время владение Чжуаньюй сильно и смежно с городом Би; если теперь не взять его, то впоследствии оно непременно будет предметом беспокойства для фамилии Цзи». На это Конфуций сказал: «Цю, благородный муж не любит, когда люди умалчивают о своих корыстных побуждениях и непрерывно приискивают отговорки. Я слыхал, что правители государства и главы домов не беспокоятся о том, что у них мало людей, а печалятся о неравномерном распределении, не опасаются бедности, а опасаются смут; потому что при равномерном распределении богатств нет бедных, при согласии не бывает недостатка в людях, а при спокойствии невозможно падение государства. Поэтому, если отдаленные народы не приходят с покорностью, то для привлечения их следует заботиться о просвещении и нравственности, а когда они придут, следует доставить им спокойную жизнь. Теперь вы, Ю и Цю, помогаете вашему господину, а отдаленные народы не покоряются, и вы не в состоянии привлечь их; его государство распадается, народ удаляется и разбредается, и вы не можете сохранить его; а тут задумываете еще поднять войну внутри государства. Я боюсь, что опасность для Цзи-суня не в Чжуаньюе, а в стенах дома».
Конфуций сказал: «Когда во вселенной царит порядок, то церемонии, музыка и войны исходят от Сына Неба; когда же в ней царит беззаконие, то церемонии, музыка и войны исходят от удельных князей. Когда все это исходит от удельных князей, то редкие из них через десять поколений не теряют власти, когда все исходит от вельмож, то редкие из них через пять поколений не теряют власти; а когда бразды правления государством находятся в руках чиновников-вассалов, то редкие из них не теряют власти через три поколения, когда во вселенной царит закон, то правительственная власть не находится в руках вельмож, и народ не участвует в обсуждении дел».
Конфуций сказал: «Влечений, доставляющих человеку пользу, три, и влечений, причиняющих ему вред, три. Полезные влечения – это находить удовольствие в упражнении в церемониях и музыке, не переступая должных границ; в рассказах о добре других и во множестве достойных друзей. Вредные влечения – это находить удовольствие во влечении к роскоши, в разгуле и в страсти к пирам».
Конфуций сказал: «В присутствии лиц достойных и почтенных возможны три ошибки: говорить, когда не следует говорить, это называется опрометчивостью; не говорить, когда следует говорить, это называется скрытностью, и не обращать внимания на выражение лица – это называется слепотою».
Конфуций сказал: «Благородный муж должен остерегаться трех вещей: в молодости, когда жизненные силы не окрепли, сладострастия, в возмужалом возрасте, когда они только что окрепли, драки, и в старости, когда они ослабли, любостяжания».
Конфуций сказал: «Для благородного мужа существует три предмета, перед которыми он благоговеет: веление Неба, великие мужи и слова мудреца. Подлый человек не знает велений Неба и не боится их, неучтиво обращается с великими мужами и презрительно относится к словам мудреца».
Конфуций сказал: «Те, которые имеют знание от рождения, суть высшие люди; следующие за ними – это те, которые приобретают знания учением; следующие за этими – это те, которые учатся, несмотря на свою непонятливость; непонятливые и неучащиеся составляют самый низший класс».
Конфуций сказал: «У благородного мужа девять дум: взирая, думает о том, чтобы видеть ясно; слушая – чтобы слышать отчетливо; по отношению к выражению лица думает о том, чтобы было любезное; по отношению к наружному виду думает о том, чтобы он был почтителен; по отношению к речи – чтобы она была искренна; по отношению к делам – чтобы быть внимательным к ним; в случае сомнения думает о том, чтобы кого-нибудь спросить; по отношению к гневу думает о тех бедствиях, которые он влечет за собой; при виде возможности приобрести что-либо думает о справедливости».
Конфуций сказал: «Людей, которые при виде добра неудержимо стремятся к нему, как бы опасаясь не достигнуть его, при виде зла бегут от него, как от кипятка, опасаясь обвариться, я видел и слышал об этом. Что люди живут отшельниками для уяснения своих стремлений и осуществляют справедливость для преуспеяния своего учения – об этом я слышал, но не видел таких людей».
Конфуций сказал: «У Циньского князя Цзина была одна тысяча четверок лошадей, а когда он умер, то народ не нашел в нем никаких добродетелей для прославления его; Бо-и и Шу-ци умерли с голоду в горах Шоу-ян, а народ доныне прославляет их. Не то ли это значит?»
Глава XVII
Учитель сказал: «По натуре люди близки друг другу, но по привычкам далеки».
Учитель сказал: «Только высшее знание и высшая глупость неизменны».
Цзы-чжан спросил о человечности. Конфуций сказал: «Кто в состоянии исполнить пять требований, тот будет человечен». – «Позволю спросить, что это такое?» Конфуций сказал: «Почтительность, великодушие, искренность, сметливость и доброта. Если человек почтителен, то он не подвергается пренебрежению, если человек великодушен, то он привлекает к себе всех, если он честен, то люди полагаются на него, если он сметлив, то он будет иметь заслуги, если он милостив, то в состоянии будет распоряжаться людьми».
Учитель сказал: «Ю, слышал ли ты, что такое шесть слов и шесть недостатков?» «Нет», – был ответ. «Ну, постой, я объясню тебе: питать любовь к гуманности и не учиться – недостатком этого будет глупость, питать любовь к знанию и не любить учиться – недостатком этого будет шаткость, питать любовь к честности и не любить учиться – недостатком этого будет нанесение вреда людям; любить прямоту и не любить учиться – недостатком этого будет горячность; любить мужество и не любить учиться – недостатком этого будет возмущение; любить твердость и не любить учиться – недостатком этого будет сумасбродство».
Учитель сказал: «Ученики, почему не изучаете книгу “Ши цзин”? Ведь она может воодушевлять, может служить для того, чтобы видеть свои достоинства и недостатки, может делать человека общительным, может научить сдерживать негодование; в семье – научить служить отцу, в государстве – государю; из нее вы узнаете множество названий птиц, животных, деревьев и растений!»
Учитель сказал: «Церемонии, говорят, да церемонии! А разве под ними разумеются только яшмы и шелка? Музыка, говорят, да музыка! А разве под нею разумеются только музыкальные колокола и барабаны?»
Учитель сказал: «Строгого по наружности и слабого в душе можно сравнить с человеком из низов, не походит ли он на вора, который проделывает отверстие в стене или перелезает через нее?»
Учитель сказал: «Деревенский любимчик – вор добродетели».
Учитель сказал: «Уличные слухи и россказни – это поругание добродетели. Пересказывать на дороге – это значит бросать добродетель».
Учитель сказал: «С низким человеком можно ли служить государю? Когда он не достиг желаемого, то заботится о достижении его, а когда достигнет, боится, как бы не потерять, а при боязни потерять он готов на все».
Учитель сказал: «В древности люди имели три недостатка, которых ныне, пожалуй, и нет. Древние сумасброды были своевольны в мелочах, а нынешние отличаются полной разнузданностью; прежде строгие люди отличались суровостью, а ныне отличаются злобой и гневом; прежние простаки отличались прямотой, а нынешние – ложью».
Учитель сказал: «Хитрые речи и притворная наружность редко соединяются с гуманностью».
Учитель сказал: «Я хочу перестать говорить». На это Цзы-гун сказал: «Если Вы не будете говорить, то что же будут передавать Ваши ученики?» Учитель ответил: «Говорит ли что-нибудь Небо? А между тем времена года сменяются и твари рождаются. Говорит ли что-нибудь Небо?»
Цзай-во спросил: «Трехгодичный траур слишком продолжителен. Благородный муж, если в течение трех лет не будет упражняться в церемониях, то он непременно придет в расстройство. Если в течение трех лет не будет заниматься музыкой, то она непременно падет. Можно ли ограничиться годичным трауром, так как в течение года старый хлеб кончается и новый поступает, и огонь, получаемый от трения, меняется». Учитель сказал: «Был бы ты спокоен, кушая рис и одеваясь в парчу?» – «Был бы спокоен», – был ответ. «Но если ты был бы спокоен, – продолжал Конфуций, – то и делай так. А вот для благородного мужа во время траура пища не сладка, музыка не доставляет ему удовольствия и, живя в доме, он не спокоен. Поэтому он не делает этого, если же ты спокоен, ну и делай так». Когда Цзай-во вышел, Учитель сказал: «Такова Юйева непочтительность! Сын только через три года после рождения сходит с рук отца и матери. Трехгодичный траур есть всеобщий траур. А Юй разве не пользовался трехлетнею любовью своих родителей?!»
Относительно получения огня посредством трения дерева мы встречаем у китайцев следующие замечания: весной огонь добывается из тополя и ивы, летом – из жужуба и абрикосового дерева, в конце лета – из тутового дерева и шелковичного дуба, осенью – из дуба и акации и зимою – из софоры и красного дерева[13].
Учитель сказал: «Есть досыта целый день и ничем не заниматься – разве это не тяжело? Разве нет шахмат и шашек? Играть в них все-таки лучше, чем ничего не делать».
Цзы-лу сказал: «Предпочитает ли высокопоставленный человек мужество?» Учитель ответил: «Он ставит долг выше всего, потому что человек, занимающий высокое положение, обладая мужеством, но не имея сознания долга, делается мятежником, а человек, занимающий низкое положение, обладая мужеством, но не имея сознания долга, делается разбойником».
Цзы-гун спросил: «У благородного мужа есть также и ненависть?» – «Есть, – ответил Учитель. – Он ненавидит людей, говорящих дурно о других, ненавидит тех, которые, занимая низкое положение, злословят высших, ненавидит храбрых, но наглых, смелых, но неразумных».
Учитель сказал: «С женщинами да со слугами трудно справиться. Приблизишь их, они становятся непокорными, а отдалишь – ропщут».
Учитель сказал: «Если кого ненавидят в сорок лет, тому ничего не остается делать».
Глава XIX
Цзы-ся сказал: «О том, кто ежедневно узнает, чего он не знал, и ежемесячно вспоминает то, чему научился, можно сказать, что он любит учиться».
Цзы-ся сказал: «В многоучении и непреклонной воле, неотступном вопрошании и тщательном размышлении есть также и человечность».
Цзы-ся сказал: «Ремесленники, чтобы изучить в совершенстве свое дело, помещаются в казенных мастерских; благородный муж учится, чтобы достигнуть высшего понимания своих принципов».
Цзы-ся сказал: «Ничтожный человек непременно прикрывает свои ошибки».
Цзы-ся сказал: «Благородный муж является в трех видах: когда посмотришь на него издали, он внушителен, приблизишься к нему, он ласков, послушаешь его речи, он строг».
Цзы-ся сказал: «Если великие обязанности не нарушаются, то в малых возможны отступления».
Цзы-ся сказал: «Если от службы остается досуг, то употребляй его на учение, а если от учения остается досуг, то употребляй его на службу».
Шусунь Ушу, обратившись к вельможам при дворе, сказал: «Цзы-гун даровитее и умнее Конфуция». Цзыфу Цзинбо сообщил об этом Цзы-гуну, который сказал: «Возьмем для примера дворцовую стену, моя стена доходит до плеч и через нее можно видеть, что есть хорошего в комнатах. Стена же Учителя в несколько саженей, и если не отыскать надлежащих ворот и не войти в них, то не увидишь красот храмов предков и богатства чинов империи; но отыскавших эти ворота, кажется, немного. Не потому ли твой начальник так говорит?»
Чэн Цзы-цинь, обратившись к Цзы-гуну, сказал: «Ты только из почтения говоришь так. Возможно ли, чтобы Чжун-ни был достойнее тебя?» Цзы-гун сказал: «Благородного мужа за одно слово считают умным и за одно слово считают невежей; поэтому в словах нельзя не быть осторожным. Учитель недосягаем, подобно Небу, на которое нельзя подняться по ступенькам. Если бы Учитель получил в управление княжество, то на нем оправдалось бы следующее изречение: «Кого он поставил бы на ноги, тот стоял бы; кого он повел бы, тот последовал бы за ним; кого приласкал бы, тот покорился бы ему; кого поощрил бы, те жили бы в согласии и мире; при жизни он был бы славен; его смерть была бы оплакиваема. Каким же образом возможно сравняться с ним?»
Глава XX
Цзы-чжан спросил у Конфуция: «Каким бы образом можно было вести дела правления?» Учитель ответил: «Следовать пяти прекрасным качествам и изгонять четыре скверных – этим путем можно вести дела правления». – «Что такое пять прекрасных качеств?» – спросил Цзы-чжан. Учитель ответил: «Когда правитель благодетельствует не расходуясь, налагает работу, не вызывая ропота, желает без алчности, доволен, но не горд, внушителен, но не свиреп». Цзы-чжан сказал: «Что значит благодетельствовать не расходуясь?» Учитель ответил: «Когда он будет доставлять пользу народу, исходя из того, что для него полезно, – разве это не будет благодеянием без затрат? Когда он будет выбирать пригодную работу и заставлять их трудиться над ней, то кто же будет роптать? Когда он будет желать человечности и приобретет ее, то где же тут место для алчности? Когда для него не будет ни сильных, ни слабых по численности, ни малых, ни великих дел и он будет относиться с одинаковым уважением ко всем и ко всему, то разве это не будет самодовольство без гордости? Когда он оправит свое платье и шапку, его взор будет проникнут достоинством, и при взгляде на его внушительный вид люди будут чувствовать уважение – разве это не будет величием без свирепости?»
Цзы-чжан сказал: «Что такое четыре дурных качества?» – «Казнить людей, не наставив их, – это бесчеловечие; требовать немедленного исполнения чего-либо, не предупредив заранее, – это торопливость; медлить распоряжениями и требовать срочного исполнения их – это пагуба; давая людям что-нибудь, при самой выдаче проявлять скаредность – это будет чиновничество (т. е. мелочность, свойственная чиновнику, но не правителю)».
Учитель сказал: «Кто не признает судьбы, тот не может сделаться благородным мужем. (Не фаталист не может сделаться благородным мужем.) Кто не признает церемоний, тому неоткуда приобрести прочные устои. Кто не знает силы слова, тому неоткуда будет узнать людей».
Семейные предания о Kонфуции[14]
Разъяснения речей о мудрых царях
Когда Конфуций находился на покое, его ученик Цзэн Шэнь прислуживал ему. Конфуций изрек: «О Шэнь! От нынешних правителей слышишь речи, которые могут понравиться разве что низшим чинам. Немного среди них таких, которые произносят речи, достойные мудрого царя. Увы! Если бы только я мог говорить с ними как истинный царь, то, не покидая своих домашних покоев, я смог бы изменить своими словами весь мир!»
Цзэн-цзы встал, сошел с сиденья и ответил: «Осмелюсь спросить о том, что такое речи, достойные мудрого царя?»
Конфуций хранил безмолвие.
– Прислуживая вам, Учитель, когда вы пребываете в праздности, трудно самому дать правильный ответ, – сказал Цзэн-цзы. – Посему я смею обратиться к вам с вопросом.
Конфуций по-прежнему хранил безмолвие, и Цзэн-цзы затрепетал от страха. Он поднял полы платья и почтительно отступил назад.
Спустя некоторое время Конфуций вздохнул и, повернувшись к Цзэн-цзы, сказал ему:
– Шэнь, могу ли я говорить с тобой о Пути мудрых царей?
– Не смею считать свои познания достаточными для этого, но почтительно прошу дать мне наставления, полагаясь на то, что известно мне.
– Сядь, и я поведаю тебе, – сказал Конфуций. – Истинный Путь – это то, благодаря чему проявляется внутреннее совершенство (дэ) вещей. Совершенство – это то, благодаря чему ценится Путь. Посему, если бы не было совершенства, то Путь не ценился бы в мире. Если бы не было Пути, то совершенство не проявилось бы в мире. Даже если ты обладаешь лучшим скакуном в царстве, не умея правильно седлать и погонять его, ты не сможешь добраться до места своего назначения. Даже если ты владеешь обширными пространствами и многочисленными подданными, не умея управлять ими в соответствии с правильным Путем, ты не сможешь обрести царскую власть. Вот почему в древние времена мудрые цари внутри совершенствовались в «семи учениях», а вовне осуществляли «три достижения».
Путь мудрых царей был таков, что, когда они защищали свое государство, они отгоняли врагов на тысячи ли. Когда же они выступали в поход, то вели своих воинов так, словно ступали по спальной циновке. Оттого и говорится: «Когда правитель внутри совершенствуется в “семи учениях”, он вовек будет покоен. Когда правитель осуществляет вовне “три достижения”, его богатства не будут растрачены попусту».
– Тот, кто всегда покоен внутри и не растрачивает попусту богатства вовне, достоин зваться мудрым царем, – сказал Цзэн-цзы. – Могу ли я узнать, что это значит?
– В древности Шунь не покидал своего сиденья, а в мире всюду был порядок, – сказал Конфуций. – О чем тогда беспокоиться государю? Если в мире нет порядка, то вина лежит на государе. Если указы не выполняются, то вина лежит на подданных. А что до богатств царства, то древние цари брали себе только десятую часть урожая и отрывали людей на работы только три дня в году. Люди могли уходить в леса и на озера сообразно временам года, и за то никакой подати не взималось. На заставах и рынках не брали пошлин. Так как же могли растрачиваться попусту богатства народа?
– Осмелюсь спросить, что такое «семь учений»? – спросил Цзэн-цзы.
– Если верхи почтительны к старшим, то низы будут усердны в исполнении сыновней почтительности. Если верхи будут уважительны к своим господам, то низы будут усердны в преданности царю. Если верхи будут находить удовольствие в том, чтобы быть щедрыми, то низы будут добрее. Если верхи будут поощрять достойных, низы будут осмотрительны в выборе друзей. Если верхи будут любить духовную силу, низы не сгинут в безвестности. Если верхи будут стыдиться жадности, низы не будут водить тяжб. Если верхи будут скромны и вежливы, низы будут знать чувство меры. Вот что такое «семь учений». Эти «семь учений» – основа управления людьми. Вообще же говоря, верхи должны служить образцом для низов. Если образец правилен, то кто в мире осмелится вести себя неправильно?
Пусть правитель прежде водворит в душе своей человечность, и тогда его чиновники будут преданны, воины – усердны в службе, люди – искренни, обычаи – безыскусны, люди – честны, а женщины – целомудренны.
– Сей Путь поистине совершенен! – воскликнул Цзэн-цзы. – Я, Ваш ученик, еще не способен понять его.
– Шэнь, неужто ты думаешь, что он исчерпывается этим? – сказал Конфуций. – В нем есть и многое другое. Мудрые цари древности, управляя государством, непременно дробили его, чтобы ввести уделы, и делили его, чтобы навести в нем порядок. Только тогда никто из достойных мужей не оставался в безвестности, а нечестные люди нигде не могли спрятаться. Чиновники надзирали за народом каждый день и вникали в нужды людей во все времена года. Они приближали к себе достойных и отдаляли от себя недостойных. Они сострадали вдовам и вдовцам, вскармливали сирот и поддерживали бедных и нуждающихся. Верхи заботились о низах так же, как руки и ноги привержены к груди и сердцу. А низы любили верхи, как дитя любит мать. Когда же верхи и низы так привержены друг другу, то не останется невыполненным ни одно приказание. Все чтили духовную силу царя: ближние склонялись перед ним, дальние наперебой устремлялись к его двору. Таковы высочайшие свершения царской власти.
Вот почему говорится: «Тот, в ком много искренности и мало притворства, сможет сделать так, что обычаи его будут блюсти, слова его будут повторять, по следам его будут идти. В честности своей он незыблем, как смена времен года; в силе духа он могуч, как миллион людей; он подобен тому, кто дает есть другому, когда голоден сам, и дает пить, когда сам страдает от жажды. И люди уверены в нем, как они уверены в присутствии холода или жары. Если они считают дальнее близким себе, то так происходит не потому, что Путь близок, а потому, что духовная сила царя явлена воочию. А потому он не берется за оружие, но перед ним все трепещут; он не раздает богатства, а все любят его. Вот что означает: «когда мудрые цари защищали свое царство, они отгоняли врагов на тысячи ли».
– Осмелюсь спросить, что такое «три достижения»? – спросил Цзэн-цзы.
– Высший ритуал состоит в том, что без соблюдения правил вежливости мир управляется безупречно. Высшая награда состоит в том, что без раздачи подарков чиновники довольны. Высшая музыка состоит в том, что без слышимых звуков между людьми в целом мире царит согласие. Осуществляя эти три достижения, мудрые цари могли быть среди властителей мира, могли заставить чиновников служить себе, могли использовать на службе простой люд.
– Осмелюсь спросить, к чему относятся «три достижения»? – спросил Цзэн-цзы.
– Мудрые цари древности имели доскональное знание о названиях чиновничьих должностей, а зная эти имена, они знали и сущность вещей. Только после этого они жаловали подданным титулы, дабы народ чтил их. Вот что значит: «высший ритуал состоит в том, что без соблюдения правил вежливости мир управляется безупречно». Они пользовались правилами жалования наград для того, чтобы обогатить своих подданных. Вот что значит: «высшая награда состоит в том, что без раздачи подарков чиновники довольны». И тогда слава их гремела повсюду в мире. Вот что значит: «высшая музыка состоит в том, что без слышимых звуков между людьми царит согласие». Вот почему говорят: «Самый человечный человек в Поднебесном мире способен объединить самых близких людей в мире. Самый просвещенный человек в Поднебесной способен возвысить самых достойных мужей в мире. Самый мудрый человек в мире способен пользоваться услугами самых дружных людей». Только если эти «три достижения» осуществлены, можно выступать походом на врага.
В человечности нет ничего более великого, чем любовь к людям. В мудрости нет ничего более великого, чем понимание достойных. В управлении нет ничего более великого, чем использование на службе способных. Если государь сумел осуществить эти три завета в управлении, во всем мире не останется человека, который посмеет ослушаться его приказаний.
Любить людей и понимать достойных – кто из нас откажет себе в подобных доблестях? Между тем еще совсем недавно мы лицезрели полный зал народных избранников, освистывающих, захлопывающих академика А.Д. Сахарова, говорившего то, что станет очевидным и неоспоримым спустя лишь небольшой отрезок времени. Невыразимый стыд заставил выключить телевизор, но отключиться от жизни не столь просто. Если быть до конца честным, то к возмущению поведением депутатов примешивалось тогда чувство раздражения и досады на бесхитростность и прямолинейность академика. Ну умнейший же человек, прекрасно понимающий, кто сидит перед ним. Неужели нельзя быть педагогичнее, работать постепенно, так сказать, в зоне ближайшего развития аудитории?
Перед лицом последовавшей вскоре грозной череды событий эти псевдопедагогические резоны смотрятся мелко и убого. Нет, не столь простая эта вещь – понимание достойных! Может быть, стоило бы добавить: своевременное понимание, ибо достоинство, помимо всего прочего, начисто исключает способность хитрить, приспосабливаться, хотя бы и в самых благородных воспитательно-педагогических целях. И вот уже другой достойный человек, отягощенный любовью к людям, высказывает «несвоевременные» мысли, путаясь под ногами у очередных конфликтующих сторон, пытаясь остановить кровопролитие. Но, как повелось от века, толпа вновь кричит: «Распни его, распни!»
Правление мудрых царей было подобно дождю, выпадавшему ко времени: когда он проливался с небес, все люди радовались. И чем обширнее были их владения, тем больше людей радовались их правлению. Вот почему сказано: «Они вели свои войска, словно ступали по спальной циновке».
Поведение ученого
Когда Конфуций вернулся в Лу, правитель царства Ай-гун лично вышел встречать его, выказывая свое благоволение. Государь поднялся на крыльцо как хозяин, а Конфуций поднялся как гость и встал подле него.
– Ваше платье, Учитель, – это платье ученого, верно? – сказал Ай-гун.
– Я слышал, что познания благородного мужа обширны, но платье его соответствует обычаям страны, в которой он живет. Я никогда не слышал, что он должен носить платье ученого, – ответил Конфуций.
– Могу ли я узнать от Вас, как должен вести себя ученый человек? – спросил Ай-гун.
– Если мне будет дозволено сказать о сем предмете кратко, я не смогу исчерпывающим образом сделать это. А если мне будет дозволено рассказать об этом пространно, то одной встречи будет недостаточно, – ответил Конфуций.
Правитель велел принести сиденья, Конфуций уселся рядом с ним и сказал:
– Ученый человек – это тот, кто сведущ в мудрости древних царей и ждет предложения занять пост при дворе. С утра до вечера он погружен в ученые занятия и ждет, что ему зададут вопрос. Он пестует преданность и честность и ждет, что его повысят в должности. Он действует решительно и потому ждет, что на него обратят внимание. Таковы свойства ученого человека.
Ученый носит простое платье и шапку, и его поступки осмотрительны. Занимаясь большими делами, он как будто безмятежен. Занимаясь малыми делами, он как будто воодушевлен. В больших делах он кажется испуганным, в маленьких делах он кажется осторожным. Он с трудом выходит в мир и с легкостью уходит от мира. Выглядит он скромным и униженным, словно у него нет талантов. Таковы его внешние свойства.
Ученый человек мягок в обращении; он вежливо встает и уважительно садится. Его слова всегда искренни и внушают доверие, его поступки всегда правильны и безупречны. В дороге он не ищет для себя более удобного и безопасного пути, зимой и летом не старается уберечься от холода или жары. Он не торопится умирать, ожидая для себя достойной смерти. Он совершенствует себя, ожидая подходящего момента для действия. Таковы свойства его ума.
Ученый человек не считает ценными золото и яшму, но ценит преданность и правдивость. Он не стремится завладеть землями, но считает своими владениями человечность и долг. Он считает своим богатством не накопленные сокровища, а достижения учености. Его трудно привлечь на службу, но легко наградить. Его легко наградить, но трудно удержать на службе. Он не показывается миру, если время неблагоприятно: разве нетрудно привлечь его на службу? Если государь поступает несправедливо, он не приближается к нему: разве нетрудно удержать его на службе? Он думает прежде о работе, а потом о награде: разве нелегко его наградить? Таковы свойства его чувств.
Ученый человек таков, что, даже если ему подносят дорогие дары, он не оказывает милостей и, даже живя в роскоши, не поддастся чувственности. Пусть все люди вокруг будут противодействовать ему – он не уступит. Пусть ему пригрозят оружием – он не испугается. Перед лицом выгоды он не забудет о справедливости. Перед лицом смерти он не отступится от своих убеждений. Оглядываясь на прошлое, он ни о чем не сожалеет, глядя в будущее, он ни о чем не тревожится. Он не повторяет ошибочных суждений, не интересуется клеветническими слухами. Он никогда не изменяет своему торжественному виду. Он никогда не готовит загодя своих советов. Таково его положение в мире.
Ученый таков, что с ним можно быть близким, но не фамильярным. Его можно убить, но нельзя унизить. Дома он держится скромно и питается простой пищей. О его ошибках и упущениях ему можно говорить намеками, но не напрямую. Таковы его смелость и решимость.
Ученый таков, что делает преданность и доверие своими латами и шлемом. Он делает ритуалы и справедливость своим щитом и копьем. Он ходит, неся в себе человечность, и покоится, храня в себе духовную силу. Даже если его будут принуждать к тому, он не откажется от своих взглядов. Такова его уверенность в себе.
Ученый таков, что удовлетворится клочком земли в один му и крошечной хижиной с оконцами величиною с кувшинное горлышко. Даже живя в такой бедности, он без колебания примет предложение государя служить. Но если государь не обращает на него внимания, он не станет прибегать к лести. Таково его отношение к службе.
Ученый таков, что, живя с современниками, он стремится жить сообразно заветам древних. Если он встретит удачу и сможет претворить Путь, последующие поколения смогут взять его за образец.
Если он не встречает отклика в мире, если его не приближают верхи и не выдвигают низы, если клеветники и льстецы строят козни против него, его жизни может угрожать опасность, но от своих намерений он не откажется. Таковы свойства его целомудрия и воли.
Ученый таков, что он расширяет свои познания, не прерываясь ни на мгновение, и претворяет свою волю, не ведая усталости. Он может жить в безвестности, но никогда не предастся порокам. Он может служить сильным мира сего, но не поступится честью. Осуществляя ритуал, он поддерживает гармонию, но в мягкости и уступчивости знает меру. Стремясь уподобиться достойным мужам, он добр к простым людям. Таковы широта его взглядов и его доброта.
Ученый таков, что, выдвигая на службу у себя в округе, не сочтет зазорным рекомендовать родственника, а выдвигая людей со стороны, не побоится рекомендовать недруга, ибо он руководствуется только способностями людей. Он выдвигает достойных и талантливых, не ожидая награды от них. Он желает только, чтобы государь осуществил свои намерения, а народ возлюбил его духовную силу. Если он может быть полезным государству и семье, он не добивается богатства и славы. Таков ученый в деле выдвижения на службу достойных и способных.
Ученый таков, что он хранит свое имя незапятнанным и очищает себя в духовной силе. Он говорит правителю то, что должен сказать, и склоняет голову. Тихим словом он поправляет государя даже без его ведома. Безмолвием воздействует он на государя и не предпринимает поспешных действий. Он не старается возвысить себя, встав на край пропасти, или возвеличить себя успехами в совершении малых дел. Если в мире царит порядок, он не относится к своим обязанностям легкомысленно. Если в мире воцаряется беспорядок, он не считает это помехой его планам. Он не ищет поддержки людей потому, что они поддерживают его, и не осуждает других потому, что они не согласны с ним. Таковы его свойства в претворении его одинокого пути.
Ученый таков, что, если он не служит Сыну Неба вверху или правителю удела внизу, он почтительно безмолвствует и проявляет терпимость. Он тщательно взвешивает свои мнения, а с другими держится смело и решительно. Он поверяет свои поступки изучением всех наук и достигает утонченности в поведении. Даже если государь поделит с ним свое царство, он будет считать свои владения сущим пустяком. Он не удовлетворится даже должностью царского советника. Таково его отношение к государевой службе.
Ученые таковы, что исповедуют одинаковые принципы в осуществлении своих планов и путь свой созидают по единым правилам. Когда они равны по своим талантам, они радуются этому и с легкостью подчиняются друг другу. Будучи надолго разлученными, они не верят наветам на своих друзей. Если правитель разделяет их убеждения, они стоят на виду, а если нет – скрываются. Таково их отношение друг к другу.
Мягкость и доброта – основа человечности, а осторожность и почтительность – пространство человечности. Радушие и щедрость – действие человечности, а уступчивость и смирение – сила человечности. Ритуалы и правила – внешняя сторона человечности, а слова и рассуждения – украшение человечности. Пение и музыка – гармония человечности, а разделение и рассеивание – применение человечности. Ученый обладает всеми этими свойствами, но не дерзает говорить, что он человечен. Таковы его смирение и почтительность.
Ученый таков, что он не печалится в бедности и не гордится тем, что обладает славой и богатством. Правители мира не могут его стеснить, старшие в мире не могут его обременить, начальники по службе не могут его опечалить. Вот почему его зовут ученым человеком. Нынче же люди зовут друг друга учеными без всякого на то основания, злоупотребляя этим высоким званием.
Когда Ай-гун услышал эти слова, его речи стали искренними, а поведение почтительным, и он сказал: «До конца своих дней я не посмею больше смеяться над учеными людьми!»
Разные фрагменты
Когда Конфуций был в царстве Чу, некий рыбак предложил ему купить рыбу. Поскольку Конфуций не принял рыбу, рыбак сказал: «День жаркий, а до рынка далеко, поэтому продать рыбу мне не удастся. И вот я подумал, уважаемый, что лучше предложить рыбу Вам, чем выбросить ее в мусорную яму». Тут Учитель поклонился дважды в знак благодарности и принял рыбу, а потом велел ученикам подмести землю, намереваясь принести рыбу в жертву духам.
Один ученик сказал: «Этот человек хотел рыбу выбросить, а Вы собираетесь принести ее в жертву. Как же такое возможно?»
«Я слышал, – ответил Конфуций, – что тот, кто, не желая сгубить еду, хочет выразить свое почтение, предлагая ее другому, является другом человечности. Может ли кто, получив дар от человечного мужа, не принести его в жертву духам?»
* * *
Когда ученик Конфуция Цзы-лу стал правителем области Пу, он починил каналы и дамбы, чтобы защитить местных жителей от наводнений. Поскольку простым людям жилось нелегко, он стал выдавать каждому по корзинке с едой и кувшину рисового отвара. Услышав об этом, Конфуций послал к Цзы-лу человека с требованием прекратить раздачу еды. Недовольный Цзы-лу приехал к Конфуцию и сказал: «Поскольку в области шли сильные дожди и возникла угроза наводнения, я велел людям починить каналы и дамбы. Однако же многие люди живут в голоде и нищете, поэтому я велел раздать им по корзинке с едой и кувшину рисового отвара. А то, что Вы, Учитель, запрещаете мне делать это, означает, что Вы не позволяете мне быть человечным. Вы учите нас человечности, а сами не позволяете нам претворить ее. Я этого не понимаю!»
Конфуций сказал: «Если ты считаешь, что люди голодают, то почему не доложишь об этом правителю, чтобы он открыл амбары и закрома и накормил народ? Вместо этого ты самолично раздаешь им собственную еду. Это означает, что ты показываешь отсутствие милосердия у правителя и демонстрируешь собственную доброту. Если ты прекратишь раздачу еды, ты еще сможешь уцелеть, а если не сделаешь этого, тебя ждет неминуемое наказание!»
* * *
Конфуций сказал своему другу Воюю: «Я слышал, что только человек, который учился, может целый день быть в обществе людей, не надоедая им. Если наружность человека не заслуживает внимания, если его манеры не внушают почтения, если его предки не заслуживают почитания, если его семья не заслуживает известности и тем не менее слава его объемлет весь мир и передается его потомкам, то как можно достичь этого без учения?
Следовательно, благородный муж не может не учиться, а внешность его не может не быть внушительной. Если его внешность не будет внушительной, она не будет вызывать симпатии, а без симпатии не будет преданности; без преданности же погибнут ритуалы, а без ритуалов у человека не будет опоры в жизни. Ученость можно уподобить стоячему пруду: в него вливаются великие дожди, в нем растут водоросли и ряска. Люди могут видеть его поверхность, но кто узнает, где его исток?»
* * *
Когда Конфуций возвращался из царства Вэй в Лу, он придержал коней у моста через реку и стал любоваться красивым видом: перед ним был водопад высотой в тридцать саженей, а вода вокруг бурлила на расстоянии в девяносто ли. Там не могли плавать рыбы и черепахи, не могли жить крокодилы, но какой-то человек как раз собрался переплыть реку. Конфуций послал к нему человека, велев сказать ему:
«Водопад достигает в высоту тридцати саженей, вода вокруг бурлит на девяносто ли, там не могут плавать рыбы и черепахи, не могут жить крокодилы. Переправиться в этом месте через реку будет трудно!»
Человек не обратил на эти слова никакого внимания, переплыл через реку и вышел из воды.
– Сколь совершенно твое искусство! – сказал пловцу Конфуций. – Обладаешь ли ты каким-нибудь особым искусством входить в воду и выходить из нее?
– Я вхожу в воду посредством преданности и доверия, а выходя из воды, по-прежнему блюду преданность и доверие. С преданностью и доверием погружаюсь я в поток и не позволяю себе действовать самочинно – вот почему я могу переплыть через реку!
Конфуций повернулся к ученикам и сказал:
– Запомните же, дети мои. Действуя преданностью, доверием и искренностью, вы можете сделать покорной себе даже воду. Что же говорить о людях?!
* * *
Конфуций сказал: «Благородный муж в своей жизни должен беспокоиться о трех вещах: если он не будет учиться в юности, он окажется ни к чему не способным в зрелом возрасте; если он никого не учит в старости, никто не будет вспоминать о нем после смерти; если он не будет помогать другим, никто не придет к нему на помощь, когда он будет нуждаться сам. Поэтому благородный муж в молодом возрасте думает о тех временах, когда он станет взрослым, и оттого прилежно учится; в старости он думает о том времени, когда его не будет, и оттого усердно учит других; обладая богатством, он думает о том времени, когда он будет нуждаться, и оттого щедро подает другим».
Парадоксально, но эти самоочевидные истины сегодня нуждаются в самой изощренной педагогической инструментовке для того, чтобы хотя бы быть услышанными. Для сомневающихся в этом педагогическом феномене предлагаю освежить в эмоциональной памяти образ хотя бы одного из знакомых «новых русских» со всеми домочадцами. Невыстраданный успех, внезапный стремительный рост благосостояния, открывшиеся почти неограниченные возможности – все это, естественно, кружит голову, но для человека зрелого, серьезно занятого делом, не представляет большой опасности. Другое дело – дети. Психологический надлом, происходящий в элитных пансионах у детей российских бизнесменов, еще ждет своего исследователя. Богатые тоже заплачут, когда «внезапно» осознают, что золотая клетка в условиях отсутствия сердечного общения, на которое наш специфический бизнес не оставляет времени, формирует лишь интеллектуального хищника. Кто придет к нему на помощь в старости?
Нет, я отнюдь не против частных и закрытых пансионов. История России знала блистательные учреждения этого типа. Достаточно вспомнить Царскосельский лицей и Смольный институт благородных девиц. Любопытно и симптоматично другое: российское дворянство и интеллигенция, помещая своих детей в подобные учреждения, сознательно обрекали их на более чем спартанское существование. Из воспоминаний смолянок мы знаем, что в зимнее время температура в дортуарах, где размещалось до 20 воспитанниц, не превышала 15°. Девушки спали под солдатскими одеялами. Вместе с ними обязательно спала их наставница. На сей счет существует любопытный английский анекдот. В благопристойной английской семье ребенок не говорил до семи лет. Приглашенные к нему специалисты-дефектологи, логопеды, психологи не смогли ничем помочь. Первая фраза ребенка прозвучала за обедом: «У вас суп недосолен». Изумленные родители спросили мальчика: «Почему ты молчал до сих пор?» Ответом было: «А раньше все было в порядке!» В этом анекдоте заключена большая педагогическая мудрость, которую англичане реализуют в самых элитарных и закрытых колледжах.
Я сам был свидетелем того, как в одной из знаменитых частных английских школ в октябре при температуре 10° воспитанники, одетые лишь в майки и шорты, два часа занимались живописью на улице. Их обеденный рацион привел бы в ужас любого российского родителя, даже самого среднего достатка: 60 г мяса, зеленый горошек, стакан чая. Так воспитывается английская элита из самых богатых семей, ибо только так у будущих лидеров страны (через голод и холод) рождаются динамизм, активность, воля к жизни, успешной карьере. В наших же зарождающихся пансионах порой считается количество икры и видеомагнитофонов на душу детского населения. И мало кто пока задумывается, будет ли к чему стремиться ребенку, который пресыщен уже с младых ногтей.
* * *
Конфуций созерцал речной поток, устремлявшийся к востоку. Цзы-гун спросил: «Почему благородный муж всегда погружается в созерцание водного потока, когда видит его?»
– Потому, – ответил Конфуций, – что вода никогда не покоится, омывает все живое на земле и не действует насильственно. В этом она подобна духовной силе. Вода всегда течет сверху вниз по путям, проложенным для нее, – в этом она подобна естеству вещей. Вода растекается необозримой гладью, и ей не бывает предела – в этом она подобна Пути. Вода наполняет пропасти глубиной в тысячи саженей и не ведает робости – в этом она являет образец храбрости. Вливаясь в емкости, вода всегда выравнивает их – в этом она являет образец закона. Наполняя емкости, вода не нуждается в уровне – в этом она являет образец праведности. Мягкая и текучая, она проникает даже в мельчайшие вещи – в этом она являет образец предельности. Извергаясь из своего истока, она всегда течет на восток – в этом она являет образец целеустремленности. Втекая и вытекая из всех вещей, вода очищает все сущее – в этом она являет образец благой силы превращения. Таковы свойства воды. Вот почему благородный муж всегда созерцает воду, когда видит ее перед собой.
* * *
Конфуций сказал: «Есть нечто, чего я стыжусь, что презираю и чего страшусь: в юности не учиться прилежно и, дожив до старости, не быть способным учить других – вот чего я стыжусь; покинуть отчий дом, успешно служить государю, а потом, встретив старого друга, отвернуться от него – это я презираю; жить в окружении низких людей и быть не способным завязать дружбу с благородным мужем – вот чего я страшусь!»
* * *
Цзы-лу пришел к Конфуцию, и Конфуций спросил его:
– Что такое мудрость и что такое человечность?
– Тот, кто мудр, может сделать так, что все будут знать его. Тот, кто человечен, может сделать так, что все будут любить его, – ответил Цзы-лу.
– Тебя можно назвать служилым человеком, – сказал Конфуций.
Цзы-лу вышел, и в комнату вошел Цзы-гун. Конфуций задал ему тот же вопрос, и Цзы-гун ответил:
– Тот, кто мудр, знает других. Тот, кто человечен, любит других.
– Тебя можно назвать служилым человеком, – сказал Конфуций.
Цзы-гун вышел, и в комнату вошел Янь Хой. Конфуций задал ему тот же вопрос, и Янь Хой ответил:
– Тот, кто мудр, знает себя. Тот, кто человечен, любит себя.
– Тебя можно назвать служилым человеком и к тому же благородным мужем! – воскликнул Конфуций.
Конфуций сказал Цзы-лу: «Благородный муж делает свое сердце водителем глаз и ушей. Он считает доблестью поддержание справедливости. У низкого человека глаза и уши ведут за собой сердце. Он считает доблестью своеволие. Потому и говорят о благородном муже: «Когда его отстраняют, он не обижается. Когда его ставят впереди, он позволяет всем следовать за собой».
Техника сердец – одна из наиболее сложных составляющих педагогической доктрины Конфуция. В который раз, читая Учителя, наталкиваешься на внешнюю простоту, граничащую с банальностью. Казалось бы, сердечность в отношении к другим людям – естественное мерило достоинства и благородства человека. Однако достоинство в предлагаемых жизнью драматических обстоятельствах предполагает чуткий нравственный слух, зоркость и проницательность, дабы не ошибиться в отличии правого дела от сомнительного. Иначе как же поддержать справедливость? Почему же Учитель намеренно резко противопоставляет сердце глазам и ушам – анализу получаемой информации? Изощренный всеми возможными искусами разум человека конца XX столетия легко выстраивает грустную цепочку: сердечность – доверчивость – простодушие – наивность – неуспешность (жестче – глупость). Почему-то принято считать, что одна из глубинных экзистенциальных проблем – когда ум с сердцем не в ладу – имеет отношение лишь к человеку нового времени: от Гамлета до героев Ф.М. Достоевского. В древности якобы сознание человека не было замутнено этими «проклятыми» вопросами. «Простенькие» размышления Конфуция на сей счет опровергают эту расхожую точку зрения, но не снимают вечной проблемы: в какой степени можно позволить себе жить чувствами и доверять сердцу? Удивительно, но люди, пережившие трагические перипетии жизни, считают, что этот компас не подводит даже в самых экстремальных обстоятельствах. А.И. Солженицын вспоминает, что когда в тюремную камеру входил провокатор, он мгновенно высвечивался внутренним сердечным зрением. Ни разу чутье не подвело узника. Сердце давало сигнал об опасности. Но даже в менее драматических обстоятельствах нам часто приходится действовать в условиях недостатка информации, и тогда, когда глаза и уши мало чем могут помочь, на эмоциональном, сердечном уровне срабатывает интуиция. Но если до сих пор речь шла все-таки о вынужденном «водительстве» умного сердца, то Конфуций говорит о благородном муже, который делает это осознанно, ибо на какие бы компромиссы ни толкала нас жизнь, какими бы самовнушениями мы ни усыпляли себя, совершая неблаговидные поступки, «когтистый зверь, скребущий душу, – совесть» все равно подает сигналы, свидетельствующие о внутреннем дискомфорте, – едва ли не главном источнике невротизма и агрессии. Таким образом, совесть, по Конфуцию, первооснова любого анализа и последующих действий. Своеволие же низкого человека есть не что иное, как аморализм.
* * *
Конфуций сказал: «У благородного мужа есть три печали: когда он не слышал о чем-то, он печалится о том, что не сможет услышать нечто поучительное; когда он услышал о чем-то, он печалится о том, что не сможет извлечь из этого урок; когда же он научился чему-то, он печалится о том, что не сможет это осуществить.
У благородного мужа есть пять причин стыдиться: обладать духовной силой, но не уметь передать ее в словах – этого благородный муж стыдится; уметь передать духовную силу в словах, но не уметь выразить ее в поступках – этого благородный муж стыдится; обрести что-то доброе и потом это потерять – такого благородный муж стыдится; когда земля родит в изобилии, а люди живут впроголодь – такого благородный муж стыдится; то, что другие с меньшим числом людей добиваются большего, чем он, – такого благородный муж стыдится».
* * *
Конфуций сказал Цзы-лу: «Если благородный муж взрастил в себе могучий дух, его не настигнет смерть. Если низкий человек взрастил в себе силу, ему не избежать казни».
* * *
Конфуций сказал: «Тщательные разбирательства вредят справедливости. Мелочные речи вредят Пути. Олени считаются благородными животными потому, что, когда находят пищу, они созывают друг друга криком. А называть их просто зверями – совершенно непозволительно».
* * *
Конфуций сказал: «Хорошее лекарство горько на вкус, но помогает излечиться от болезни. Искренние речи неприятны на слух, но помогают исправить поведение. Если правитель не враждует с подданными, отец не враждует с детьми, старшие братья не враждуют с младшими, ничего дурного не случится. Поэтому говорится: “Если правитель потеряет – подданный найдет. Если отец потеряет – сын найдет. Если старший брат потеряет – младший найдет”.
* * *
Конфуций сказал: «Ритуал, не имеющий формы, – это почтительность. Траур, не имеющий траурной одежды, – это скорбь. Музыка, не выражающаяся в звуках, – это радость. Когда мы не говорим, а нам верят, не двигаемся, а нас чтут, не раздаем богатств, а нас любят, – это действие нашей воли. Если ударить в колокол в ярости, звук его будет воинственным. Если ударить в колокол в печали, звук его будет скорбным. Звучание колокола следует нашей воле. Искренность устремлений наших способна растрогать даже металл и камень. Тем более способна она тронуть сердца людей!»
Великое учение[15]
1
Путь обучения Великого человека находится в прояснении чистого Порядка, находится в объединении народа, находится в удержании высшего совершенства.
Тот, кто способен удержаться в состоянии высшего совершенства, обретает устойчивую разделенность всех прочих своих состояний, знает и способен различать каждое из них.
Тот, кто удерживает разделенность своих состояний, может быть спокоен.
Тот, кто пребывает в спокойствии, может быть в мире с собой и окружающими.
Тот, кто умиротворен, может заботиться о других.
Тот, кто заботится о других, может достичь цели пути Великого учения.
Вещи имеют корни и ветви, дела имеют конец и начало.
Знать должный порядок следования первого и последнего – значит приблизиться к исполнению Пути.
Тот, кто искренне желает прояснить чистый Порядок для всего в Поднебесной, начинает с управления собственным государством.
Фраза начинается с иероглифа, который обычно переводится как «древний». Однако его первоначальное значение – прямая или искренняя речь. Так как в конфуцианском учении древние правители служили примером образцового поведения, произошло смещение значений и добавочное стало основным…
Тот, кто хочет верно управлять своим государством, начинает с ведения дел собственного Рода.
Тот, кто хочет вести свой Род, начинает с тренировки и развития собственного тела и ума.
Тот, кто хочет развить свое тело и ум, начинает с выпрямления собственного Сердца.
Тот, кто хочет выпрямить свое Сердце, начинает с достижения искренности собственных состояний.
Тот, кто хочет добиться искренности своих состояний, начинает с расширения собственного знания.
Увеличение знания заключено в постижении вещей.
Когда вещи познаны и размечены, тогда знание достигает предела.
Когда достигнут предел знаний на выбранном пути, состояния становятся искренними.
Когда состояния искренни, Сердце прямо.
Когда Сердце прямо, тело и ум развиваются.
Когда собственное тело и ум развиты, дела Рода идут верно.
Когда Род ведется верно, государство управляемо.
Когда управляется собственное государство, вся Поднебесная покоится в мире.
Для каждого в мире, от наследника Неба и до простого человека, есть только одна основа – это тренировка и развитие собственного тела и ума.
Не бывало никогда такого, чтобы основа была в беспорядке и прогнила, а ветви бы цвели и несли плоды.
Никогда не должно быть так, чтобы важное было заброшено, а неважное утверждалось как главное.
Сказанное есть основа. Сказанное есть знание наивысшего.
2
Что называется «Искренностью собственных состояний» – не допускай самообмана: как при раздражении неприятным, так и при влечении к красивому. Это значит быть честным с самим собой. Поэтому Истинный правитель необходимо должен быть осторожен по отношению к самому себе.
Малый человек, не получив указаний, не способен отличить дурное от хорошего, и ничто в мире не остается не затронутым его попытками принизить высокое и уравнять его с самим собой. Когда Малый человек видит Истинного правителя, то испытывает отвращение, он прячет свои пороки и выпячивает свои достижения. Однако мудрый человек глядит так, как если бы он видел каждого насквозь. Какой же смысл в обмане?
Поэтому говорится так: что искренне находится в самом центре, то и проявляется как наружность. Поэтому Истинный правитель необходимо осторожен по отношению к самому себе. Цзэн-цзы говорил: «Десять глаз смотрят, десять перстов указуют, но самому нельзя забывать о важном!»
Цзэн-цзы (V в. до н. э.) – один из наиболее почитаемых учеников Конфуция. По одной из версий является автором исходных частей текста «Великое Учение».
Богатство приносит пользу дому, Порядок приносит пользу телу и уму. Когда сердце широко, тогда и тело изобилует здоровьем. Поэтому Истинный правитель необходимо искренен в своих состояниях.
3
«Песни» гласят: «Вглядись ты в Чи реки поток, Зеленеют его берега. Прекрасен Правитель истинный: Как яшма, разделен он да высечен; как яшма, выточен он да отполирован. Яростен он и отважен; блистателен он и широк. Не описать словом Правителя истинного, не забудется он во веки вечные»[16].
«Как яшма, разделен он да высечен» – это сказано о Пути обучения. «Как яшма, выточен он да отполирован» – это сказано о собственной тренировке. «Яростен он и отважен» – это сказано о чести и достоинстве. «Блистателен он и широк» – это сказано о могуществе долга. «Не описать словом Правителя истинного, не забудется он во веки вечные» – это сказано о том, что когда Путь исполнен, Порядок достигает совершенства проявления; это никогда народом не будет забыто.
4
«Песни» гласят: «О! Не забывай прежних владык!»
«Книга песен», IV.I.4. Отрывок призывает помнить и о достойных деяниях прежних владык, и о тех, кто не смог выдержать ответственности правления, погиб сам и погубил свой Род.
Истинный правитель достоин их заслуг и хранит преемственность родства. Малый человек жаждет удовольствий их положения и растрачивает доступные возможности. Пока живут на свете люди, это не должно быть забыто.
В «Наставлениях Кану» сказано: «Следуй чистому Порядку».
«Книга документов», документы династии Чжоу, «Наставление Кану». Произнес его Чжоу-гун, владыка династии Чжоу, при строительстве города Лои в XI в. до н. э. Наставление обращено к тем, кто выполнял строительные работы.
В «Тай Цзя» сказано: «Стремись ясно воплотить предначертанное Временем».
«Книга документов», документы династии Шан, «Тай Цзя» I. Тай Цзя – четвертый владыка династии Шан, XVI в. до н. э. Сочинение приписывается советнику И Иню.
В «Каноне Яо» сказано: «Следуй ясному и высокому Порядку».
«Книга документов», документы времен Юя, «Канон Яо». Император Яо, четвертый из пяти легендарных императоров Китая, XXIV–XXIII вв. до н. э.
Все это сказано о достижении ясности на пути Великого учения.
На купели Тана было высечено: «Ежедневное – вот что важно. Каждый день обновляйся; снова и снова совершенствуйся, и так каждый день».
Чэн Тан – правитель рода Шан, в военном походе одержал победу над Цзе, лишившимся поддержки народа правителем династии Ся (XXI–XVII вв. до н. э.); после чего Чэн Тан установил правление династии Шан (XVII–XI вв. до н. э.).
В «Наставлениях Кану» сказано: «Совершенствуйся сам, и народ последует за тобой».
«Песни» гласят: «Хотя Чжоу было древней страной, ей предначертано было вознестись».
«Книга песен», III.I.1. Следуя записям Сыма Цяня (Сыма Цянь 2001), род правителей Чжоу и род правителей Шан были основаны во времена императора Яо, их предки помогали бороться с потопом, который усмирял Юй, основатель династии Ся. Позднее княжество Чжоу входило в состав владений династии Шан. На закате династии Шан произошло возвышение рода Чжоу при правлении Вэнь-вана (XI в. до н. э). Его сын У-ван низложил династию Шан и дал начало династии Чжоу, в различных формах существовавшей до III в. до н. э.
Поэтому нет такого места на земле, где Истинный правитель не стал бы добиваться совершенства в творимых деяниях.
5
«Песни» гласят: «Велика страна людей, раскинулась на тысячи ли. Только так народ в безопасности».
«Книга песен», IV.V.3. Отрывок повествует о том, что людям необходимо собственное место для жизни.
«Песни» гласят: «Беззаботно щебечет канарейка – есть на холме место, чтоб укрыться ей».
«Книга Песен», I.I.2. Песнь, сложенная в царстве Чжоу, вероятно, в период владычества Шан, когда правители обирали народ и он вынужден был скитаться, не имея защищенного места, так что даже жизнь птиц представлялась более удачной.
Конфуций говорил: «Чтобы укрыться, надо обладать собственным местом. Не могут же люди быть хуже птиц?»
Во времена Конфуция (VI в. до н. э.) народ также претерпевал бедствия из-за княжеских междоусобиц.
«Песни» гласят: «Велико было совершенство Вэнь-вана в следовании выбранному месту!»
«Книга песен», III.I.1. Гимн Вэнь-вану, правителю рода Чжоу.
Будучи правителем, утверждался он в человечности; будучи начальником, утверждался он в уважительности; будучи сыном, утверждался он в почтительности; будучи отцом, утверждался он в доброте и заботе; в ведении дел с народом утверждался он в честности.
Конфуций говорил: «Выслушивая обвинения, в суде или же коря сам себя, я все еще человек. Надо добиваться того, чтобы не было споров!» Тот, кто не способен к соучастию с другими, не должен иметь возможности изощрять свою речь. Велик должен быть страх перед волей народа.
Сказанное есть знание об основе.
6
Что означает «Развитие тела и ума находится в выпрямлении собственного Сердца»: если в теле и уме есть место для злости и гнева, значит, не достигнута Сердца прямота; если в теле и уме есть место для страха и ужаса, значит, не достигнута Сердца прямота; если в теле и уме есть место для привязанности к удовольствиям, значит, не достигнута Сердца прямота; если есть место для беспокойства и сожаления, значит, не достигнута Сердца прямота.
Когда Сердце не присутствует, смотрит человек, да не видит; слышит, да не понимает; ест, но не чувствует вкуса еды. Это сказано о том, что тренировка тела и ума заключена в выпрямлении собственного Сердца.
7
Что означает «Руководство своим Родом находится в тренировке собственного тела и ума»: тот, кто в себе имеет к чему-то привязанность и пристрастие, находится под властью того и предвзят; кто в себе имеет отвращение и ненавидит что-то, находится под властью того и предвзят; кто в себе несет страх и преклонение, находится под властью того и предвзят; кто ленив и празден, находится под властью того и предвзят. Поэтому ценится во всей Поднебесной тот, кто способен любить, но знать недостатки любимого; способен испытывать неприязнь, но знать достоинства вызывающего отторжение.
И есть потому пословица: «Не знает человек зла в своем ребенке; не знает величины урожая из посаженного семени». Это сказано о том, что, если тело и ум не тренированы, невозможно вести свой Род.
8
Что означает «Для управления государством необходимо сначала упорядочить собственный Род»: не бывает такого, чтобы тот, кто не может обучить своих родственников, был бы способен наставлять других людей. Поэтому Истинный правитель не оставляет дела семьи, занимаясь управлением государством. Кто почтителен к родителям, тот способен верно служить правителю; кто уважителен к старшим братьям, тот способен выполнять указания начальства; кто добр и заботлив к своим детям, тот способен направлять других людей.
В «Наставлениях Кану» сказано: «Как мать защищает новорожденного ребенка».
Сердце ее к тому искренне стремится, и хотя не всегда точны ее действия, не могут они быть далеки от должного; хоть и не была она научена, как рожать и воспитывать детей, до того как вышла замуж.
Один Род человечен – и вся страна следует человечности. Один Род вежлив – и вся страна следует порядочности. Один человек преступает закон – и во всей стране вершатся беспорядки. Так работает личный пример. Об этом говорится: «Одно слово может испортить все дело; один человек может укрепить государство». Яо и Шунь направляли Поднебесную посредством человечности, и народ следовал человечности.
Образ императора Яо использовался у Конфуция и его последователей как пример достойного правителя. По преданиям, Яо почитался народом за скромность и самоотречение. В поиске преемника он узнал о Шуне; ради испытания будущего правителя давал множество заданий; в качестве завершающего испытания отдал тому в жены двух своих дочерей, когда же Шунь смог жить в мире с двумя женщинами в доме, передал ему титул Владыки Поднебесной. Традиция возводит появление системы Имперских экзаменов именно к испытаниям Шуня.
Шунь – пятый из пяти легендарных императоров, XXIII–XXII вв. до н. э., также высший пример носителя власти. Был правителем во времена после потопа, определял исполнителей работ. Передал престол Юю, успешно завершившему дело усмирения вод.
Цзе и Чжоу командовали Поднебесной посредством жестокости, и народ следовал жестокости. Указы Цзе и Чжоу противоречили их собственным влечениям, и народ не исполнял указы.
Цзе – последний владыка династии Ся, олицетворение деспотизма и беззакония, XVII в. до н. э. Свергнут и убит Чэн Таном, основателем династии Шан, при поддержке советника И Иня.
Цзы Чжоу – последний владыка династии Шан, также пример недолгого правителя, пренебрегающего народом ради собственных удовольствий, I в. до н. э. Покончил с собой после сокрушительного военного поражения от У-вана, основателя династии Чжоу.
Поэтому Истинный правитель сначала обретает все заслуги в себе самом, а затем уже требует их воплощения от других. Не имея чего-то в самом себе, не требует того от других. Не может быть так, чтобы человек мог направлять других в том, чему не может быть сопричастен в собственном теле и что не может он сам в себе осознать. Поэтому управление государством заключается в упорядочении собственного Рода.
«Песни» гласят: «Прекрасен персика расцвет, листва его пышна и зелена; выходит девица замуж, благом она будет Роду, в который идет»[17]. Будь сперва полезен своему Роду, и тогда уже будешь способен наставлять людей в государстве. «Песни» гласят: «Достоин старший брат, достоин младший брат». Будь достойным старшим братом, будь достойным младшим братом и тогда уже сможешь обучать людей в государстве.
«Книга песен», II.II.9. В философии конфуцианства отношения между правителем и подданными имеют основу в родовых отношениях отца и сына, старшего и младшего брата. Поэтому невозможно построить государство без должной структуры родовых отношений в обществе.
«Песни» гласят: «Когда твой долг непогрешим, можешь установить порядок во всех четырех концах света».
«Книга песен», I.XIV.3. Одна из центральных идей «Великого Учения» и всей школы конфуцианства в том, что распространение Порядка вовне возможно только после его твердого обретения в самом себе.
Когда собственные действия в качестве отца, сына, старшего и младшего брата исполнены на должном уровне, народ также будет их исполнять. Это сказано о том, что управление государством заключается в упорядочении своего собственного Рода.
9
Что означит «Умиротворение Поднебесной находится в управлении собственным государством»: когда вышестоящий почитает старших, народ стремится к сыновней почтительности; когда вышестоящий уважает начальников, народ стремится к братскому уважению; когда вышестоящий добр к обездоленным, народ также их не бросит.
Вот так Истинный правитель обладает верным методом для разметки своего Пути. Чего не приемлешь в том, кто выше, не выказывай к тому, кто ниже; чего не приемлешь в том, кто ниже, не проявляй в службе к тому, кто выше; чего не приемлешь в том, кто впереди, не совершай к тому, кто позади; чего не приемлешь в том, кто за тобой следует, не допускай в следовании за тем, кто впереди; чего не приемлешь в том, кто справа, не твори тому, кто слева; чего не приемлешь в том, кто слева, не твори тому, кто справа.
Это сказано о знании своего Пути.
10
«Песни» гласят: «Счастлив лишь тот правитель, кто народу как отец и мать»[18]. Любить то, что людям должно любить, отвергать то, что людям должно отвергать, – вот что значит быть родителем для народа.
«Песни» гласят: «Высока гора на Юге, скалы ее круты и отвесны. Ярый и ослепительный учитель И Инь, на тебя взирает весь народ».
«Книга песен», II.IV.7. И Инь (XVII–XVI вв. до н. э.) был простолюдином, стал советником Чэн Тана, правителя рода Шан, во многом способствовал его победе над династией Ся и установлению династии Шан. После смерти Чэн Тана был регентом при его сыне, Тай Цзя, которого изгонял на три года за пренебрежение Порядком отца. Когда Тай Цзя раскаялся, И Инь вернул ему власть над Поднебесной и восславил в гимнах. Умер И Инь в пору правления сына Тай Цзя (Сыма Цянь 2001). И Инь является противоречивой фигурой: совершив множество достойных деяний, в конце все же потерял осмотрительность и был порицаем народом. Сведения о его жизни и оценка его деяний различны в разных источниках.
Но обладающий страной не может быть неосторожен. Оступиться лишь стоит – и проклянет вся Поднебесная.
«Песни» гласят: «Пока династия Инь не потеряла способность вести народ, могла следовать воле Неба. Должно помнить о делах Инь, нелегко высокое предначертание».
«Книга песен», II.I.1. Отрывок представляет идею конфуцианской школы, что право на владение Поднебесной дается тому, кто прислушивается к воле народа; народная воля является велением времени, что соответствует идее общественно-исторической эволюции в философии диалектического и исторического материализма.
Так говорится: обрести поддержку народа – значит обрести государство; потерять поддержку народа – значит потерять государство. Поэтому Истинный правитель в первую очередь озабочен воплощением Порядка. Обладать Порядком – это обладать людьми; обладать людьми – это обладать Землей; обладать Землей – это обладать богатством; обладать богатством – это обладать ресурсом полезного.
Порядок есть основа, богатство есть следствие. Если основа выставляется вовне, а следствие прячется вовнутрь и используется для личных целей, люди обучаются быть жадными и предаются грабежу. Поэтому, когда богатство для себя лишь копится, народ разбредается; когда богатство используется, народ собирается. Поэтому неправедная к другим речь также обернется против тебя самого; нечестно нажитые деньги также будут потеряны.
11
В «Наставлениях Кану» сказано: «Только следование предначертанию не должно быть привычным и необдумываемым».
Говорится: «Совершенная реализация Пути ведет к овладению им; отсутствие стремления к совершенству ведет к потере предначертания».
В «Книге Чу» сказано: «В стране Чу никакая вещь не ценится как сокровище, одно лишь совершенство есть сокровище».
Княжество Чу – одно из семи сильнейших княжеств эпохи Воюющих царств V–III вв. до н. э., занимало южные земли (территория современной провинции Хунань и прилегающие к ней области). Вошло в состав империи Цинь в III в. до н. э.
Дядя Фан говорил: «Не имеет изгнанник сокровищ, лишь человечность родственных отношений – его сокровенное».
Цзе Фан упоминается в трактате Конфуция «Весны и осени». Был родственником правителя, изгнанного из собственных земель и вынужденного скитаться.
«Клятва Цинь» говорит: «Если есть такой министр, совершенно бездарный, но честно следующий выбранному Пути, чье сердце широко и умиротворенно, способно все в себя вместить: человека, что обладает умениями, он ценил бы, как самого себя; человека, наделенного мудростью, его сердце искренне любило бы, а не только на словах льстил бы он, – истинно, кто способен вместить в себе все это, способен тот защитить моих детей, моих внуков и мой народ.
Не правда ли, велика удача иметь такого человека! А тот, кто сам умел, но завидует и ненавидит других способных; чинит препятствия тем, кто мудростью наделен, и не оказывает им содействия, тот не способен вместить других в своем сердце. Не может он быть опорой моим детям, моим внукам и моему народу. Не правда ли, велика опасность довериться такому!»
«Книга документов», документы династии Чжоу, «Клятва князя Цинь». Династия Чжоу, формально существовавшая с XI до III вв. до н. э., была пресечена в 249 г. до н. э. Впоследствии владыка Цинь Шихуанди (258–210 до н. э.) прекратил междоусобные войны и объединил Китай.
Лишь человечный правитель может изгнать такого служащего, сослать его на все четыре стороны в дикие страны, но не позволить ему быть среди нас в Срединном государстве. Это сказано о том, что лишь человечный способен любить людей как должно, лишь человечный способен карать людей как должно.
Видеть достойного, но не быть способным продвинуть его, помочь ему, да не вовремя – значит уповать на судьбу. Видеть недостойного, но не быть способным его изгнать, изгнать, да недостаточно далеко – это ошибка.
Любить то, что люди ненавидят, ненавидеть то, что люди любят, значит идти против человеческой природы. Бедствия необходимо охватят мужа, кто допускает такое. Таким образом, Истинный правитель идет по пути обучения быть Великим: он необходимо верен должному и честен в его проявлении. Гордыня и сомнения ведут к потере Пути.
12
Для обретения богатства есть прямой путь: производящие блага должны превосходить потребляющих блага, производство должно быть быстрее, нежели потребление – в таком случае богатство будет длительным и достаточным.
Человечный использует материальные ценности для развития ума и тела, лишенный человечности использует тело и ум для обретения материальных ценностей. Не бывает так, что вышестоящий стремится к человечности, а подчиненные не стремились бы при этом к справедливости. Не бывает так, чтобы тот, кто стремится к справедливости, оставлял бы неоконченными дела службы; и не бывает так, чтобы он относился бы к государственной казне как к своей собственности.
Мэн Сянь-цзы говорил: «Семье чиновника, обладающего хотя бы одной повозкой в четыре коня, не пристало возиться с курами и свиньями. В доме, подающем еду на льду во время жертвоприношения, не дело держать коров и овец. В доме, обладающем сотней колесниц, не должно держать служащего мздоимца, ищущего, чем бы еще обобрать простой люд, – уж лучше иметь вороватого слугу, чем такого мздоимца».
Что означает «Государство не должно расценивать материальные блага как преимущество, но должно видеть Справедливость как достояние»: если управляющий родной страны стремится лишь к накоплению богатств – это очевидно малый человек, даже если и совершает он нечто хорошее. Когда малый человек руководит в делах родной страны, бедствия и беспорядки необходимо вместе наступают. Хотя бы и были достойные люди, но вряд ли они могут что-то изменить.
Это сказано о том, что государство не должно расценивать материальные блага как преимущество, но должно видеть Справедливость как достояние.
Удержание изначального[19]
1
Предначертанное Временем зовется Природой. Следование Природе называется Путь. Совершенствование Пути называется Обучением. Следуя Пути, даже в самом малом нельзя отойти; отхождение разрушает Путь. По этой причине Истинный правитель очень внимателен по отношению к тому, что не видит, настороже к тому, что не понимает. Нет ничего сокрытого, что не проявилось бы. Нет ничего настолько малого, что не воплотилось бы. Вот почему Истинный правитель даже в уединении осторожен по отношению к самому себе.
Радость, Гнев, Печаль и Веселье еще не проявлены – это называется «Изначальное». Радость, Гнев, Печаль и Веселье проявляются из Начала – это называется «Согласие». Изначальное есть основа всего под Небесами. Согласие есть достижение Пути для всего под Небесами. Стремление Изначального к Согласию устанавливает Время и Пространство, порождает все существующее.
2
Чжун Ни говорил: «Истинный правитель удерживается в Изначальном, малый человек бежит от пребывания в Изначальном. Истинный правитель постоянен в Изначальном. Малый человек избегает Изначального: он на то не способен, так как завистлив и страшится».
Чжун Ни – второе из собственных имен Конфуция, VI–V вв. до н. э., Китай (Сыма Цянь 1992).
Конфуций говорил: «Достичь предела в углублении в Изначальное – редко кто из людей бывает способен на это». Конфуций говорил: «Как не исполняется Путь – я знаю: умный идет слишком далеко, глупый не доходит. Почему не ясен Путь – я знаю: достойный совершает слишком многое, недостойный старается мало. Нет человека, который не пил бы да не ел, но очень мало кто способен чувствовать вкус». Конфуций говорил: «Следуя Пути, нельзя решить все наперед».
3
Конфуций говорил: «Многое знал Шунь! Шунь любил задавать вопросы и исследовать услышанные слова, разыскивая упрятанные пороки и выставленные достижения. Он удерживал эти две крайности, сам же при взаимодействии с народом оставался в Изначальном. Вот так поступал Шунь».
Шунь – пятый из Пяти легендарных императоров, XXIII–XXII вв. до н. э., один из высших примеров достойного правителя в школе Конфуцианства, руководил работами по восстановлению земли после потопа; неоднократно терпел покушения на жизнь со стороны завидующего брата, о котором не переставал заботиться, несмотря ни на что (Сыма Цянь 2001).
4
Конфуций говорил: «Все люди говорят “Я знаю!” Но бегут, не разбирая дороги, попадают во все ловушки и капканы, теряют Изначальное – и не знают, как выбраться. Все люди говорят – “Я знаю!” Но желая удержаться в Изначальном, не способны на то даже в течение круга из двенадцати месяцев».
5
Конфуций говорил: «Хуэй так себя вел: он стремился удерживать состояние Изначального. Обладая лишь этим одним совершенством, всегда был настороже и не терял то, что имел.
Ян Хуэй, VI–V вв. до н. э., один из наиболее почитаемых учеников Конфуция, отличавшийся усердием и способностями; рано умер. Конфуций долго оплакивал своего ученика и часто приводил его другим в пример.
Конфуций говорил: «Всю Поднебесную можно успокоить, от заслуг и достижений можно отказаться, можно стать неуязвимым – но так и не быть способным удержать Изначальное».
6
Цзы Лу спросил о силе.
Цзы Лу, 542–480 гг. до н. э., один из первых и самых известных учеников Конфуция; отличался отвагой и стремлением к справедливости, неоднократно предупреждался мастером о необходимости быть осторожным; в стремлении выполнить долг службы погиб, так и не достигнув успеха..
Конфуций сказал: «Хочешь ли ты обладать силой Юга? Хочешь ли ты обладать силой Севера? Скажи, какую силу ты желаешь? Быть открытым к любому знанию, не сворачивать с выбранного Пути – это сила Юга. Здесь место жизни для мудрого человека. Одеться в металл и кожу, не страшиться встретить смерть – это сила Севера. Здесь место жизни для могучего человека. Поэтому Истинный правитель живет там, где будет соответствовать своей природе и не болтается – тогда-то сила его и растет! Будь прямым и не кривись – тогда-то сила и растет! Если в стране есть порядок и следует она Пути, не противоречь, храни установленное – тогда-то сила и растет! Если страна Пути не следует, не согнись до самой смерти – сила тогда и растет!»
7
Конфуций говорил: «Если прятать простое и понятное, а практиковать мудреное и чудесное, то будущие поколения будут твердить небылицы. Я так не поступаю. Истинный правитель следует своему решению и идет по Пути. Пройти половину, сдаться и свернуть обратно – я уже не могу позволить себе такого. Истинный правитель полагается на удержание Изначального. Покинутый современниками, безвестный и забытый, он не печалится. Только тот, кто мудр, способен на такое. Путь Истинного правителя сокрыт от чужих глаз и незаметен. Хотя даже простые мужчины и женщины могут иметь какое-то знание об этом Пути, что же до достижения в нем совершенства – то и мудрец кое-чего не знает о том. Хотя даже простые мужчины и женщины могут что-то совершать из Пути Истинного правителя, что же до полного его воплощения – то и для мудреца есть нечто недоступное на этом Пути. Велики Время и Пространство, но все же люди находят в чем их упрекнуть. Потому слова Истинного правителя о великом теряются в веках, а речь о простом стоит нерушимо. Песни гласят: “В полете сокол атакует небо; Ныряет рыба в тьму глубин”[20]. Так, слова способны охватить высшее и низшее. Путь Истинного правителя – в соответствии с условиями Пространства и Времени устанавливать предел, который простые мужи и жены должны достичь».
8
Конфуций говорил: «Путь не вдалеке от людей. Тот, кто хочет идти по Пути, но избегает людей, не может следовать Пути. Песни гласят: “Рублю топор, рублю топорище! Орудие и образ не далеко!”[21] Топорище рубят топором. Посмотри на то, что у тебя в руках – и поймешь, что надо делать. И все же надо немного отойти и посмотреть на дело со стороны. Поэтому Истинный правитель использует людей, чтобы вести народ – сам же прям и непредвзят. Тот, кто искренен и понимает, что творит, даже если и случится ему отойти от Пути, он не заблудит далеко. Во всем он полагается на себя и не ищет чего-то кроме; потому не зависим он от других. Путь Истинного правителя имеет четыре принципа. Я так и не смог полностью воплотить ни один из них: что ищешь в своем сыне, проявляй в служении к отцу – я не могу этого; что ищешь в своем подчиненном, проявляй в служении правителю – я не могу этого; что ищешь в своем младшем брате, проявляй в служении старшему брату – я не могу этого; что ищешь в своем друге, сначала сам дай ему – я не могу этого.
Удерживая Порядок, следуй своему Пути, будь осторожен в своих речах: одного лишь обладания положением и местом недостаточно, нужно еще иметь мужество принимать решения; одного лишь обладания ресурсом недостаточно, нужно еще не истощить его до конца. Слова должны следовать делам, дела должны следовать словам – к чему Истинному правителю быть нечестным? Истинный правитель в согласии со своим положением и не стремится к тому, что ему не соответствует. В достатке и почете он следует тому, что приходит с достатком и почетом. В бедности и безвестности он следует тому, что приходит с бедностью и безвестностью. Среди Восточных и Северных племен он естественен и следует порядку места. В страданиях и бедах он следует тому, что приходит вместе со страданиями и бедами. Истинный правитель не вовлечен во все это и не связывает свое тело и ум с обретением чего бы то ни было. Занимая высокое место, не угнетает нижних; занимая низкое место, не цепляется за вышних. Он укоренен в своем положении и не молит о людской помощи. Потому и не винит никого. Будучи высоко, не вини Время, будучи низко, не вини людей. Так, Истинный правитель живет легко и спокойно ожидает предначертанного, тогда как малый человек бежит за удачей и попадает во все опасности».
9
Конфуций говорил: «Искусство стрельбы подобно тому, что значит быть Истинным правителем: потеряй все, кроме своей цели, оборотись к себе и ищи все нужное в самом себе. Путь Истинного правителя ведет далеко, но начинается с близкого; взбирается ввысь, но начинается с нижнего». Песни гласят: «Жена и дети, любимые вместе, то подобно игре на гуслях и цитре в унисон. Брат старший и брат младший дополняют ту песнь. Взаимная забота счастье несет. В порядке Род – счастлива и жена с детьми»[22]. Конфуций говорил: «Отец и Мать – совместное в радость для них».
10
Конфуций говорил: «Порядок Высших существ достигает совершенной полноты! Смотреть на них – не увидишь, слушать – не услышишь; телесные вещи не могут избежать воздействия такого Порядка. Направляй людей Поднебесной к чистому соответствию проявленной форме этого Порядка – именно для этого установлены соответствующие действия в виде жертвоприношений. Глубочайшее находится в вышине, а также и справа, и слева. Песни гласят: “Вышних существ образ мысли невозможно измерить! Возможно ли их полностью познать!”[23] И в мельчайшем есть их проявление. Такова Искренность, что не может быть сокрыта».
11
Конфуций говорил: «Шунь обладал великой почтительностью!
Шунь, XXIII–XXII вв. до н. э., вел простую жизнь до того, как предыдущий император Яо, XXIV–XXIII вв. до н. э., решил передать ему престол Поднебесной. По преданию, Шунь пахал тощие земли, удил на мелководье – и впоследствии люди стали уступать друг другу жирные земли и заливы, чтобы распахивать неплодородные земли и удить рыбу в неудобном месте (Ян Хиншун 1990, 42).
Он достиг мудрости; был почитаем как Хранитель Времени; правил четырьмя краями света и обладал всем, что в них; мог служить в храме предков; его дети и внуки сохранили наследие предков. Все это было от того, что он постиг величайший Порядок: неизбежно получил он свое положение, неизбежно получил он свою удачу, неизбежно получил он свою славу, неизбежно получил он свое долголетие». Причина того, что Время дает рождение вещам: это происходит неизбежно в соответствии с их возможностями и приложенными лично усилиями. Причина того, что все рожденное покрывается землей: истощенное должно умереть. Песни гласят: «Радостен правитель Истинный, чей Порядок высок и ясен! Достоин его народ, достоин и каждый человек – то от Времени получено. Кто оберегает предначертанное, тому само Время помогает!»[24] Поэтому тот, кто достиг великого Порядка, неизбежно сочтется со своей судьбой.
12
Конфуций говорил: «Среди людей лишь Вень Ван не имел печалей! Его отец был Ван Цзи, его сын был У Ван. Что отец его начал, то сын его завершил. У Ван наследовал Тай Вану, Ван Цзи, Вень Вану. Во главе объединенной армии он овладел Поднебесной. Он не был убит, весь мир знал его имя, он был почитаем как Хранитель Времени; правил четырьмя краями света и обладал всем, что в них; мог служить в храме предков; его дети и внуки сохранили наследие предков. У Ван принял предначертание правителя лишь под конец жизни. Чжоу Гун завершил установление Порядка, начатое Вень Ваном и У Ваном; он утвердил для Тай Вана и Ван Цзи титул верховных владык. Он установил ритуал поминовения своих предков как если бы они были Хранителями Времени.
Во время династии Шан, XVII–XI вв. до н. э., произошло возвышение рода Чжоу при правлении Вень-Вана XII–XI вв. до н. э. Его сын У Ван низложил династию Шан, одержав военную и политическую победу. Престол наследовал его сын, Чэн Ван, в юном возрасте. Регентом стал Чжоу Гун, младший брат У Вана, подавивший мятеж и осуществивший устроение династии Чжоу. Тай Ван и Ван Цзи: прадед и дед У Вана, покорившего династию Шан (Сыма Цянь 2001).
Такой же распорядок ритуала он распространил на всех вассалов, а также на всех людей от Великих и до ученых и простого люда. Если отец был Великим мужем, а сын его ученый – посмертный ритуал следовал обычаю как для Великого мужа, а почитание славы отца следовало распорядку как для ученого.
Дафу – высокий придворный титул, буквально «Великий Муж». Одно из прочтений «Великого Учения», предваряющего переводимый текст в Четверокнижии, – это описание Пути Великого человека.
Если отец был ученый, а сын его Великий муж – посмертный ритуал следовал обычаю как для ученого, а почитание славы отца следовало распорядку как для Великого мужа.
Смысл установленного порядка ритуала в установлении преемственности и взаимной ответственности меж поколениями. Сын, не достигший высот отца, лишает того положенной славы. Тому же, кого сын превзошел достижениями, воздается должная слава, так как в том велика заслуга отца.
Один год траура полагался по Великому мужу, три года траура – по Хранителю Времени. Траур по отцу и матери не имел различия чинов и был един для всех.
13
Конфуций говорил: «У Ван и Чжоу Гун – достигли они почтительности! Почтительный дает людям пример совершенной воли, дает пример превосходного служения народу». Почтительный муж таков: весной и осенью ремонтируется храм его предков, в порядке инструменты его предшественников, чисты его исподние и верхние одежды, во время пищи свершает он подношения. Осуществляется ритуал храма предков: известна тогда очередность Рода, известны высокие и низкие достижения, установлено восславление достойных. Во время всеобщего гуляния, когда низшие становятся наравне с высшими, достигается простота и непредвзятость; места же по старшинству во время общей пищи устанавливают норму взаимоотношений. Исполняя обязанности своего положения, следуй должному ритуалу, играй свою музыку, уважай правителей, люби кровных родичей, празднуй смерть как рождение, почитай мертвых как чтишь живых – и тогда почтительность будет совершенна. Приношение Новому Времени зимой и приношение Цветущему Пространству летом – так осуществляется служба Вышнему. Ритуал служения в храме предков – так чтится их слава. Если ясно значение жертвоприношения Времени и Пространству, если понятна необходимость служения памяти предков – тогда страной можно управлять, будто держа ее на ладони.
14
Ай-гун спросил об управлении.
Ай-гун, 494–467 до н. э., правитель царства Лу, потомок Чжоу Гуна; критиковался Конфуцием за неразумное правление.
Конфуций сказал: «Правление Вень Вана и У Вана известно из древних книг. Там сказано: когда есть у тебя люди, есть и власть; когда твои люди умирают и уходят, то и власти нет. Путь человека в способности управлять; Путь земли в способности взращивать. Управляй людьми как будто ростом травы. Такова суть управления людьми. Подбирай людей в соответствии с качествами их тела и ума, развивай тело и ум в соответствии с должным Путем, устанавливай Путь в соответствии с человечностью. Тот человечен, кто в величии хранит родовые узы. Тот справедлив, велико чье уважение к достойным. Когда естественное сохранение родовых уз убито, когда к достойным относятся как к простолюдинам – тогда в виде замены должен быть установлен ритуал».
Находясь внизу, не достичь высоты, ведь невозможно направлять людей! Вот почему Истинный правитель не может избежать совершенствования своего тела и ума. Стремясь развить свое тело и ум, нельзя избежать почитания родовых связей. Стремясь чтить родовые связи, нельзя избежать познания людей. Стремясь познать людей, нельзя избежать познания хода Времени. Существующее во Времени имеет пять Путей: правитель – подчиненный; отец – сын; муж – жена; старший брат – младший брат; друг – друг.
Знание, Человечность, Храбрость – это три принципа Порядка, существующие во Времени. Следование им приводит к Одному. Это подобно тому, как может быть тот, кто рожден и уже обладает знанием; может быть тот, кто учится и достигает знания; может быть тот, кто был вынужден и приобрел знания – в итоге они знают об одном. Это подобно тому, как может быть тот, кто умиротворен, спокоен и следует Пути; может быть тот, кто имеет желания и следует Пути; может быть тот, кому приходится трудиться – в итоге, они достичь могут одного.
15
Конфуций говорил: «Любовь к учебе приносит Знание. Нерушимая отвага ведет к Человечности. Знание того, что постыдно, дает Храбрость. Знать эти три истины – значит знать, как развивать свое тело и ум. Знать, как развивать тело и ум – значит знать, как управлять людьми. Знать, как управлять людьми – значит знать, как править Поднебесной.
Есть девять принципов, которые должны быть воплощены в Поднебесной родной стране. Сказано: совершенствуй свое тело и ум; почитай достойных; храни родовые узы; уважай великих министров; организуй массу служащих; заботься о простом народе; принимай всех мастеров; будь приветлив к дальним; держи поблизости всех подданных. Совершенствуй тело и ум, и Путь будет утвержден. Чти достойных, и не будешь опозорен. Храни родовые узы, и все отцы, старшие и младшие братья тебя не покинут. Уважай великих министров, и не будешь одурачен. Организуй массу служащих, и их доклады будут в верном порядке. Заботься о простом народе, и все рода будут воодушевлены. Принимай всех мастеров, и богатств будет довольно. Будь приветлив к дальним, и все четыре края света объединятся вокруг тебя. Держи поблизости всех подданных, и вся Поднебесная будет уважать.
В тексте говорится об удельных князьях – Хоу. Они были непосредственными подданными верховного владыки.
Соблюдай ясность и безупречность в своем проявлении, не действуй, если нет верного пути – так совершенствуются тело и ум. Избегай клеветников, не привязывайся к привлекательному, не стремись к материальным благам, но цени Порядок – так почитаются достойные. Уважай место и статус другого, цени чужие усилия, будь с ними в радости и печали – так сохраняются родовые узы. Предоставляй служащих для выполнения указаний – так проявляется уважение к великим министрам. Будь честен и плати по заслугам – так организуются служащие. Совершай верные дела во времена бедствий и жатвы – так воодушевляются все рода. Выжди день, проверь месяц, а затем дозволяй брать ресурсы – так управляются мастера. Провожай уходящих, привечай приходящих, восхваляй совершенных и помогай обездоленным – так проявляется доброта к дальним. Храни наследие предков, поднимай покинутые страны, храни народ от беспорядков и опасностей, в положенный срок устраивай встречи, отпускай отслуживших и привлекай жаждущих – так все подданные удерживаются рядом. В Поднебесной родной стране есть эти девять принципов управления. Все они ведут к Одному.
К каждому делу необходимо готовиться, тогда не будет ошибки. Обдумывай свои слова, прежде чем сказать – и не оступишься. Обдумывай свои дела – и не будешь окружен. Обдумай свое решение – и не будет траура. Обдумай свой Путь, прежде чем ступить на него – и не будешь истощен.
Будучи на низком месте, не способен к высоким делам, ведь не можешь направлять людей. Вот как достичь способности к высокому: нечестный с другом не способен к высокому. Вот как стать честным с другом: не соучаствующий своему Роду не может быть честным с другом. Вот как добиться соучастия со своим Родом: тот, кто все ищет лишь для себя, тот неискренен, он не может быть соучастным со своим Родом. Вот как стать искренним: тот, кто не видит в ясности то, что должно быть совершенно, тот не может быть искренним в самом себе.
16
Искренность – это Путь Времени. Становление искренним – это Путь человека. Искренний – тот, кто без усилия пребывает в Изначальном, без стремления воплощает Порядок, молчаливо позволяет всему совершаться – таков наделенный мудростью.
Стремится к искренности тот, кто достигает Изначального посредством действия. Он стремится к совершенству и строго его удерживает при помощи: непрестанного обучения, исследования неизвестного, тщательного обдумывания, ясного разделения, честной приверженности выбранному Пути. Имея нечто неизученное – не прекращай учиться тому, к чему еще не способен. Имея нечто неисследованное – не прекращай изучать то, что еще не знаешь. Имея нечто необдуманное – не прекращай размышлять о том, как этого достичь. Имея нечто неопределенное – непрекращай разделять то, что не ясно. Имея нечто нерешенное – не бойся следовать тому, чему еще не можешь быть верен. Когда другие могут что-то одно, ты должен быть способен к сотне подобного. Когда люди могут с десяток чего-либо, ты должен быть способен к тысяче подобного. Вот таков путь достижения желанной цели. Даже если глуп – неизбежно обретешь ясность. Даже если слаб – неизбежно обретешь силу.
17
Искреннее проявление собственного света называется Природой. Прояснение своей искренности называется обучением. Искренность ведет к чистоте и яркости. Чистота и яркость ведут к искренности. В Поднебесной только тот может полностью проявить свою природу, кто достиг искренности. Тот, кто может полностью проявить свою собственную природу, способен проявить природу человека. Тот, кто может проявить природу человека, способен полностью проявить природу всех дел. Кто может проявить природу всех дел, способен соучаствовать Времени и Пространству в перерождении и создании вещей и дел. Тот, кто может соучаствовать Времени и Пространству в перерождении и создании вещей и дел, становится наравне со Временем и Пространством.
18
Когда самодисциплина достигает малейшего и становится всеобъемлющей, искренность становится совершенной и мельчайшее может быть проявлено. Искренность ведет к сотворению формы, форма ведет к воплощению, воплощение ведет к излучению, излучение ведет к движению, движение ведет к изменению, изменение ведет к перерождению. В Поднебесной только тот способен осуществлять перерождение, кто достиг искренности.
Тот, кто достиг искренности на своем Пути, знает, что грядет. Когда родная страна стремится к возвышению, неизбежно сначала проявятся добрые знаки; когда родная страна стремится к забвению, неизбежно сначала проявятся дурные знаки и проклятия. Всё это может быть узнано при помощи тысячелистника и костей, через движение четырех тел.
Стебли тысячелистника используются при составлении гексаграммы по Книге Перемен; записи на костях являются одним из древнейших способов общения с Высшими существами; четыре тела узнаются при подбрасывании двух монет или иных предметов, что дает четыре комбинации: Свет или Тень при двух одинаковых символах, неясность при различных или необычность при маловероятном расположении.
Доброе и худое стремятся к своей цели: благоприятное возможно знать заранее, неблагоприятное возможно знать заранее. Таким образом постигший искренность подобен Высшему существу.
Тот, кто достиг искренности, может завершить свое становление и исполнить свой Путь. Тот, кто искренен, определяет начало и конец всех вещей и дел; если нет искренности, нет и дела. Вот почему Истинный правитель искренен и вершит ценное. Когда искренний прекращает свое собственное становление, возникают и изменяются все мирские дела. Полное воплощение самого себя ведет к человечности. Полное воплощение дел дает знание. Порядок природы – в соединении внутреннего и внешнего посредством прохождения Пути. Вот почему для всего требуется подходящее время.
19
Вот причина, по которой тот, кто достиг искренности, не останавливается: отсутствие остановки ведет к продолжительности; продолжительность ведет к накоплению; посредством накопления можно достичь того, что далеко; достижение далекого дает всеохватность; всеохватность дает высочайшую яркость и ясность. Достижение всеохватности – так наполняются делами. Достижение высочайшей ясности и яркости – так уходят от дел. Достижение продолжительности – так воплощаются дела. Всеохватность соответствует Пространству. Высочайшая яркость соответствует Времени. Длительная продолжительность не имеет предела. Тот, кто способен на это, не смотрит, но устанавливает правила; не двигается, но творит перемены; не действует, но совершает.
Путь Времени и Пространства может быть полностью описан одним словом: «Они Не Подражают» – и творимые ими вещи неисчерпаемы. Путь Времени и Пространства: всеобщность, наполненность, высота, яркость, продолжительность, длительность. Воспринимаемое нами Время – это лишь множество светящихся огней, но достигая беспредельного, содержит Солнце, Луну и звезды. Воспринимаемое нами Пространство – это лишь множество крупиц земли, но в своей широте и наполненности поддерживает горы и не сжимается под их тяжестью, дает течь морям и рекам и не размокает, содержит внутри себя все вещи. Воспринимаемая нами Гора – лишь множество камней, но в своем величии дает расти травам и деревьям, дает пристанище птицам и зверям, хранит драгоценные богатства. Воспринимаемая нами Вода – лишь множество капель, но в своей неизмеримости родит черепах и крокодилов, драконов, рыб и прочие блага для жизни. Песни гласят: «Поддержи предначертанное Временем – и великий мир не иссякнет!»[25] Понять речь Времени – значит быть способным воплотить Время. «О! Невыразимое! Чистота Порядка Вень Вана!»[26] Понять слова Вень Вана – значит быть способным создать культуру, которая будет чиста и нерушима.
20
Велик путь мудрого! Течет он ничем не ограниченный, дает рождение тьме вещей, высоко взметается до самого края Времен. Превосходно цветет его величие! Есть три сотни должных ритуалов, есть три тысячи должных действий. Но все они ожидают подходящего человека и только тогда могут быть исполнены. Потому говорится: «Если не достичь Порядка, невозможно и реализовать свой Путь». Вот почему Истинный правитель чтит естественный Порядок и следует обретению знания, направляется к наивысшему и прилагает силы для безупречного исполнения, стремится уяснить высокое и удержать Изначальное. Обдумывай причины существующего и исследуй новое. Сохраняй понимание при выполнении высшего ритуала. Так, можно жить в выси и не возгордиться, жить внизу и не отчаяться. Когда страна следует Пути, и одних лишь слов достаточно для вознесения. Когда страна не следует Пути, одного лишь молчания достаточно для спасения. Песни гласят: «Яркость и мудрость – оба эти качества нужны для защиты самого себя»[27]. Это зовется слаженностью.
21
Конфуций говорил: «Глупец тот, кто стремится использовать все для самого себя. Низок тот, кто старается лишь для себя. Быть рожденным в нынешний век противно честной реализации Пути. Неизбежно будут повреждения тела и ума у того, кто отважится на это». Нет Хранителя Времени, потому нет пересмотра ритуалов, нет установления мер, нет исследования культуры.
По преданию, пересмотр и обновление установлений, ритуалов и музыки должны осуществляться каждые 800 лет.
Нынешняя Поднебесная катится все по той же колее, пишутся все те же знаки, следуют все тем же отношениям. Хотя и есть те, кто наделен властью, они не заботятся об отсутствии Порядка. Потому не осмеливаются установить ритуал и музыку. Хотя и есть те, кто постиг Порядок, они не заботятся об обретении власти. Потому не осмеливаются установить ритуал и музыку.
22
Конфуций говорил: «Я могу рассказать о ритуалах династии Ся, но княжество Чи не может им соответствовать. Я изучал ритуалы династии Инь-Шан, которые еще имеются в стране Сун. Я изучил ритуалы династии Чжоу, которые используются ныне. Я следую установлениям Чжоу». Владыка Поднебесной должен знать три вещи, которые помогут избежать ошибок! Высшие установления могут быть совершенны, но людям они недоступны, неизвестному не доверяют; чему не доверяют, тому не будут следовать. Данные низшим установления тоже могут быть совершенны, но люди его не уважают, неуважаемому не доверяют; кому не доверяют, за тем не пойдут. Поэтому путь Истинного правителя должен быть укоренен в самом себе. Он должен быть известен всему простому народу, сверять свои действия с образом трех великих владык древности и не лгать; устанавливать все в соответствии с условиями Времени и Пространства и не отклоняться; он должен быть способен внимать совету предков и Вышних существ и не иметь сомнений в услышанном – тогда и через множество поколений наделенные мудростью не станут изменять установленные им правила. Быть способным внимать совету предков и Вышних существ и не иметь сомнений об услышанном – значит знать порядок хода Времени. Если даже через три тысячелетия мудрые не станут помышлять об изменении правил – вот что значит знать людей. Так действует Истинный правитель – и на века в Поднебесной устанавливает Путь; принимает решение – и на века в Поднебесной устанавливает закон; говорит – и в веках звучит его речь. Дальние приближаются к нему, ближние ему не возражают. Песни гласят: «Не ненавидь тех, кто там; не теряй тех, кто здесь – и будешь восхвален в дни и ночи!»[28] Истинный правитель не может позволить себе не быть таковым – и слава его придет в положенный Временем срок.
23
Конфуций следовал пути предков Яо и Шуня; уподобился образу Вень Вана и У Вана. В вышнем он следовал порядку Времени, в нижнем он следовал течению Пространства. Установления, основанные на Времени и Пространстве, способны поддерживать все без исключения; способны все без исключения охватить. Установления, основанные на чередовании четырех периодов, безошибочны, как Солнце и Луна в свечении сменяют друг друга. Тьма вещей рождается бок о бок, и они не мешают друг другу, их пути пересекаются, но не препятствуют друг другу. Скромный Порядок – это река, утоляющая жажду. Великий Порядок непрерывен в творении. Вот так Время и Пространство творят Великое.
Только тот в Поднебесной, кто достиг мудрости, способен быть чутким, с пронзительным взором, проникающий и знающий – и этого достаточно для достижения цели. Быть всеохватным, радушным и мягким – этого достаточно для собирания существ вокруг. Проявлять силу, стойкость и выдержку – этого достаточно для того, чтобы вести других. Стоять прямо, непринужденно, непредвзято и вежливо – этого достаточно, чтобы быть уважаемым. Осторожно следовать принципам культуры – этого достаточно, чтобы быть способным отличить одно от другого. Кто способен на это, он будто обширный и вездесущий, размеренно изливающийся неиссякаемый источник! Обширный и вездесущий словно Время, глубокий словно бездна. Когда он проявляется, нет никого, кто бы не почитал. Когда он говорит, нет никого, кто бы не поверил. Когда он решает, нет никого, кто бы не был удовлетворен. Так, гремящая слава, словно океан, переполняет всю Срединную землю. Ее сила достигает Южных и Северных племен. Сила лодки и повозки – в достижении цели. Сила людей – во взаимодействии. Сила Времени – в переменах. Сила Пространства – в поддержке. Сила Солнца и Луны – в сиянии. Сила трудностей – в сплочении людей. Все наполнено живой и родственной силой, нет ничего, что бы не чтило узы родства. Поэтому говорится – «Соучаствуй Времени».
Только тот, кто в Поднебесной достиг искренности, способен управлять в соответствии с велением Времени, способен установить великую основу для всего существующего, ведать, как Время и Пространство творят и дают перерождение. На кого здесь можно положиться? Чиста и совершенна должна быть его человечность! Глубоко и безмятежно должно быть его сияние! Беспредельно должно быть его Время! Кто без усилия чуток, ясен и мудр, тот способен достичь высшего Порядка Времени. Кто способен знать это?
24
Песни гласят: «Сохрани яркую одежду под простой накидкой»[29]. Удержись от выставления напоказ своей культуры. Таков Путь Истинного правителя: скрывает свой блеск, но день ото дня становится ярче. Малый человек выставляет себя напоказ, оттого и тускнеет. Путь Истинного правителя легок, но без брезгливости; прост, но высококультурен, дает знание близкого в далеком, дает знание своей изменчивости, дает знание очевидности в глубоком; способен привести к Порядку.
Песни гласят: «Хоть рыба и легла на дно, да все же видно ее хорошо»[30]. Потому Истинный правитель внутри себя держит только не больное, нет ненависти в его воле. Есть ли что-то, чего Истинный правитель не смог бы достичь? Лишь то, что люди не видали да не слыхали. Песни гласят: «И хоть ты в комнате один, не занимайся постыдным – сверху видно все, как бы и не было крыши»[31]. Поэтому Истинный правитель не двигается, но уважаем; не говорит, но все доверяют ему. Песни гласят: «Подношение свершается в тишине, тогда не может быть и спора»[32]. Поэтому Истинный правитель не награждает, а народ воодушевлен; не проявляет гнева, а народ упорен в наказании виновных. Песни гласят: «Только Порядок не может быть увиден! Все правители стараются его постичь»[33]. Поэтому Истинный правитель уважителен и осторожен – и всё в Поднебесной спокойно. Песни гласят: «Раскрой себя для ясного Порядка. Не показуха нужна для красоты»[34]. Конфуций говорил: «Речи и одежды вторичны для преобразования народа». Песни гласят: «Порядок невесом и незаметен, как волосок»[35]. Этот волосок – наличие человеческих взаимоотношений. «Время вбирает все в себя: неслышимое, невоспринимаемое»[36]. Вот так!
Записки об учении[37]
Издавать мудрые законы и искать содействия добрых мужей достаточно для того, чтобы заслужить хорошую репутацию, но недостаточно, чтобы вести людей за собой. Приблизить мудрых и проявить заботу о дальних достаточно для того, чтобы вести за собой людей, но недостаточно, чтобы исправить нравы. Если благородный муж желает исправить нравы людей, он должен сначала просветить их.
Яшма, пока она не отполирована, еще не стала ценной вещью, а человек, пока он не завершил обучения, еще не стяжал мудрости. Поэтому древние правители, созидая государство и воспитывая народ, ставили во главу угла просвещение. Сказано: «Все мысли от начала до конца должны быть обращены к учению». Вот мудрые слова!
На свете есть изысканные яства, но не вкусив их, не познаешь подлинный вкус. Путь есть высшая истина, но не посвятив жизнь учению, не познаешь его величия. Вот почему не начав учиться, не узнаешь о собственном несовершенстве, и только начав учиться, узнаешь, что такое трудности. Познав свое несовершенство, можно себя воспитать. Изведав трудности в жизни, можно себя закалить. Оттого и говорят, что учитель и ученик растут вместе. Сказано: «Обучение – это половина учения». Вот мудрые слова!
«Учитель и ученики растут вместе» – эта вечная педагогическая истина на рубеже нового столетия в России приобретает особый смысл. Растерянность, смятение, ощущение покачнувшейся почвы – этот малоприятный букет ощущений переживает большинство наших сограждан, но учительство – наиболее остро. Давайте задумаемся, что чувствовал педагог, призванный убедить школьников в том, что нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме. «Ученый, сверстник Галилея, был Галилея не глупее. Он знал, что вертится Земля, но у него была семья». Да, часть учительства еще недавно жила в разлагающей душу раздвоенности. В результате – цинизм учеников, их общественная апатия, двойная жизнь.
Да, не так много среди учителей было диссидентов. Дело в том, что неумолимый педагогический закон властно диктует: хочешь, чтобы тебе поверили, уверуй сам! Наиболее последовательные учителя так и поступали, многократно и добросовестно проделывая над собой отнюдь не безвредную в нравственном смысле операцию по самовнушению, в чем добились определенных успехов. Смею думать, что у остальных сограждан не было такой жесткой профессиональной необходимости ежедневно насиловать свою душу. Они могли позволить себе ограничиться ритуальными формами поведения по известным правилам игры. Вот почему большинство честных педагогов достаточно трагично пережило смену вех.
Но жизнь постепенно залечивала раны, и плач по утерянным идеалам сменило ответственное стремление учительства в краткие сроки восполнить пробелы собственного образования. Невиданный информационный взрыв истекшего десятилетия, когда внезапно и учителям, и детям стала доступна любая литература от дореволюционной до зарубежной, поставил педагога в сложнейшее положение, но вместе с тем вынудил расти вместе с учеником. Иного было не дано. В целом это благотворно сказалось прежде всего на взаимоотношениях с юношеством. Поубавилось учительской спеси, безапелляционности, авторитаризма, а фигура сомневающегося педагога, отказавшегося исповедовать окончательные истины, во всех отношениях стала более привлекательной для учеников. Новые партнерские отношения ученик – учитель сегодня позволяют реализовать еще одну конфуцианскую идею: «обучение – это наполовину учение, ибо только совместный поиск истины с заведомо прогнозируемым результатом дает радость сотворчества». Это хорошо понимал учитель Кун.
Принципы обучения таковы: пресекать то, что еще не вскрылось, – это называется упреждением. Использовать подходящий момент – это называется своевременностью. Не перескакивать с одного на другое – это называется последовательностью. Проверять друг друга, умножая добро, – это называется товариществом. Таковы четыре правила, благодаря которым процветает образование.
Если пресекать дурное после того, как оно проявилось, то оно укоренится еще больше и его будет невозможно преодолеть. Если учиться, когда время упущено, успехов не добьешься. Если учиться беспорядочно и не соблюдая последовательности, в знаниях будет сумбур и совершенствование станет невозможным. Если учиться в одиночестве, не сверяя свои успехи с успехами товарищей, то кругозор будет ограничен, а познания скудны.
Если не быть учтивым с товарищами по учебе, можно пойти наперекор учителю. А если предаться распущенности, можно погубить свои способности. Таковы шесть причин упадка учения. Только зная причины расцвета и упадка просвещения, благородный муж может быть наставником.
Когда благородный муж учит и воспитывает, он ведет, но не тянет за собой, побуждает, но не заставляет, указывает путь, но позволяет ученику идти самому. Поскольку он ведет, а не тянет, он пребывает в согласии с учеником. Поскольку он побуждает, а не заставляет, учеба дается ученику легко. Поскольку он лишь открывает путь, он предоставляет ученику возможность размышлять. Согласие между учителем и учеником, легкость учения и возможность для ученика думать самому и составляют то, что зовется умелым наставничеством.
Ученикам свойственны четыре недостатка. В науках люди либо желают многого, либо довольствуются малым, либо учатся несерьезно, либо останавливаются на полпути. Просвещение – это развитие достоинств и избавление от недостатков.
Искусный певец способен научить других своей манере пения. Искусный учитель способен передать другим свои помыслы. Если речь сжата и доходчива, глубока и содержательна, скупа на примеры, но понятна, то можно сказать, что она передает мысли.
В учении труднее всего почитать учителя. Но лишь чтя наставника, сможешь перенять его правду. И лишь перенимая правду, народ способен почитать науки. Вот почему, согласно ритуалу, даже призванный к государю учитель не совершает ему поклона – так высоко древние чтили учителя.
Способный ученик, даже если наставник уделяет ему меньше внимания, добьется вдвое большего прочих и свои успехи поставит в заслугу учителю. Неспособный же ученик, как бы ни старался наставник, поймет только половину истины и поставит это в вину учителю.
Умеющий спрашивать словно обтесывает крепкое дерево: сначала выбирает, где полегче, а потом принимается и за сучки. И пусть потребуется много времени – он все поймет из бесед с учителем. С теми же, кто спрашивает бестолково, все обстоит наоборот.
Умеющий отвечать на вопросы подобен колоколу: коснутся его тихо – прозвучит едва слышно, ударят сильнее – зазвучит громче и умолкнет лишь тогда, когда его перестанут спрашивать. А не умеющий отвечать поступает наоборот.
Заученных знаний недостаточно для того, чтобы самому учить людей. Непременно надо прислушиваться к тому, что спрашивают ученики. Только если ученик не умеет сам задать вопрос, следует говорить самому. А если ученик не понял сказанного, можно устроить отдых. Ведь сын хорошего кузнеца должен сначала постоять за мехами, сын хорошего мастера-лучника – потрудиться над колчанами. А если лошадь, которую приучают к упряжке, упирается, пусть побегает сначала за повозкой. Из этих трех принципов благородный муж может черпать свою волю к учению.
Cократ
Рассуждения
Предисловие
Сократ ничего никогда не писал, хотя и умел. Просто он всегда предпочитал живое общение и не тратил время на запись своих размышлений: кому нужно, тот и запишет. Сократ считал, что лучшие мысли рождаются именно в беседе – тогда человек ставит под вопрос прежние убеждения и начинает мыслить на радость себе и другим. И действительно, беседы с Сократом являлись для многих важнейшим переживанием, перевернувшим жизнь (подобным тому, как нас иногда потрясает до глубины души спектакль, концерт или другое живое искусство). Поэтому понятно, что записей о Сократе немало – мудрый Платон, хозяйственный Ксенофонт или даже комедиограф-насмешник Аристофан показали в философе то, чего не заметили другие слушатели. В этой книге слова Сократа выражаются через слова свидетельств о нем, и читая их подряд, мы узнаём о Сократе очень много. Ни одна биография не может рассказать столько о нем, сколько рассказывают эти сократические сочинения.
Сократ родился около 470 г. до н. э. в Афинах, являлся коренным жителем этого города, дема (района) Алопеки, то есть «Лисьей земли» (так же переводится крымская Алупка). Отец его был скульптором, исполнителем государственных заказов, но все наследство оставил старшему сыну, так что Сократ с ранней юности вел скромный образ жизни. Он стоит первым в ряду интеллектуалов, не рассчитывавших на наследство, но зарабатывавших лишь своим умом: впоследствии такими же были в Европе внебрачные дети богачей, например Боккаччо или Эразм Роттердамский. Сократ считал, что его род восходит к самому Дедалу, мифологическому изобретателю: в Афинах многие называли себя потомками богов или полубогов. Возможно, что на жизнь Сократ зарабатывал как скульптор на общественных подрядах, но чаще он получал подарки и угощения, пользуясь привилегией образованных людей, но никогда не брал деньги за свои занятия, в отличие от его современников – софистов, учивших красноречию и искусному рассуждению. Сократ полагал, что важнее научить человека сомневаться, чем поспешно излагать готовое знание. Себя он сравнивал с повивальной бабкой, помогающей человеку породить из себя новое знание, а свой метод называл «наведением»: задавая наводящие вопросы, он учил собеседника понимать односторонность прежней точки зрения. С позиций афинского законодательства Сократ по праву рождения был «фармаком», «проклятым», человеком, ограниченным в имущественных правах – в древнейших Афинах таких людей приносили в искупительную жертву, чтобы город не постигло бедствие. Но в Афинах V века до н. э. нравы стали гуманнее: Сократа уважали за его личное мужество и добросовестность в государственных делах. Он участвовал в Пелопонесских войнах и совершил несколько подвигов по-нашему, был «награжден медалями». Он входил в круг Перикла, будучи учеником его советника, философа и музыканта Дамона. Именно от Дамона Сократ воспринял главную свою мысль, что можно учить не только отдельным искусствам, но и добродетели. Как судья Сократ спас полководцев, которых должны были казнить за то, что они не успели похоронить погибших, тем самым осквернив небо (трупы полагалось убирать до захода солнца, чтобы не прогневать ночных богов, как и Библия велит людям мириться до захода солнца), чем настроил против себя приверженцев старого благочестия. Именно они были главными врагами Сократа, рукоплескавшими в 423 году до н. э. комедии Аристофана «Облака», вместившей в себя предвзятое настроение толпы против образованных людей. В этой комедии Сократ был изображен бездельником, лежащим в гамаке, который учит искусно врать и обманывать. Это была совершенно несправедливая карикатура: Сократ всю жизнь спорил с софистами, учителями красноречия, которые за деньги учили манипулировать слушателями, а Аристофан отнес его к числу софистов.
Сократ был женат, по некоторым данным, даже не раз, имел трех сыновей: Лампрокла, Софрониска и Менексена, ничем особо не отличившихся. Сократа укоряли, что он воспитывает все Афины, не воспитывая собственных детей. Но на самом деле для Сократа было важно научить людей общаться на гражданские темы, связав политику и нравственность, поэтому он заводил разговоры на площадях и в собраниях, задавая свои провокационные и каверзные вопросы. Говоря по-нашему, он приходил на корпоративные мероприятия в органы власти и на фирмы и показывал, что одного знания отдельных искусств, одних практических навыков недостаточно для принятия стратегических решений.
Сократ немало читал, но предпочитал, как уже говорилось, не писать, по сути будучи «коучем» или «тренером», причем совершенно бескорыстным и нравственно безупречным. Мысли Сократа мы знаем, прежде всего, благодаря двум его великим ученикам: историку Ксенофонту и философу Платону, блестящим стилистам, усвоившим все тонкости рассуждений своего учителя. Если совсем кратко излагать его философию, в основе ее лежат следующие положения:
– практическое знание еще не есть настоящее знание, потому что оно не может себя обосновать;
– ища подлинного знания и смысла жизни, человек начинает слышать внутренний голос – в нем проявляется сознание и совесть;
– в сравнении с голосом сознания любое знание оказывается ложным знанием, знанием только об отдельных явлениях;
– наука может развиваться, когда она добродетельна и укоренена в истинном знании, знании о том, что хорошо, а что плохо;
– добродетели можно научить, объяснив, сколь она лучше и полезнее порока;
– обучение добродетели позволяет сделать лучше и частную жизнь, и жизнь общества;
– дружба и любовь убедительнее как частных аргументов, так и слишком театрального красноречия софистов.
После того, как Афины пережили спартанскую оккупацию и диктатуру Тридцати тиранов, Сократа, который всегда держался достойно и выступал патриотом своего города, упрекали за то, что в числе Тридцати тиранов был его ученик Критий, а другой его ученик, Алкивиад, совершил неудачные военные походы. В 399 году до н. э. философу было официально предъявлено обвинение в непочтении к городским богам, введении новых богов и развращении юношества, иначе говоря, в воспитании предателей. Понятно, сколь злостно несправедливы все три обвинения: Сократ всегда велел учиться у богов добродетели, угождать богам самыми добрыми делами, а если и говорил о своем внутреннем «божестве» (демоне), голосе сознания и совести, то ведь не было запрещено чтить домашних богов. Тем не менее афиняне, напуганные военными поражениями и гражданскими неурядицами последних лет, выступили большинством голосов за казнь Сократа: он должен был выпить яд, сок цикуты, всем нам известного растения-«зонтика». Во время казни философ показал, каким самообладанием отличается мудрец.
Апология Сократа
Когда Сократу было предъявлено обвинение, его верный ученик Платон сразу стал искать средства выручить учителя. Судил Сократа выборный народный суд, а значит, ему нужно было произнести речь, которая будет понятна народу. Платон явно хотел помочь Сократу и в том числе доказать, что его учитель не только мудрее всех людей, но и красноречивее. Апология – защитительная речь в античном суде преследовала сразу две цели: доказать собственную правоту, на фоне которой будет ярко проступать неправота обвинителей, и показать, что в случае победы обвинителей последствия будут самыми нежелательными. Поэтому апология всегда сплетает две темы: тему высшей правды, которую отстаивал защищающий себя, включающую всевозможные благословения богов, и тему вреда от противников разумного социального порядка, их корысти и неспособности ответить на простые вопросы. Поэтому в апологии слова таких злостных противников не всегда цитируются точно, хотя суть обвинения передается верно, тогда как о богах, благословениях и священном праве говорится подробно. В этом смысле написанная Платоном «Апология Сократа» – идеальный образец этого жанра: раз Сократа обвинили в презрении к общепризнанным богам и после его казни положение Афин на международной арене сильно ухудшилось, то перед нами не просто апология, а сама история. Сократ грозил Афинам, что после его казни политика в городе придет в совершенное расстройство и некому будет учить добродетели, – так и произошло, и апология оказалась историческим сочинением. Не вполне ясно, что такое эта апология, записанная Платоном, хотя и с дополнениями и систематизацией, – подлинная речь Сократа, пусть даже вольно воспроизведенная по памяти на письме, или написанная Платоном и другими учениками Сократа защитительная речь для учителя, которую он должен был выучить и произнести? Скорее всего, первое: дело даже не в том, что Сократ был достаточно красноречив, чтобы обходиться без помощников, составляющих речи, а в том, что он прямо говорил, будто он собеседник божества – и тогда подменять непосредственное откровение литературными опытами будет нечестиво.
Ксенофонт тоже записал апологию, и там речь Сократа живее, но обрывочнее. Поэтому мы можем в апологии Платона услышать подлинную речь Сократа, хотя бы и записанную по памяти и, возможно, весьма приглаженную и упорядоченную Платоном, исходя из его представлений о хорошем вкусе, в то время как Ксенофонт законспектировал главное, что произвело на него впечатление, и придал этому блестящую художественную форму. Мы из нее узнаем, как именно Сократ выступал перед широкой публикой, а не в диалоге с отдельными собеседниками. Сам Сократ упоминает и другие свои выступления во время политической и судебной деятельности, так что он обращался к Совету Пятисот, к публике, знавшей о силе его аргументации, хотя и часто опасающейся его ума, – что и предопределило печальный исход событий.
Пир
Сократ, конечно, беседовал с людьми не только на улицах. Он принадлежал к уважаемым гражданам и был желанным гостем в самых богатых домах, где устраивались пиры для свободного общения и обсуждения главных вопросов общественной и личной жизни. Пир – жанр античной литературы, позволявший в свободной форме обсуждать частные вопросы и фривольные темы, например об отношениях с женщинами. По сути, это рассказ о мужской компании, которая травит анекдоты, вольно шутит, – о «мальчишнике». Но античные пиры были приурочены к победам на состязаниях; пир давал победитель, чтобы все друзья могли его поздравить. Именно этот смысл мы находим в двух самых знаменитых «Пирах» – Ксенофонта и Платона. В обоих главное действующее лицо – Сократ, и в обоих главной темой становится любовь, по-гречески Эрот или Эрос, бог-мужчина, имеющий власть над людьми и иногда над богами. Главный вопрос обоих «Пиров» – как именно Эрот становится богом-созидателем, а значит, как превратить этот фривольный пир в лабораторию созидательных мыслей. Ответом оказывается понятие красоты – красота привлекательна, как и любовь, а значит, передавая свой блеск людям, она передает людям и тягу к созиданию, чтобы они окружили себя прекрасными вещами и мыслями. В «Пире» Ксенофонта, который помещен в этом сборнике, мы слышим живой голос Сократа, его насмешливость, иногда даже преступающую меру. Его главный собеседник здесь – его ученик Антисфен, самый большой провокатор за всю историю античной философии. В этом некоторое преимущество Ксенофонта перед Платоном, где все выступают в основном с большими рассуждениями об Эроте, но не шутят и не бесчинствуют на каждом слове. Поэтому разговоры в «Пире» балансируют на грани ругани и приличия, при этом оставаясь серьезными. Среди анекдотов и атак друг на друга собеседникам удается решить важнейшие философские вопросы.
В чем различие между дружбой и симпатией? А между любовью и увлечением? Какие знания полезнее всего и почему? Как могут найти взаимопонимание люди разных поколений? Что такое добродетель и чем она отличается от простой благонамеренности? Всякий ли хороший и правильный поступок уже добродетелен? Кто объяснит человеку, истинный ли у него образ жизни? Это только часть вопросов, на которые ловкий Сократ дал ответ в этой небольшой книжке Ксенофонта.
Что такое настоящее благородство
В диалогах Платона и в “Воспоминаниях о Сократе” Ксенофонта Сократ выступает как воспитатель: он считал, что благородство – не наследуемое свойство, благородным должен научиться быть каждый гражданин. В этом сборнике читатель прочтет ключевые рассуждения о правильном поведении и предназначении человека, извлеченные из этих двух групп источников. Конечно, это не прямые записи разговоров Сократа: они сделаны, когда его уже не было в живых, скорее всего, по памяти и воспоминаниям друзей. Вели ли Ксенофонт и Платон какие-то записи при жизни Сократа – неизвестно. Одно ясно – Сократ произвел на них такое глубокое впечатление, что они помнили его облик, его интонации, его шутки, улыбку, манеры, жесты в мельчайших подробностях и потому могли на основе памяти или конспектов восстановить весь ход беседы Сократа. Сократ часто во время диалогов цитирует своих учителей и современников, творчески перерабатывая их рассуждения. Когда он пересказывает речь Аспасии или Диотимы, Продика или Дамона, мы задаемся вопросом: Сократ запомнил и воспроизвел эти речи, считая, что ему нечего особо прибавить, или, наоборот, он сочинил их с целью передать мысли и внутренние настроения лиц, которым он их приписал? Оба ответа, как ни странно, верны: Сократ считал, что мысль рождается в диалоге и что мысль Продика или Диотимы по-настоящему прозвучит, если он включит ее в диалог, независимо от того, развили ли авторы подробные монологи, сказали что-то кратко, дав это развернуть Сократу, или вообще просто косвенно навели его на данную мысль. Поэтому в рассуждения Сократа нами включены и те эпизоды, где он пересказывает кого-то, делает эти мысли частью дискуссии, и они становятся частью философии Сократа.
* * *
В данном издании «Апология Сократа» приводится в переводе М.С. Соловьева, а другие сочинения Платона – В.Н. Карпова. Сочинения Ксенофонта даны в переводе С.И. Соболевского.
Все тексты Платона и Ксенофонта сверены с греческим подлинником, и на основе этой сверки написаны комментарии. При этом в переводе заменены все устаревшие слова и выражения, вроде «поелику», устаревшее написание имен, таких как Хризипп, в некоторых случаях исправлены ошибки и неточности переводов, в нескольких местах в комментариях оговаривается, когда перевод не до конца передает мысль оригинала. Составитель благодарит Галину Анатольевну Орлову за вдохновенные собеседования.
Александр Марков
Платон
Апология Сократа[38]
После обвинительных речей
Как подействовали мои обвинители на вас, о мужи афиняне, я не знаю; что же меня касается, то от их речей я чуть было и сам себя не забыл: так убедительно они говорили. Тем не менее, говоря без обиняков, верного они ничего не сказали. Но сколько они ни лгали, всего больше удивился я одному – тому, что они говорили, будто вам следует остерегаться, как бы я вас не провел своим ораторским искусством; не смутиться перед тем, что они тотчас же будут опровергнуты мною на деле, как только окажется, что я вовсе не силен в красноречии, это с их стороны показалось мне всего бесстыднее, конечно, если только они не считают сильным в красноречии того, кто говорит правду; а если это они разумеют, то я готов согласиться, что я – оратор, только не на их образец. Они, повторяю, не сказали ни слова правды, а от меня вы услышите ее всю. Только уж, клянусь Зевсом, афиняне, вы не услышите речи разнаряженной, украшенной, как у этих людей, изысканными выражениями, а услышите речь простую, состоящую из первых попавшихся слов. Ибо я верю, что то, что я буду говорить, – правда, и пусть никто из вас не ждет ничего другого; да и неприлично было бы мне в моем возрасте выступать перед вами, о мужи, наподобие юноши с придуманною речью.
Украшенная речь – так называлась риторически организованная, «эффектная речь» в противоположность простой или бытовой. Под украшениями понимались не столько красивые слова или богатые метафоры, сколько особый ритм речи, ее созвучия, звонкость, декоративность, которая очаровывает слушателя, не позволяя ему достаточно критично отнестись к содержанию.
Так вот я и прошу вас убедительно и умоляю, о мужи афиняне: услыхавши, что я защищаюсь теми же словами, какими привык говорить и на площади у меняльных лавок, где многие из вас слыхали меня, и в других местах, не удивляйтесь и не поднимайте из-за этого шума.
Меняльные лавки – пункты обмена валюты, где собиралось множество людей деловых и даже азартных, но часто плохо владевших греческим языком: иностранцы или деревенский люд. Сократ подчеркивает, что его речь была так проста, что ее мог понять даже тот, для кого греческий язык не родной. Далее Сократ иронизирует, что язык юриспруденции ему как иностранный язык и что обвинителям хорошо бы поучиться у него правдивости, которая выше разделений между языками.
Дело-то вот в чем: в первый раз пришел я теперь в суд, будучи семидесяти лет от роду; так ведь здешний-то язык просто оказывается для меня чужим, и как вы извинили бы меня, если бы я, будучи в самом деле чужеземцем, говорил на том языке и тем складом речи, к которым привык с детства, так и теперь я прошу у вас не более, чем справедливости, как мне кажется, – позволить мне говорить по моему обычаю, хорош он или нехорош – все равно, и смотреть только на то, буду ли я говорить правду или нет; в этом ведь и заключается долг судьи, долг же оратора – говорить правду.
И вот правильно будет, о мужи афиняне, если сначала я буду защищаться против обвинений, которым подвергался раньше, и против первых моих обвинителей, а уж потом против теперешних обвинений и против теперешних обвинителей. Ведь у меня много было обвинителей перед вами и раньше, много уже лет, и все-таки ничего истинного они не сказали; их-то опасаюсь я больше, чем Анита с товарищами. И эти тоже страшны, но те еще страшнее, о мужи! Большинство из вас они восстановляли против меня, когда вы были детьми, и внушали вам против меня обвинение, в котором не было ни слова правды, говоря, что существует некий Сократ, мудрый муж, который испытует и исследует все, что над землею, и все, что под землею, и выдает ложь за правду.
Выдает ложь за правду – Сократ имеет в виду карикатуру на него в комедии Аристофана «Облака», где Сократ, чтобы обучить адепта, вызывает на сцену Правду и Кривду, и Кривда доказывает, что якобы скромное и честное поведение не приводило к успеху.
Вот эти-то люди, о мужи афиняне, пустившие эту молву, и суть страшные мои обвинители, потому что слушающие их думают, что тот, кто исследует подобные вещи, тот и богов не признает. Кроме того, обвинителей этих много и обвиняют они уже давно, да и говорили они с вами в том возрасте, когда вы больше всего верили на слово, будучи детьми, некоторые же юношами, словом – обвиняли заочно, в отсутствие обвиняемого. Но всего нелепее то, что и по имени-то их никак не узнаешь и не назовешь, разве вот только сочинителей комедий. Ну а все те, которые восстановляли вас против меня по зависти и злобе или потому, что сами были восстановлены другими, те всего неудобнее, потому что никого из них нельзя ни привести сюда, ни опровергнуть, а просто приходится как бы сражаться с тенями, защищаться и опровергать, когда никто не возражает.
Сражаться с тенями – вероятно, образ тренировки, битвы с воображаемым противником, Сократ здесь имеет в виду, что некоторых из его прежних обвинителей уже нет в живых, и поэтому сейчас обвинители, солидаризуясь с былыми критиками, нарушают право Сократа на гласную защиту, ссылаясь на те карикатуры, которые распространялись без его извещения и которые он поэтому не мог опровергнуть.
Так уж и вы тоже согласитесь, что у меня, как я сказал, два рода обвинителей: одни – обвинившие меня теперь, а другие – давнишние, о которых я сейчас говорил, и признайте, что сначала я должен защищаться против давнишних, потому что и они обвиняли меня перед вами раньше и гораздо больше, чем теперешние. Хорошо.
Итак, о мужи афиняне, следует защищаться и постараться в малое время опровергнуть клевету, которая уже много времени держится между вами.
Малое время – время судебной речи строго отмерялось, потому что суд был тоже одним из ритуалов. Сократ иронизирует, что обвинители клеветали на него издавна, тем самым злоупотребляя чужим временем.
Желал бы я, разумеется, чтобы так оно и случилось и чтобы защита моя была успешной, конечно, если это к лучшему и для вас, и для меня. Только я думаю, что это трудно, и для меня вовсе не тайна, какое это предприятие. Ну да уж относительно этого пусть будет как угодно Богу, а закон следует исполнять и защищаться.
Припомним же сначала, в чем состоит обвинение, от которого пошла обо мне дурная молва, полагаясь на которую Мелет и подал на меня жалобу. Хорошо. В каких именно выражениях клеветали на меня клеветники? Следует привести их показание, как показание настоящих обвинителей: Сократ преступает закон, тщетно испытуя то, что под землею, и то, что в небесах, выдавая ложь за правду и других научая тому же. Вот в каком роде это обвинение. Вы и сами видели в комедии Аристофана, как какой-то Сократ болтается там в корзинке, говоря, что он гуляет по воздуху, и несет еще много разного вздору, в котором я ничего не смыслю. Говорю я это не в укор подобной науке и тому, кто достиг мудрости в подобных вещах (недоставало, чтобы Мелет обвинил меня еще и в этом!), а только ведь это, о мужи афиняне, нисколько меня не касается. А в свидетели этого призываю большинство из вас самих и требую, чтобы это дело обсудили между собою все те, кто когда-либо меня слышал; ведь из вас много таких. Спросите же друг у друга, слышал ли кто из вас когда-либо, чтобы я хоть сколько-нибудь рассуждал о подобных вещах, и тогда вы узнаете, что настолько же справедливо и все остальное, что обо мне говорят.
В комедии Аристофана – в комедии «Облака» Сократ висит в воздухе, чтобы напитаться эфирными мыслями. Сократ рассуждает:
Бессильна мысльПроникнуть в тайны мира запредельного,В пространствах не повиснув и не будучиСоединенной с однородным воздухом.Нет, находясь внизу и взоры ввысь вперив,Я ничего б не понял. Сила земнаяПритягивает влагу размышления.Не то же ли случается с капустою?(Пер. А. Пиотровского)На самом деле Сократ не занимался натурфилософией, хотя бы потому, что обычно для этого нужно было иметь царское или жреческое достоинство или хотя бы высокое положение. Сократ был влиятельным лицом в городе, но как ремесленник он не обладал соответствующей «профессией» созерцателя и толкователя мироздания.
А если еще кроме всего подобного вы слышали от кого-нибудь, что я берусь воспитывать людей и зарабатываю этим деньги, то и это неправда; хотя мне кажется, что и это дело хорошее, если кто способен воспитывать людей, как, например, леонтинец Горгий, кеосец Продик, элидец Гиппий.
Горгий Леонтийский (ок. 480–380 до н. э.) – учитель красноречия, основатель софистики, создатель «горгиевых фигур» – ритмических закономерностей и внутренних рифм в прозе, заставлявших слушателя поверить даже невероятному. Горгий был автором нескольких скандальных речей, по сути пропагандировавших преимущества риторики перед философией: «Похвала Елене», в которой безрассудный поступок Елены оправдывался неотразимым воздействием красноречия Париса, и «О небытии», где Горгий противопоставил поискам философами сущности мира, «бытия», обобщение случайных наблюдений над вещами, не позволяющих надежно утверждать устойчивое существование вещей. Славился и как мастер на все руки, что было важно для утверждения культурной репутации софиста.
Продик Кеосский (ок. 465–395 до н. э.) – софист, первым введший синонимию в красноречие, требование разнообразить речь синонимами, которое до сих пор лежит в основе школьной стилистики. Продик также сводил религию к полезности, считая, что религия возникла из обожествления «полезных» вещей, таких как солнце, луна или вода.
Гиппий Элидский (ок. 460-ок. 400 до н. э.) – учитель красноречия, эрудит, которому приписывались некоторые математические открытия, основатель хронологии как раздела исторической науки. В своих трудах он отстаивал противопоставление «природы» и «закона», важное для всего дальнейшего развития философии.
Все они, о мужи, разъезжают по городам и убеждают юношей, которые могут даром пользоваться наставлениями любого из своих сограждан, оставлять своих и поступать к ним в ученики, платя им деньги, да еще с благодарностью. А вот и еще, как я узнал, проживает здесь один ученый муж с Пароса.
Эвен Паросский (ок. 440–380 до н. э.) – учитель красноречия, поэт. Утверждал, что красноречие – «мусическое» искусство, близкое музыке в нашем понимании. Изобретатель косвенного порицания («может быть, ты неправ») и косвенной похвалы («может быть, ты даже справился с этим лучше всех»).
Встретился мне на дороге человек, который переплатил софистам денег больше, чем все остальные вместе, – Каллий, сын Гиппоника; я и говорю ему (а у него двое сыновей): «Каллий! Если бы твои сыновья родились жеребятами или бычками, то нам следовало бы нанять для них воспитателя, который бы усовершенствовал присущую им породу, и человек этот был бы из наездников или земледельцев; ну а теперь, раз они люди, кого думаешь взять для них в воспитатели? Кто бы это мог быть знатоком подобной доблести, человеческой или гражданской? Полагаю, ты об этом подумал, приобретя сыновей? Есть ли таковой, спрашиваю, или нет?» «Конечно, – отвечает он, – есть». «Кто же это? – спрашиваю я. – Откуда он и сколько берет за обучение?» «Эвен, – отвечает он, – с Пароса, берет по пяти мин, Сократ». И благословил я этого Эвена, если правда, что он обладает таким искусством и так недорого берет за обучение. Я бы и сам чванился и гордился, если бы был искусен в этом деле; только ведь я в этом не искусен, о мужи афиняне!
Каллий (ок. 455–370 до н. э.) – афинский полководец, дипломат, богач и любитель роскошной жизни, шурин Алкивиада. Ксенофонт и Платон изображают Каллия как человека хвастливого, неостроумного, гонящегося за модой и переплачивающего софистам за их уроки.
Усовершенствовал присущую им породу – в оригинале буквально «вложил бы в их красоту и доброту надлежащую добродетель», важный и для античной философии и для античной риторики тезис, что добродетель (доблесть, лучшее качество) довершает дело самой природы. «Красота и доброта» («калокагатия») – греческое выражение, которое может означать как идеал публичного высоконравственного поведения, так и в очень размытом смысле «норму» (как американское «о’кэй» или французское «комильфо»), «бытие как надо», «бытие каким оно должно быть», в том числе и природное докультурное бытие.
Чванился и гордился – в оригинале буквально «украшал себя и вел себя вызывающе». Имеется в виду как провокационное одновременно речевое и бытовое поведение софистов, так и желание софистов приукрасить себя, в чем Сократ усматривал ложь.
Может быть, кто-нибудь из вас возразит: «Однако, Сократ, чем же ты занимаешься? Откуда на тебя эти клеветы? В самом деле, если бы сам ты не занимался чем-нибудь особенным, то и не говорили бы о тебе так много. Скажи нам, что это такое, чтобы нам зря не выдумывать». Вот это, мне кажется, правильно, и я сам постараюсь вам показать, что именно дало мне известность и навлекло на меня клевету.
Особенным – в оригинале буквально «излишеством, избыточным». Имеется в виду обычное обвинение со стороны завистников: «Ну, это уж слишком», «Ну, это он далеко зашел», «Это он как-то перебрал», которым оправдывают расправу.
Дало мне известность – в оригинале «сделало мне имя», выражение, которое и сейчас употребляется для факта знаменитости.
Слушайте же. И хотя бы кому-нибудь из вас показалось, что я шучу, будьте уверены, что я говорю сущую правду. Эту известность, о мужи афиняне, получил я не иным путем, как благодаря некоторой мудрости. Какая же это такая мудрость? Да уж, должно быть, человеческая мудрость. Этой мудростью я, пожалуй, в самом деле мудр; а те, о которых я сейчас говорил, мудры или сверхчеловеческой мудростью, или уж не знаю, как и сказать; что же меня касается, то я, конечно, этой мудрости не понимаю, а кто утверждает обратное, тот лжет и говорит это для того, чтобы оклеветать меня.
Сверхчеловеческий – такого отдельного слова в греческом языке нет, говорится буквально «выше человека» или «превышающее человека». Имеется в виду мудрость или иные качества богов, которые не нуждаются в человеческом обществе для своего проявления. В философии Платона и Аристотеля мудрость человека, которую мы бы назвали социальным опытом, противопоставляется мудрости богов, знающих будущее, а не только настоящее, с одной стороны, и мудрости животных, ведущих скудную жизнь, всегда добывающих себе пищу, мудрость которых поэтому ограничена лишь горизонтом выживания, с другой стороны. Конечно, это условная схема – и Платон и Аристотель признавали и некоторую ограниченность олимпийских богов, и некоторую избыточность в жизни и поведении животных, но эта схема исходна для понимания социального характера человеческого знания.
И вы не шумите, о мужи афиняне, даже если вам покажется, что я говорю несколько высокомерно; не свои слова буду я говорить, а сошлюсь на слова, для вас достоверные. Свидетелем моей мудрости, если только это мудрость, и того, в чем она состоит, я приведу вам бога, который в Дельфах.
Бог в Дельфах – Аполлон, общегреческое святилище которого находилось в Дельфах. Культ Аполлона был единым культом для всех греков, независимо от гражданской (полисной) принадлежности, и даже одна из ложных (поэтических) этимологий имени Аполлона была «Отрицающий множество», то есть Бог как начало единства, или «Губитель», губитель вредителей полей, защищающий урожай всех греков.
Ведь вы знаете Херефонта. Человек этот смолоду был и моим, и вашим приверженцем, разделял с вами изгнание и возвратился вместе с вами. И вы, конечно, знаете, каков был Херефонт, до чего он был неудержим во всем, что бы ни затевал. Ну вот же, приехав однажды в Дельфы, дерзнул он обратиться к оракулу с таким вопросом. Я вам сказал не шумите, о мужи! Вот он и спросил, есть ли кто-нибудь на свете мудрее меня, и Пифия ему ответила, что никого нет мудрее. И хотя сам он умер, но вот брат его засвидетельствует вам об этом.
Херефонт – афинский политик, один из самых преданных учеников Сократа. Высмеян в комедии Аристофана «Облака», где вместе с учителем якобы занимается решением философских вопросов вроде «передом или задом пищит комар» – вероятно, политическая шутка, не имеющая никакого отношения к реальным занятиям Сократа и его учеников. Херефонт запомнился афинянам как мужественный человек, патриот, не склонный ни к каким авантюрам.
Пифия – дельфийская вещунья Аполлона, произносившая в состоянии транса загадочные пророчества. Часто до сих пор думают, что виной этому были ядовитые испарения в дельфийских горах, но, вероятно, под «испарениями» тогдашняя физиология понимала любое затуманивание мозга, независимо от причин, которыми могли быть, скажем, музыкальные ритмы.
Брат его (Херефонта) – Херекрат, по свидетельству Ксенофонта, Сократ умел мирить этих часто ссорившихся братьев.
Посмотрите теперь, зачем я это говорю; ведь мое намерение – объяснить вам, откуда пошла клевета на меня. Услыхав это, стал я размышлять сам с собою таким образом: что бы такое Бог хотел сказать и что это он подразумевает? Потому что сам я, конечно, нимало не сознаю себя мудрым; что же это он хочет сказать, говоря, что я мудрее всех? Ведь не может же он лгать: не полагается ему это.
Бог не может лгать – впоследствии этот тезис стал главным в утверждении Декартом достоверности окружающего мира: Бог как совершенный предмет мысли не может лгать мне, раз моя мысль о себе заведомо не может быть ложной, а значит, и более совершенная мысль о Боге подразумевает только истинные утверждения о бытии.
Долго я недоумевал, что такое он хочет сказать; потом, собравшись с силами, прибегнул к такому решению вопроса: пошел я к одному из тех людей, которые слывут мудрыми, думая, что тут-то я, скорее всего, опровергну прорицание, объявив оракулу, что вот этот, мол, мудрее меня, а ты меня назвал самым мудрым. Ну и когда я присмотрелся к этому человеку – называть его по имени нет никакой надобности, скажу только, что человек, глядя на которого я увидал то, что я увидал, был одним из государственных людей, о мужи афиняне, – так вот, когда я к нему присмотрелся (да побеседовал с ним), то мне показалось, что этот муж только кажется мудрым и многим другим, и особенно самому себе, а чтобы в самом деле он был мудрым, этого нет; и я старался доказать ему, что он только считает себя мудрым, а на самом деле не мудр. От этого и сам он, и многие из присутствовавших возненавидели меня.
Кажется мудрым – противопоставление «кажимости» (греч. «докса») и «истины» (греч. «алетейя») – ключевое в полемике Сократа против софистов, согласно Сократу не просто умеющих убедить аудиторию в мнимых вещах, но и выдающих за настоящую мудрость мнимую мудрость, мудрость напоказ, публичное знание в противовес истинному знанию.
Уходя оттуда, я рассуждал сам с собою, что этого-то человека я мудрее, потому что мы с ним, пожалуй, оба ничего в совершенстве не знаем, но он, не зная, думает, что что-то знает, а я коли уж не знаю, то и не думаю, что знаю. На такую-то малость, думается мне, я буду мудрее, чем он, раз я, не зная чего-то, и не воображаю, что знаю эту вещь. Оттуда я пошел к другому, из тех, которые кажутся мудрее, чем тот, и увидал то же самое; и с тех пор возненавидели меня и сам он, и многие другие.
Что знаю эту вещь – вариант самого известного афоризма Сократа «Я знаю только, что ничего не знаю», который приписывался иногда также Демокриту Абдерскому. Это утверждение противопоставляет действительное знание, понимающее собственные пределы, мнимому знанию, опытному или социальному, всегда искажающему собственный предмет.
Ну и после этого стал я уже ходить по порядку. Замечал я, что делаюсь ненавистным, огорчался этим и боялся этого, но в то же время мне казалось, что слова Бога необходимо ставить выше всего. Итак, чтобы понять, что означает изречение Бога, мне казалось необходимым пойти ко всем, которые слывут знающими что-либо. И, клянусь собакой, о мужи афиняне, уж вам-то я должен говорить правду, что я поистине испытал нечто в таком роде: те, что пользуются самою большою славой, показались мне, когда я исследовал дело по указанию Бога, чуть ли не самыми бедными разумом, а другие, те, что считаются похуже, – более им одаренными.
Клянусь собакой – частая клятва Сократа, считавшего слишком суетливым клясться богами.
Но нужно мне рассказать вам о том, как я странствовал, точно я труд какой-то нес, и все это для того только, чтобы прорицание оказалось неопровергнутым. После государственных людей ходил я к поэтам, и к трагическим, и к дифирамбическим, и ко всем прочим, чтобы на месте уличить себя в том, что я невежественнее, чем они.
Дифирамб – гимн в честь Диониса, бога вина, необходимая часть дионисийских праздников, справлявшихся в Афинах всенародно. На этих праздниках представлялись также трагедии и комедии. Изобретение дифирамба приписывалось поэту Ариону; дифирамб включал в себя обращения солиста к Богу, диалоги и хоровые партии «хора мужчин» и «хора мальчиков»; такая структура, вероятно, повлияла на становление трагедии и комедии; во всяком случае, Аристотель думал именно так. Современное значение слова, «неумеренная похвала», представляет собой школьную насмешку над восторженностью этих экстатических гимнов, но ничего не говорит об их содержании и сути.
Брал я те из их произведений, которые, как мне казалось, всего тщательнее ими отработаны, и спрашивал у них, что именно они хотели сказать, чтобы, кстати, и научиться от них кое-чему. Стыдно мне, о мужи, сказать вам правду, а сказать все-таки следует. Ну да, одним словом, чуть ли не все присутствовавшие лучше могли бы объяснить то, что сделано этими поэтами, чем они сами. Таким образом, и относительно поэтов вот что я узнал в короткое время: не мудростью могут они творить то, что они творят, а какою-то прирожденною способностью и в исступлении, подобно гадателям и прорицателям; ведь и эти тоже говорят много хорошего, но совсем не знают того, о чем говорят. Нечто подобное, как мне показалось, испытывают и поэты; и в то же время я заметил, что вследствие своего поэтического дарования они считали себя мудрейшими из людей и в остальных отношениях, чего на деле не было. Ушел я и оттуда, думая, что превосхожу их тем же самым, чем и государственных людей.
Прирожденною способностью и в исступлении – буквально, «от природы и в энтузиазме», энтузиазмом называлось вселение Бога в человека во время экстаза, вдохновение, близкое пророческому. Сократ поддерживает введенное софистами противопоставление «природы» и «искусства», но изменяет его смысл: если для софистов все социальное становилось условным и поэтому предметом манипуляции, то для Сократа социальное – это область действия особой мудрости, которой нет в природе. Мысль об иррациональных, инстинктивных истоках творчества потом поддерживалась многими мыслителями – от Платона до идеологов европейского романтизма.
Мудрейшие – имеется в виду не «учащие жизни» или «способные давать мудрые советы», но владеющие практической мудростью, мастера во всех ремеслах, профессионалы во всем. Сократ одновременно обличает и притязания софистов на универсальный профессионализм, и старые представления о поэзии как о вместилище всевозможной мудрости, в том числе практической, включая ремесленные советы, что было важно как для читателей Гомера и Гесиода, так и для ранних философов, представлявших свои достижения и догадки в виде поэм «О природе».
Под конец уж пошел я к ремесленникам.
Ремесленник – «работающий руками», здесь это слово лишено всякого презрительного оттенка, Сократ сам был из ремесленников. Скорее, мы бы могли перевести это слово как «специалисты», создатели уникальных вещей. В классическую эпоху противопоставлялись «поэзия» как божественное творчество, влияющее на состояние всего мира, пересоздающее мир, и «искусство», оно же ремесло, как создание готовых вещей, например домов или кулинарных блюд. Современное высокое понимание «искусства» стало результатом начавшегося в эпоху Возрождения переноса привилегий «поэзии» на «ремесло».
Про себя я знал, что я попросту ничего не знаю, ну а уж про этих мне было известно, что я найду их знающими много хорошего. И в этом я не ошибся: в самом деле, они знали то, чего я не знал, и этим были мудрее меня. Но, о мужи афиняне, мне показалось, что они грешили тем же, чем и поэты: оттого, что они хорошо владели искусством, каждый считал себя самым мудрым также и относительно прочего, самого важного, и эта ошибка заслоняла собою ту мудрость, какая у них была; так что, возвращаясь к изречению, я спрашивал сам себя, что бы я для себя предпочел, оставаться ли мне так, как есть, не будучи ни мудрым их мудростью, ни невежественным их невежеством, или, как они, быть и тем и другим. И я отвечал самому себе и оракулу, что для меня выгоднее оставаться как есть.
Вот от этого самого исследования, о мужи афиняне, с одной стороны, многие меня возненавидели, притом как нельзя сильнее и глубже, отчего произошло и множество клевет, а с другой стороны, начали мне давать это название мудреца, потому что присутствующие каждый раз думают, что сам я мудр в том, относительно чего я отрицаю мудрость другого. А на самом деле, о мужи, мудрым-то оказывается Бог, и этим изречением он желает сказать, что человеческая мудрость стоит немногого или вовсе ничего не стоит, и, кажется, при этом он не имеет в виду именно Сократа, а пользуется моим именем для примера, все равно как если бы он говорил, что из вас, о люди, мудрейший тот, кто, подобно Сократу, знает, что ничего-то по правде не стоит его мудрость. Ну и что меня касается, то я и теперь, обходя разные места, выискиваю и допытываюсь по слову Бога, не покажется ли мне кто-нибудь из граждан или чужеземцев мудрым, и, как только мне это не кажется, спешу поддержать Бога и показываю этому человеку, что он не мудр. И благодаря этой работе не было у меня досуга сделать что-нибудь достойное упоминания ни для города, ни для домашнего дела, но через эту службу Богу пребываю я в крайней бедности.
Достойное упоминания – обычное выражение для достопамятного дела или события, того, что идет в учет, засчитывается человеку за заслугу (в наших представлениях – дело, заслуживающее почетной награды).
Пребываю я в крайней бедности – имущество Сократа оценивалось после смерти в 5 мин – примерно годовой заработок чернорабочего.
Кроме того, следующие за мною по собственному почину молодые люди, у которых всего больше досуга, сыновья самых богатых граждан, рады бывают послушать, как я испытываю людей, и часто подражают мне сами, принимаясь пытать других; ну и я полагаю, что они находят многое множество таких, которые думают, что они что-то знают, а на деле ничего не знают или знают одни пустяки. От этого те, кого они испытывают, сердятся не на самих себя, а на меня и говорят, что есть какой-то Сократ, негоднейший человек, который развращает молодых людей. А когда спросят их, что он делает и чему он учит, то они не знают, что сказать, но, чтобы скрыть свое затруднение, говорят то, что вообще принято говорить обо всех любителях мудрости: он-де занимается тем, что в небесах и под землею, богов не признает, ложь выдает за истину.
Испытываю – экзаменую. Сократ утвердил значение этого слова в смысле «расспросов».
Затруднение – греч. «апория», логическое понятие, обозначающее невозможность дать связный ответ на поставленный вопрос, включающий на одних правах конкретные и отвлеченные понятия. Известны, например, апории Зенона: «Можно ли говорить о движении, если в каждый момент движения тело неподвижно?» или «Можно ли, прибавляя по зерну, получить кучу, если сами по себе зерна еще не куча?»
А сказать правду, думаю, им не очень-то хочется, потому что тогда оказалось бы, что они только делают вид, будто что-то знают, а на деле ничего не знают. Ну а так как они, думается мне, честолюбивы, могущественны и многочисленны и говорят обо мне согласно и убедительно, то и переполнили ваши уши, клевеща на меня издавна и громко.
Громко – можно перевести также как «сильно», «чрезмерно», «нагло».
От этого обрушились на меня и Мелет, и Анит, и Ликон: Мелет, негодуя за поэтов, Анит – за ремесленников, а Ликон – за риторов. Так что я удивился бы, как говорил вначале, если бы оказался способным опровергнуть перед вами в столь малое время столь великую клевету. Вот вам, о мужи афиняне, правда, как она есть, и говорю я вам без утайки, не умалчивая ни о важном, ни о пустяках. Хотя я, может быть, и знаю, что через это становлюсь ненавистным, но это и служит доказательством, что я сказал правду и что в этом-то и состоит клевета на меня и таковы именно ее причины. И когда бы вы ни стали исследовать это дело, теперь или потом, всегда вы найдете, что это так.
Итак, что касается первых моих обвинителей, этой моей защиты будет для обвинителей достаточно; а теперь я постараюсь защищаться против Мелета, любящего, как он говорит, наш город, и против остальных обвинителей. Опять-таки, конечно, примем их обвинение за формальную присягу других обвинителей. Кажется, так: Сократ, говорят они, преступает закон тем, что развращает молодых людей и богов, которых признает город, не признает, а признает другие, новые божественные знамения. Таково именно обвинение; рассмотрим же каждое слово этого обвинения отдельно. Мелет говорит, что я преступаю закон, развращая молодых людей, а я, о мужи афиняне, утверждаю, что преступает закон Мелет, потому что он шутит важными вещами и легкомысленно призывает людей на суд, делая вид, что он заботится и печалится о вещах, до которых ему никогда не было никакого дела; а что оно так, я постараюсь показать это и вам.
Любящего… наш город – Сократ иронизирует: слушатели помнили, что Мелет сотрудничал с оккупационной властью Тридцати тиранов.
Божественные знамения – лучше перевести просто «божества», греческое «даймонион» означает «нечто божественное», и так Сократ называл своего духа (на латинский это слово было переведено как «гений», откуда знакомый нам арабский джинн и гений в значении «творческий вдохновитель»).
Шутит важными вещами – буквально «усердно (или: пристрастно, тенденциозно, «от души») издевается». Слово, переведенное как «шутить», имело смысл скорее «заигрывать» (в том числе эротически ухаживать, что есть и в старом русском «шутить с девицей»), а также издеваться, играть с тем, что заслуживает почтения.
– Ну вот, Мелет, скажи-ка ты мне: не правда ли, для тебя очень важно, чтобы молодые люди были как можно лучше?
Не вполне ясно, действительно ли Мелет отвечал на вопросы Сократа или эти ответы подразумевались самой логикой обращений Сократа к Мелету. Перед нами один из первых образцов речи, построенной как скрытый диалог с собеседником, который вынужден признать неправильность своей позиции. Таких речей сейчас немало в голливудских фильмах: собеседнику не обязательно даже отвечать, потому что зритель сразу поймет, что тот может ответить.
– Конечно.
– В таком случае скажи-ка ты вот этим людям, кто именно делает их лучшими? Очевидно, ты знаешь, коли заботишься об этом. Развратителя ты нашел, как говоришь: привел сюда меня и обвиняешь; а назови-ка теперь того, кто делает их лучшими, напомни им, кто это. Вот видишь, Мелет, ты молчишь и не знаешь, что сказать. И тебе не стыдно? И это не кажется тебе достаточным доказательством, что тебе нет до этого никакого дела? Однако, добрейший, говори же: кто делает их лучшими?
Добрейший – в оригинале просто «добрый»: одно из обычных обращений к собеседнику, вроде нашего «друг» или «почтенный». Насколько нейтральны, а насколько ироничны такие обращения – сказать трудно: обычно в речи эти оттенки непостоянные и мерцающие.
– Законы.
– Да не об этом я спрашиваю, любезнейший, а о том, кто эти люди, что прежде всего знают их, эти законы.
– А вот они, Сократ, – судьи.
– Что ты говоришь, Мелет! Вот эти самые люди способны воспитывать юношей и делать их лучшими?
– Как нельзя более.
– Все? Или одни способны, а другие нет?
– Все.
– Хорошо же ты говоришь, клянусь Герой, и какое множество людей, полезных для других! Ну а вот они, слушающие, делают юношей лучшими или же нет?
Клянусь Герой – клятва Герой часто заменяла высшую клятву, клятву Зевсом: клясться именем супруги вместо супруга казалось безопаснее. Существовала также клятва Харитами – первоначально словом «харита» называлась особая жидкость, изливаемая с неба и делающая человека прекрасным и вдохновенным; вероятно, изначально опьяняющая жидкость или блеск неожиданного явления богов, но в классической Греции уже складывается представление о Харитах как о богинях юной и вдохновенной красоты, прелести и милости. В христианстве словом «харита» называется благодать, тоже мыслимая как обильная и вдохновляющая жидкость, «излияние благодати».
– И они тоже.
– А члены Совета?
Совет – Совет Пятисот, высший орган административной и судебной власти в древних Афинах. В него избиралось по 50 человек от каждой из 10 фил (исторических районов) Афин; филы заседали поочередно, так что практические решения принимали 50 человек, именовавшиеся на время их полномочий пританами, то есть ответственными лицами. В современном греческом пританом называется ректор университета. Председатель сессии звался эпистатом, предстоятелем, он избирался в начале каждого заседания. При этом для суда собирались все 500, как это и было в суде над Сократом.
– Да, и члены Совета.
– Но в таком случае, Мелет, не портят ли юношей те, что участвуют в Народном собрании? Или и те тоже, все до единого, делают их лучшими?
– И те тоже.
– По-видимому, кроме меня, все афиняне делают их добрыми и прекрасными, только я один порчу. Ты это хочешь сказать?
– Как раз это самое.
– Большое же ты мне, однако, приписываешь несчастье. Но ответь-ка мне: кажется ли тебе, что так же бывает и относительно лошадей, что улучшают их все, а портит кто-нибудь один? Или же совсем напротив, улучшать способен кто-нибудь один или очень немногие, именно знатоки верховой езды, а когда ухаживают за лошадьми и пользуются ими все, то портят их? Не бывает ли, Мелет, точно так же не только относительно лошадей, но и относительно всех других животных? Да уж само собою разумеется, согласны ли вы с Анитом на это или не согласны, потому что это было бы удивительное счастье для юношей, если бы их портил только один, остальные же приносили бы им пользу. Впрочем, Мелет, ты достаточно показал, что никогда не заботился о юношах, и ясно обнаруживаешь свое равнодушие: тебе нет никакого дела до того самого, из-за чего ты привел меня в суд.
Лошади – мода на дорогих лошадей была в Афинах устойчивой, владеть лошадью и много времени уделять выездам и уходу за ней – признак как аристократа, так и нувориша. Сократ намекает на то, что обвинители обращаются к сознанию недавних выскочек. Интересно, что мода на лошадей обыграна и в «Облаках» Аристофана, где незадачливый последователь Сократа носит нелепое имя Фидиппид, то есть Лошадечтитель, и помешан только на лошадях и скачках – наподобие нынешнего помешательства «золотой молодежи» на спортивных автомобилях.
А вот, Мелет, скажи нам еще, ради Зевса: что приятнее, жить ли с хорошими гражданами или с дурными? Ну, друг, отвечай! Я ведь не спрашиваю ничего трудного. Не причиняют ли дурные какого-нибудь зла тем, которые всегда с ними в самых близких отношениях, а добрые – какого-нибудь добра?
– Конечно.
– Так найдется ли кто-нибудь, кто желал бы скорее получать от ближних вред, чем пользу? Отвечай, добрейший, ведь и закон повелевает отвечать. Существует ли кто-нибудь, кто желал бы получать вред?
– Конечно, нет.
– Ну вот. А привел ты меня сюда как человека, который портит и ухудшает юношей намеренно или ненамеренно?
Намеренно или ненамеренно – важнейшая этическая оппозиция античности, которую лучше перевести «по воле» и «против воли», или «добровольно» и «недобровольно». Она подразумевала как обсуждение условий этического выбора под давлением природных или социальных обстоятельств, так и природу этического выбора как осознанного движения воли. Не следует смешивать эту оппозицию с другим значением «намерения» как принятия решения, исходя из всех имеющихся обстоятельств, как рефлективного акта (что вернее было бы перевести как «решение», «умысел», буквально «совет»), в отличие от обсуждаемых в этой оппозиции базовых этических интуиций. В греческом языке этим значениям соответствуют разные слова.
– Который портит намеренно.
– Как же это так, Мелет? Ты, такой молодой, настолько мудрее меня, что тебе уже известно, что злые причиняют своим ближним какое-нибудь зло, а добрые – добро, а я, такой старый, до того невежествен, что не знаю даже, что если я кого-нибудь из близких сделаю негодным, то должен опасаться от него какого-нибудь зла, и вот такое-то великое зло я добровольно на себя навлекаю, как ты утверждаешь! В этом я тебе не поверю, Мелет, да и никто другой, я думаю, не поверит. Но или я не порчу, или если порчу, то ненамеренно; таким образом, у тебя-то выходит ложь в обоих случаях. Если же я порчу ненамеренно, то за такие невольные проступки не следует по закону приводить сюда, а следует, обратившись частным образом, учить и наставлять; потому, ясное дело, что, уразумевши, я перестану делать то, что делаю ненамеренно. Ты же меня избегал и не хотел научить, а привел меня сюда, куда по закону следует приводить тех, которые имеют нужду в наказании, а не в научении.
Но ведь это уже ясно, о мужи афиняне, что Мелету, как я говорил, никогда не было до этих вещей никакого дела; а все-таки ты нам скажи, Мелет, каким образом, по-твоему, порчу я юношей? Не ясно ли, по обвинению, которое ты против меня подал, что я порчу их тем, что учу не почитать богов, которых почитает город, а почитать другие, новые божественные знамения? Не это ли ты разумеешь, говоря, что своим учением я врежу?
– Вот именно это самое.
– Так ради них, Мелет, ради этих богов, о которых теперь идет речь, скажи еще раз то же самое яснее и для меня, и для этих вот мужей. Дело в том, что я не могу понять, что ты хочешь сказать: то ли, что некоторых богов я учу признавать, а следовательно, и сам признаю богов, так что я не совсем безбожник и не в этом мое преступление, а только я учу признавать не тех богов, которых признает город, а других, и в этом-то ты меня и обвиняешь, что я признаю других богов; или же ты утверждаешь, что я вообще не признаю богов, и не только сам не признаю, но и других этому научаю.
Признавать – буквально «делать законными»: так называлось не просто почитание богов, список которых был для любого древнего грека открытым, но признание Бога в качестве важного для государственной и общественной жизни.
– Вот именно, я говорю, что ты вообще не признаешь богов.
– Удивительный ты человек, Мелет! Зачем ты это говоришь? Значит, я не признаю богами ни Солнце, ни Луну, как признают прочие люди?
– Право же так, о мужи судьи, потому что он утверждает, что Солнце – камень, а Луна – земля.
– Берешься обвинять Анаксагора, друг Мелет, и так презираешь судей и считаешь их столь несведущими по части литературы! Ты думаешь, им неизвестно, что книги Анаксагора Клазоменского переполнены подобными мыслями? А молодые люди, оказывается, узнают это от меня, когда они могут узнать то же самое, заплативши за это в орхестре иной раз не больше драхмы, и потом смеяться над Сократом, если бы он приписывал эти мысли себе, к тому же еще столь нелепые! Но скажи, ради Зевса, так-таки я, по-твоему, никаких богов и не признаю?
Анаксагор Клазоменский (ок. 500–428 до н. э.) – философ, математик, настаивал на натуралистическом объяснении небесных явлений. Так, солнце он считал раскаленным камнем, а траекторию его движения объяснял различной плотностью воздуха вокруг земли. За отрицание почитаемых городом богов он был приговорен к смерти, но фактический правитель Афинской империи Перикл, учившийся у него, добился замены казни ссылкой.
Орхестра – круглая сцена античного театра (в то время как «сценой», буквально «палаткой, шалашом» в античном театре назывались кулисы). Здесь в переводе передан обычный для разговорной речи сбой в оригинале: должно быть «заплатив… узнать в орхестре», то есть из хода спектакля. Гипотеза о том, что орхестрой мог называться книжный магазин, в некоторых современных комментариях, не находит достаточных подтверждений.
– То есть вот ничуточки!
– Это невероятно, Мелет, да мне кажется, ты и сам этому не веришь. Что касается меня, о мужи афиняне, то мне кажется, что человек этот большой наглец и озорник и что он подал на меня эту жалобу просто по наглости и озорству да еще по молодости лет. Похоже, что он придумал загадку и пробует: заметит ли Сократ, наш мудрец, что я шучу и противоречу сам себе, или мне удастся провести и его, и прочих слушателей? Потому что мне кажется, что в своем обвинении он сам себе противоречит, все равно как если бы он сказал: Сократ нарушает закон тем, что не признает богов, а признает богов. Ведь это же шутка!
Загадка – в фольклоре часто понималась как необходимое испытание, посвящение, поэтому в загадке была важна не сложность, а непроясненность предпосылок, и разгадывание загадки означало понимание предпосылок. Например, эротическая загадка, разгадывание которой означало знакомство с телесной половой жизнью, или загадка Сфинкса Эдипу, разгадка которой «человек» оказалась роковым самопознанием Эдипа.
Ну вот посмотрите, так ли он это говорит, как мне кажется. Ты, почтеннейший Мелет, отвечай нам, а вы помните, о чем я вас просил вначале, – не шуметь, если я буду говорить по-своему. Есть ли, Мелет, на свете такой человек, который дела бы людские признавал, а людей не признавал? Скажите ему, о мужи, чтобы он отвечал, а не шумел бы то и дело. Есть ли на свете кто-нибудь, кто бы лошадей не признавал, а все лошадиное признавал бы? Или: флейтистов бы не признавал, а игру на флейте признавал бы? Не существует такого, любезнейший! Если ты не желаешь отвечать, то я сам буду говорить тебе, а также вот и им. Ну а уж на следующее ты должен сам ответить: есть ли на свете кто-нибудь, кто бы знамения божественные признавал, а гениев бы не признавал?
Гений – слово употреблено в переводе для передачи греческого «демон», здесь любой бог, чтобы отличать его от «божества», «демония», духовного начала (в оригинале – в среднем роде), которое Сократ и нашел в себе.
– Нет.
– Наконец-то! Как это хорошо, что они тебя заставили ответить! Итак, ты утверждаешь, что божественные знамения я признаю и научаю других признавать – новые или старые все равно, только уж самые-то божественные знамения признаю, как ты говоришь, и ты подтвердил это клятвою; а если я признаю божественные знамения, то мне уже никак невозможно не признавать гениев. Разве не так? Конечно, так. Принимаю, что ты согласен, если не отвечаешь. А не считаем ли мы гениев или богами, или детьми богов? Да или нет?
Дети богов – может означать не только «потомки богов от смертных или от богов», хотя ниже Сократ и приводит такое самое натуралистическое понимание как основное, но и «младшие боги», «свита богов», «слуги самых известных богов» (как «дети боярские» в допетровском русском праве). Иначе говоря, хотя правовой статус гениев может быть иным, чем у верховных олимпийских богов, нельзя не признать, что они той же природы, и значит, воздавая им почитание, человек вполне этим доказывает полное свое благочестие.
– Конечно, считаем.
– Итак, если гениев я признаю, как ты утверждаешь, а гении суть своего рода боги, то оно и выходит так, как я сказал, что ты шутишь и предлагаешь загадку, утверждая, что я не признаю богов и в то же время что я признаю богов, потому что гениев-то я по крайней мере признаю. А с другой стороны, если гении вроде как побочные дети богов, от нимф или каких-то еще существ, как это и принято думать, то какой же человек, признавая божьих детей, не будет признавать богов? Это было бы так же нелепо, как если бы кто-нибудь признавал, что существуют мулы – лошадиные и ослиные дети, а что существуют лошади и ослы, не признавал бы. Нет, Мелет, не может быть, чтобы ты подал это обвинение иначе, как желая испытать нас, или же ты недоумевал, в каком бы настоящем преступлении обвинить меня. А чтобы ты мог убедить кого-нибудь, у кого есть хоть немного ума, что один и тот же человек может и признавать и демоническое, и божественное и в то же время не признавать ни демонов, ни богов, это никоим образом невозможно.
Впрочем, о мужи афиняне, что я невиновен в том, в чем меня обвиняет Мелет, это, мне кажется, не требует дальнейших доказательств, довольно будет и сказанного. А что у многих явилось против меня сильное ожесточение, о чем я и говорил вначале, это, будьте уверены, истинная правда. И если что погубит меня, так именно это; не Мелет и не Анит, а клевета и недоброжелательство многих – то, что погубило уже немало честных людей, думаю, что и еще погубит. Не думайте, что дело на мне остановится!
Ожесточение – оригинальное греческое слово означает не столько агрессивность, сколько отвращение, неспособность что-то вынести (близко зависти), что и звучит в русских выражениях вроде «ожесточенное сердце», которому всё вокруг неприятно.
Но, пожалуй, кто-нибудь скажет: Сократ, не стыдно ли тебе заниматься таким делом, от которого, может быть, тебе придется теперь умереть?
Дело – слово оригинала лучше переводить как «необходимость», «забота», «обыденность», «повседневная суета», «рутина», нечто неизбежное и при этом малоприятное. Сократ иронизирует над тем, что обвинители поставили его в безвыходное положение, и поэтому он вынужден трактовать свои философские занятия как необходимые, хотя они окажутся роковыми.
А на это я по справедливости могу возразить: нехорошо ты это говоришь, мой милый, будто человеку, который приносит хотя бы малую пользу, следует принимать в расчет смерть, а не думать всегда лишь о том, делает ли он дела справедливые или несправедливые, дела доброго человека или злого. Плохими, по твоему рассуждению, окажутся все те полубоги, которые пали под Троей, в том числе и сын Фетиды, который из страха сделать что-нибудь постыдное до того презирал опасность, что, когда мать его, Богиня, видя, что он горит желанием убить Гектора, сказала ему, помнится, так: «Дитя мое, если ты отомстишь за убийство друга твоего Патрокла и убьешь Гектора, то сам умрешь: “Скоро за сыном Приама конец и тебе уготован”», – он, услыхав это, не посмотрел на смерть и опасность, а гораздо больше убоялся оставаться в живых, будучи трусом и не мстя за друзей. «Умереть бы, – говорит он, – мне тотчас, покарав обидчика, только бы не оставаться еще здесь, у кораблей дуговидных, посмешищем для народа и бременем для земли». Кажется ли тебе, что он подумал при этом о смерти и об опасности? Вот оно как бывает поистине, о мужи афиняне: где кто поставил себя, думая, что для него это самое лучшее место, или же поставлен начальником, там и должен переносить опасность, не принимая в расчет ничего, кроме позора, – ни смерти, ни еще чего-нибудь.
Полубоги – здесь синоним слова «цари», как происходящие из божественного рода. В более узком смысле – герои, как называли детей Бога и смертной или Богини и смертного.
Сын Фетиды – Ахилл. Далее излагается сюжет XVIII песни «Илиады» Гомера (самого деления на песни, вероятно, во времена Сократа еще не было, но все сюжеты Гомера были на слуху у публики, так как «Илиада», среди прочего, обосновывала единство греческого мира).
Было бы ужасно, о мужи афиняне, если бы, после того как я оставался в строю, как и всякий другой, и подвергался опасности умереть тогда, когда меня ставили начальники, вами выбранные для начальства надо мною, – под Потидеей, Амфиполем и Делием, – если бы теперь, когда меня поставил сам Бог, для того, думаю, чтобы мне жить, занимаясь философией, и испытывать самого себя и других, если бы теперь я испугался смерти или еще чего-нибудь и бежал из строя; это было бы ужасно, и тогда в самом деле можно было бы по справедливости судить меня за то, что я не признаю богов, так как не слушаюсь оракула, боюсь смерти и считаю себя мудрым, не будучи таковым, потому что бояться смерти есть не что иное, как думать, что знаешь то, чего не знаешь.
Под Потидеей, Амфиполем и Делием – эпизоды Пелопонесской войны, в которых Сократ проявил личное мужество.
Ведь никто же не знает ни того, что такое смерть, ни того, не есть ли она для человека величайшее из благ, а все боятся ее, как будто знают наверное, что она есть величайшее из зол. Но не самое ли это позорное невежество – думать, что знаешь то, чего не знаешь? Что же меня касается, о мужи, то, пожалуй, я и тут отличаюсь от большинства людей только одним: если я кому-нибудь и кажусь мудрее других, то разве только тем, что, недостаточно зная об Аиде, так и думаю, что не знаю.
Аид – бог загробья и обозначение самого загробья. Сократ иронизирует, что если уж он готовится к смерти, то как его можно упрекать в непочитании общепризнанного бога Аида.
А что нарушать закон и не слушаться того, кто лучше меня, будь это бог или человек, нехорошо и постыдно – это вот я знаю. Никогда поэтому не буду я бояться и избегать того, что может оказаться и благом, более, чем того, что наверное есть зло. Так что если бы вы меня отпустили, не поверив Аниту, который сказал, что или мне вообще не следовало приходить сюда, а уж если пришел, то невозможно не казнить меня, и внушал вам, что если я уйду от наказания, то сыновья ваши, занимаясь тем, чему учит Сократ, развратятся уже вконец все до единого, – даже если бы вы меня отпустили и при этом сказали мне: на этот раз, Сократ, мы не согласимся с Анитом и отпустим тебя, с тем, однако, чтобы ты больше не занимался этим исследованием и оставил философию, а если еще раз будешь в этом уличен, то должен будешь умереть, – так вот, говорю я, если бы вы меня отпустили на этом условии, то я бы вам сказал: «Желать вам всякого добра – я желаю, о мужи афиняне, и люблю вас, а слушаться буду скорее Бога, чем вас, и, пока есть во мне дыхание и способность, не перестану философствовать, уговаривать и убеждать всякого из вас, кого только встречу, говоря то самое, что обыкновенно говорю: о лучший из мужей, гражданин города Афин, величайшего из городов и больше всех прославленного за мудрость и силу, не стыдно ли тебе, что ты заботишься о деньгах, чтобы их у тебя было как можно больше, о славе и о почестях, а о разумности, об истине и о душе своей, чтобы она была как можно лучше, – не заботишься и не помышляешь?» И если кто из вас станет возражать и утверждать, что он об этом заботится, то я не оставлю его и не уйду от него тотчас же, а буду его расспрашивать, пытать, опровергать и, если мне покажется, что в нем нет доблести, а он только говорит, что есть, буду попрекать его за то, что он самое дорогое не ценит ни во что, а плохое ценит дороже всего. Так я буду поступать со всяким, кого только встречу, с молодым и старым, с чужеземцами и с вами, с вами особенно, потому что вы мне ближе по крови.
По крови – буквально «по роду», словом «род» называлась как династия, так и более крупные политические общности, такие как полис или даже вся Греция; примерно соответствует нашему понятию «страна», что может значить как государство, так и изначально местную общность или всех родных людей.
Могу вас уверить, что так велит Бог, и я думаю, что во всем городе нет у вас большего блага, чем это мое служение Богу. Ведь я только и делаю, что хожу и убеждаю каждого из вас, молодого и старого, заботиться раньше и сильнее не о телах ваших или о деньгах, но о душе, чтобы она была как можно лучше, говоря вам: не от денег рождается доблесть, а от доблести бывают у людей и деньги и все прочие блага, как в частной жизни, так и в общественной. Да, если бы такими словами я развращал юношей, то слова эти были бы вредными. А кто утверждает, что я говорю что-нибудь другое, а не это, тот несет вздор. Вот почему я могу вам сказать, афиняне: послушаетесь вы Анита или нет, отпустите меня или нет – поступать иначе, чем я поступаю, я не буду, даже если бы мне предстояло умирать много раз.
Не шумите, мужи афиняне, исполните мою просьбу – не шуметь по поводу того, что я говорю, а слушать; слушать вам будет полезно, как я думаю. Я намерен сказать вам и еще кое-что, от чего вы, наверное, пожелаете кричать, только вы никоим образом этого не делайте. Будьте уверены, что если вы меня такого, как я есть, убьете, то вы больше повредите себе, нежели мне. Мне-то ведь не будет никакого вреда ни от Мелета, ни от Анита, да они и не могут мне повредить, потому что я не думаю, чтобы худшему было позволено вредить лучшему. Разумеется, он может убить, изгнать из отечества, отнять все права. Но ведь это он или еще кто-нибудь считает все подобное за великое зло, а я не считаю; гораздо же скорее считаю я злом именно то, что он теперь делает, замышляя несправедливо осудить человека на смерть. Таким образом, о мужи афиняне, я защищаюсь теперь совсем не ради себя, как это может казаться, а ради вас, чтобы вам, осудивши меня на смерть, не проглядеть дара, который вы получили от Бога. В самом деле, если вы меня убьете, то вам нелегко будет найти еще такого человека, который, смешно сказать, приставлен к городу как овод к лошади, большой и благородной, но обленившейся от тучности и нуждающейся в том, чтобы ее подгоняли. В самом деле, мне кажется, что Бог послал меня городу как такого, который целый день, не переставая, всюду садится и каждого из вас будит, уговаривает, упрекает. Другого такого вам нелегко будет найти, о мужи, а меня вы можете сохранить, если вы мне поверите. Но очень может статься, что вы, как люди, которых будят во время сна, ударите меня и с легкостью убьете, послушавшись Анита, и тогда всю остальную вашу жизнь проведете во сне, если только Бог, жалея вас, не пошлет вам еще кого-нибудь.
Будят во время сна – образ занятий философией как пробуждения от сна привычных представлений потом стал важен для Декарта и других философов, считавших такое бодрствование, критическое отношение к впечатлениям и готовым представлениям о вещах, этическим требованием к философу. В таком состоянии философ видит вещи иначе, как это определил Б.Л. Пастернак в цикле «Занятье философией»:
И сады, и пруды, и ограды,И кипящее белыми воплямиМирозданье – лишь страсти разряды,Человеческим сердцем накопленной.
А что я такой как будто бы дан городу Богом, это вы можете усмотреть вот из чего: похоже ли на что-нибудь человеческое, что я забросил все свои собственные дела и сколько уже лет терпеливо переношу упадок домашнего хозяйства, а вашим делом занимаюсь всегда, обращаясь к каждому частным образом, как отец или старший брат, и убеждая заботиться о добродетели. И если бы я от этого пользовался чем-нибудь и получал бы плату за эти наставления, тогда бы еще был у меня какой-нибудь расчет, а то сами вы теперь видите, что мои обвинители, которые так бесстыдно обвиняли меня во всем прочем, тут по крайней мере оказались неспособными к бесстыдству и не представили свидетеля, который показал бы, что я когда-либо получал какую-нибудь плату или требовал ее; потому, думаю, что я могу представить верного свидетеля того, что я говорю правду, – мою бедность. Может в таком случае показаться странным, что я подаю эти советы частным образом, обходя всех и во все вмешиваясь, а выступать всенародно в вашем собрании и давать советы городу не решаюсь. Причина этому та самая, о которой вы часто и повсюду от меня слышали, а именно, что мне бывает какое-то чудесное божественное знамение; ведь над этим и Мелет посмеялся в своей жалобе. Началось у меня это с детства: вдруг – какой-то голос, который всякий раз отклоняет меня от того, что я бываю намерен делать, а склонять к чему-нибудь никогда не склоняет. Вот этот-то голос и не допускает меня заниматься государственными делами. И, кажется, прекрасно делает, что не допускает. Будьте уверены, о мужи афиняне, что если бы я попробовал заниматься государственными делами, то уже давно бы погиб и не принес бы пользы ни себе, ни вам. И вы на меня не сердитесь, если я вам скажу правду: нет такого человека, который мог бы уцелеть, если бы стал откровенно противиться вам или какому-нибудь другому большинству и хотел бы предотвратить все то множество несправедливостей и беззаконий, которые совершаются в государстве. Нет, кто в самом деле ратует за справедливость, тот, если ему и суждено уцелеть на малое время, должен оставаться частным человеком, а вступать на общественное поприще не должен. Доказательства этого я вам представлю самые веские, не рассуждения, а то, что вы цените дороже, – дела. Итак, выслушайте, что со мною случилось, и тогда вы увидите, что я и под страхом смерти никого не могу послушаться вопреки справедливости, а не слушаясь, могу от этого погибнуть. То, что я намерен вам рассказать, досадно и скучно слушать, зато это истинная правда. Никогда, афиняне, не занимал я в городе никакой другой должности, но в Совете я был.
Сократ был членом Совета Пятисот в 406 году до н. э. Далее рассказан важный эпизод его жизни: будучи эпистатом, Сократ выступил против казни стратегов (полководцев), которые не успели похоронить погибших в бою из-за бури и тем самым совершили религиозное преступление – кощунственное непогребение тел. В числе этих стратегов, кстати, был сын Перикла и Аспасии. Предложение Сократа вызвало возмущение большинства сограждан, хотя после они раскаивались в том, что настояли на казни стратегов, поняв, что такие казни или наказания могут коснуться и их, поскольку никому не известны будущие обстоятельства, в которые человек попадет.
И пришла нашей филе Антиохиде очередь заседать в то время, когда вы желали судить огулом десятерых стратегов, которые не подобрали пострадавших в морском сражении, – судить незаконно, как вы сами признали это впоследствии. Тогда я, единственный из пританов, восстал против нарушения закона, и в то время, когда ораторы готовы были обвинить меня и посадить в тюрьму и вы сами этого требовали и кричали, – в то время я думал, что мне скорее следует, несмотря на опасность, стоять на стороне закона и справедливости, нежели из страха перед тюрьмою или смертью быть заодно с вами, желающими несправедливого. Это еще было тогда, когда город управлялся народом, а когда наступила олигархия, то и Тридцать в свою очередь призвали меня и еще четверых граждан в Круглую палату и велели нам привезти из Саламина саламинца Леонта, чтобы казнить его.
Круглая палата – пританей, столовая для пританов Совета Пятисот, в которой в том числе кулуарно обсуждались административные и юридические решения, по-нашему, место для закрытых совещаний, клуб.
Леонт Саламинский – афинский полководец, казнен при тирании Тридцати по обвинению в заговоре. Тираны разграбили оставшееся после него имущество, поэтому большинство современников подозревало, что тираны казнили человека несправедливо ради собственного обогащения.
Многое в этом роде приказывали они делать и многим другим, желая отыскать как можно больше виновных. Только и на этот раз опять я доказал не словами, а делом, что для меня смерть, если не грубо так выразиться, – самое пустое дело, а вот воздерживаться от всего беззаконного и безбожного – это для меня самое важное. Таким образом, как ни могущественно было это правительство, а меня оно не испугало настолько, чтобы заставить сделать что-нибудь несправедливое, но, когда вышли мы из Круглой палаты, четверо из нас отправились в Саламин и привезли Леонта, а я отправился домой. И по всей вероятности, мне пришлось бы за это умереть, если бы правительство не распалось в самом скором времени. И всему этому у вас найдется много свидетелей. Кажется ли вам после этого, что я мог бы прожить столько лет, если бы занимался общественными делами, занимался бы притом достойно порядочного человека, спешил бы на помощь к правым и считал бы это самым важным, как оно и следует? Никоим образом, о мужи афиняне! И никому другому это невозможно. А я всю жизнь оставался таким, как в общественных делах, насколько в них участвовал, так и в частных, никогда и ни с кем не соглашаясь вопреки справедливости, ни с теми, которых клеветники мои называют моими учениками, ни еще с кем-нибудь.
Моими учениками – имеются в виду Алкивиад, к тому времени одиозный политический авантюрист, и Критий, софист и драматург, один из Тридцати тиранов. Оба сами себя считали учениками Сократа. Сократа больше всего попрекали этими талантливыми, но безнравственными учениками.
Да я не был никогда ничьим учителем, а если кто, молодой или старый, желал меня слушать и видеть, как я делаю свое дело, то я никому никогда не препятствовал. И не то чтобы я, получая деньги, вел беседы, а не получая, не вел, но одинаково как богатому, так и бедному позволяю я меня спрашивать, а если кто хочет, то и отвечать мне и слушать то, что я говорю. И за то, хороши ли эти люди или дурны, я по справедливости не могу отвечать, потому что никого из них никогда никакой науке я не учил и не обещал научить. Если же кто-нибудь утверждает, что он частным образом научился от меня чему-нибудь или слышал от меня что-нибудь, чего бы не слыхали и все прочие, тот, будьте уверены, говорит неправду. Но отчего же некоторые любят подолгу бывать со мною? Слышали вы это, о мужи афиняне; сам я вам сказал всю правду: потому что они любят слушать, как я пытаю тех, которые считают себя мудрыми, не будучи таковыми. Это ведь не лишено удовольствия. А делать это, говорю я, поручено мне Богом и через прорицания, и в сновидениях, вообще всякими способами, какими когда-либо еще обнаруживалось божественное определение и поручалось человеку делать что-нибудь. Это не только верно, афиняне, но и легко доказуемо. В самом деле, если одних юношей я развращаю, а других уже развратил, то ведь те из них, которые уже состарились и узнали, что когда-то, во время их молодости, я советовал им что-то дурное, должны были бы теперь прийти мстить мне и обвинять меня. А если сами они не захотели, то кто-нибудь из их домашних, отцы, братья, другие родственники, если бы только их близкие потерпели от меня что-нибудь дурное, вспомнили бы теперь об этом. Да уж, конечно, многие из них тут, как я вижу: ну вот, во-первых, Критон, мой сверстник и из одного со мною дема, отец вот его, Критобула; затем сфеттиец Лисаний, отец вот его, Эсхина; еще кефисиец Антифон, отец Эпигена; а еще вот братья тех, которые ходили за мною, – Никострат, сын Феозотида и брат Феодота; самого Феодота уже нет в живых, так что он по крайней мере не мог упросить брата, чтобы он не говорил против меня; вот и Парад, Демодоков сын, которому Феаг приходился братом; а вот Адимант, Аристонов сын, которому вот он, Платон, приходится братом, и Эантодор, брат вот этого, Аполлодора.
Многие из них тут – скорее всего, по именам названы действительно присутствовавшие ученики. Более полный список учеников Сократа есть в средневековом византийском словаре «Суда» («Смесь»).
Дем – буквально «народ»: самая малая административная единица Афин, «избирательный округ».
Я могу назвать еще многих других, и Мелету в его речи всего нужнее было выставить кого-нибудь из них как свидетеля; а если тогда он забыл это сделать, то пусть сделает теперь, я ему разрешаю, и, если он может заявить что-нибудь такое, пусть говорит. Но вы увидите совсем противоположное, о мужи, увидите, что все готовы броситься на помощь ко мне, к тому развратителю, который делает зло их домашним, как утверждают Мелет и Анит. У самих развращенных, пожалуй, еще может быть основание защищать меня, но у их родных, которые не развращены, у людей уже старых, какое может быть другое основание защищать меня, кроме прямой и справедливой уверенности, что Мелет лжет, а я говорю правду. Но об этом довольно, о мужи! Вот приблизительно то, что я могу так или иначе привести в свое оправдание. Возможно, что кто-нибудь из вас рассердится, вспомнив о себе самом, как сам он, хотя дело его было и не так важно, как мое, упрашивал и умолял судей с обильными слезами и, чтобы разжалобить их как можно больше, приводил своих детей и множество других родных и друзей, а вот я ничего такого делать не намерен, хотя подвергаюсь, как оно может казаться, самой крайней опасности. Так вот возможно, что, подумав об этом, кто-нибудь не сочтет уже нужным стесняться со мною и, рассердившись, подаст в сердцах свой голос. Думает ли так кто-нибудь из вас в самом деле, я этого не утверждаю; а если думает, то мне кажется, что я отвечу ему правильно, если скажу: «Есть и у меня, любезнейший, кое-какие родные; тоже ведь и я, как говорится у Гомера, не от дуба родился и не от скалы, а произошел от людей; есть у меня и родные, есть и сыновья, о мужи афиняне, целых трое, один уже взрослый, а двое – младенцы; тем не менее ни одного из них не приведу я сюда и не буду просить вас о помиловании».
Не от дуба родился… – цитата из Гомера («Одиссея», XIX, 162), обращение Одиссея к не сразу узнавшей его Пенелопе.
Почему же, однако, не намерен я ничего этого делать? Не по презрению к вам, о мужи афиняне, и не потому, что я бы не желал вас уважить. Боюсь ли я или не боюсь смерти, это мы теперь оставим, но для чести моей и вашей, для чести всего города, мне кажется, было бы нехорошо, если бы я стал делать что-нибудь такое в мои года и при том прозвище, которое мне дано, верно оно или неверно – все равно.
Прозвище – «мудрейший из людей», данное Пифией, о чем сам Сократ говорит выше.
Как-никак, а ведь принято все-таки думать, что Сократ отличается кое-чем от большинства людей; а если так будут вести себя те из вас, которые, по-видимому, отличаются или мудростью, или мужеством, или еще какою-нибудь доблестью, то это будет позорно. Мне не раз приходилось видеть, как люди, казалось бы, почтенные проделывали во время суда над ними удивительные вещи, как будто они думали, что им предстоит испытать что-то ужасное, если они умрут; можно было подумать, что они стали бы бессмертными, если бы вы их не убили! Мне кажется, эти люди позорят город, так что и какой-нибудь чужеземец может заподозрить, что у афинян люди, которые отличаются доблестью и которых они сами выбирают на главные государственные и прочие почетные должности, ничем не отличаются от женщин. Так вот, о мужи афиняне, не только нам, людям как бы то ни было почтенным, не следует этого делать, но и вам не следует этого позволять, если мы станем это делать, – напротив, вам нужно делать вид, что вы гораздо скорее признаете виновным того, кто устраивает эти слезные представления и навлекает насмешки над городом, нежели того, кто ведет себя спокойно. Не говоря уже о чести, мне кажется, что это и неправильно, о мужи, – просить судью и избегать наказания просьбою, вместо того чтобы разъяснять дело и убеждать. Ведь судья посажен не для того, чтобы миловать по произволу, но для того, чтобы творить суд; и присягал он не в том, что будет миловать кого захочет, но в том, что будет судить по законам. А потому и нам не следует приучать вас нарушать присягу, и вам не следует к этому приучаться, а иначе мы можем с вами одинаково впасть в нечестие. Так уж вы мне не говорите, о мужи афиняне, будто я должен проделывать перед вами то, чего я и так не считаю ни хорошим, ни правильным, ни согласным с волею богов, да еще проделывать это теперь, когда вот он, Мелет, обвиняет меня в нечестии. Ибо очевидно, что если бы я вас уговаривал и вынуждал бы своею просьбою нарушить присягу, то научал бы вас думать, что богов не существует, и, вместо того чтобы защищаться, попросту сам бы обвинял себя в том, что не почитаю богов. Но на деле оно совсем иначе; почитаю я их, о мужи афиняне, больше, чем кто-либо из моих обвинителей, и предоставляю вам и Богу рассудить меня так, как будет всего лучше и для меня, и для вас.
После обвинительного приговора
Многое, о мужи афиняне, не позволяет мне возмущаться тем, что сейчас случилось, тем, что вы меня осудили, между прочим и то, что это не было для меня неожиданностью. Гораздо более удивляет меня число голосов на той и на другой стороне. Что меня касается, то ведь я и не думал, что буду осужден столь малым числом голосов, я думал, что буду осужден большим числом голосов. Теперь же, как мне кажется, перепади тридцать один камешек с одной стороны на другую, и я был бы оправдан. Ну а от Мелета, по-моему, я и теперь ушел; да не только ушел, а еще вот что очевидно для всякого: если бы Анит и Ликон не пришли сюда, чтобы обвинять меня, то он был бы принужден уплатить тысячу драхм как не получивший пятой части голосов.
Малым числом голосов – если исходить из того, что голосовали все 500 членов Совета, то распределение голосов должно быть 280 за казнь и 220 против казни, не хватило 31 голоса до 50 %+1 голос, что означало бы оправдательный приговор.
Тысяча драхм – штраф за проваленный иск, главная цель которого – не позволить такому обвинителю когда-либо выступать истцом. Заработок неквалифицированного рабочего (например, строителя) за 2–3 года.
Ну а наказанием для меня этот муж полагает смерть. Хорошо. Какое же наказание, о мужи афиняне, должен я положить себе сам? Не ясно ли, что заслуженное? Так какое же? Чему по справедливости подвергнуться или сколько должен я уплатить за то, что ни с того ни с сего всю свою жизнь не давал себе покоя, за то, что не старался ни о чем таком, о чем старается большинство: ни о наживе денег, ни о домашнем устроении, ни о том, чтобы попасть в стратеги, ни о том, чтобы руководить народом; вообще не участвовал ни в управлении, ни в заговорах, ни в восстаниях, какие бывают в нашем городе, считая себя, право же, слишком порядочным человеком, чтобы оставаться целым, участвуя во всем этом; за то, что я не шел туда, где я не мог принести никакой пользы ни вам, ни себе, а шел туда, где мог частным образом всякому оказать величайшее, повторяю, благодеяние, стараясь убеждать каждого из вас не заботиться ни о чем своем раньше, чем о себе самом, – как бы ему быть что ни на есть лучше и умнее, не заботиться также и о том, что принадлежит городу, раньше, чем о самом городе, и обо всем прочем таким же образом. Итак, чего же я заслуживаю, будучи таковым? Чего-нибудь хорошего, о мужи афиняне, если уже в самом деле воздавать по заслугам, и притом такого хорошего, что бы для меня подходило. Что же подходит для человека заслуженного и в то же время бедного, который нуждается в досуге вашего же ради назидания? Для подобного человека, о мужи афиняне, нет ничего более подходящего, как получать даровой обед в Пританее, по крайней мере для него это подходит гораздо больше, нежели для того из вас, кто одержал победу в Олимпии верхом, или на паре, или на тройке, потому что такой человек старается о том, чтобы вы казались счастливыми, а я стараюсь о том, чтобы вы были счастливыми, и он не нуждается в даровом пропитании, а я нуждаюсь. Итак, если я должен назначить себе что-нибудь мною заслуженное, то вот я что себе назначаю – даровой обед в Пританее.
Даровой обед в Пританее – привилегия, означавшая принятие в число не просто политической элиты, но полубогов, какими были победители Олимпийских игр. По сути, это означало допуск к закрытым завещаниям и значит, влияние на политические события. По нашим понятиям, Сократ попросил себе пост «министра без портфеля».
Может быть, вам кажется, что я и это говорю по высокомерию, как говорил о просьбах со слезами и с коленопреклонениями; но это не так, афиняне, а скорее дело вот в чем: сам-то я убежден в том, что ни одного человека не обижаю сознательно, но убедить в этом вас я не могу, потому что мало времени беседовали мы друг с другом; в самом деле, мне думается, что вы бы убедились, если бы у вас, как у других людей, существовал закон решать дело о смертной казни в течение не одного дня, а нескольких; а теперь не так-то это легко – в малое время снимать с себя великие клеветы.
Обижаю сознательно – совершаю несправедливость при условиях, когда можно было бы ее не совершать. Обида или несправедливость (греч. «адикия») – важное правовое и этическое понятие античности, означавшее нарушение оговоренных правовых отношений, нарушение договоренностей, разрыв контракта, который может быть предпринят любой стороной, но будет непременно несправедливостью по отношению к другой стороне. «Несправедливый» означало тогда, прежде всего, беспечный, недобросовестный, срывающий договоренности, что почти не имеет отношения к привычной нам распределительной справедливости: несправедливо прогуливать, халтурить или срывать сроки. Мы иногда называем нелюдимого, асоциального человека «обиженным», ведет себя так, будто на всех обижен. Обиде противопоставлено «право» («дике»), соблюдение всех договоренностей под угрозой наказания за их несоблюдение.
Другие люди – спартанцы. В Спарте смертный приговор не мог быть вынесен раньше завершения прений, которые могли длиться сколь угодно долго. Хотя Спарта была милитаристским государством, Платон и Ксенофонт часто ставили Спарту выше Афин, указывая на продуманные процедуры принятия решений и большую роль воспитания в государственной политике Спарты.
Ну так вот, убежденный в том, что я не обижаю ни одного человека, ни в каком случае не стану я обижать самого себя, говорить о себе самом, что я достоин чего-нибудь нехорошего, и назначать себе наказание. С какой стати? Из страха подвергнуться тому, чего требует для меня Мелет и о чем, повторяю еще раз, я не знаю, хорошо это или дурно? Так вот вместо этого я выберу и назначу себе наказанием что-нибудь такое, о чем я знаю наверное, что это – зло? Вечное заточение? Но ради чего стал бы я жить в тюрьме рабом Одиннадцати, постоянно меняющейся власти? Денежную пеню и быть в заключении, пока не уплачу? Но для меня это то же, что вечное заточение, потому что мне не из чего уплатить.
Одиннадцать – выборная должность 11 начальников над тюрьмами, по сути, долговых инспекторов, судебных приставов, полицейских и управляющих тюремным хозяйством одновременно.
В таком случае не должен ли я назначить для себя изгнание? К этому вы меня, пожалуй, охотно присудите. Сильно бы, однако, должен был я трусить, если бы растерялся настолько, что не мог бы сообразить вот чего: вы, собственные мои сограждане, не были в состоянии вынести мое присутствие, и слова мои оказались для вас слишком тяжелыми и невыносимыми, так что вы ищете теперь, как бы от них отделаться; ну а другие легко их вынесут? Никоим образом, афиняне. Хороша же в таком случае была бы моя жизнь – уйти на старости лет из отечества и жить, переходя из города в город, будучи отовсюду изгоняемым. Я ведь отлично знаю, что, куда бы я ни пришел, молодые люди везде будут меня слушать так же, как и здесь; и если я буду их отгонять, то они сами меня выгонят, подговорив старших, а если я не буду их отгонять, то их отцы и домашние выгонят меня из-за них же.
В таком случае кто-нибудь может сказать: «Но разве, Сократ, уйдя от нас, ты не был бы способен проживать спокойно и в молчании?» Вот в этом-то и всего труднее убедить некоторых из вас.
Спокойно – Сократ обыгрывает два значения этого слова: «не произнося речей» и «не чувствуя угрызений совести», тем самым исподволь проводит мысль о совести для неподготовленной публики. В Древней Греции была очень развита культура стыда, но понятие о совести только начало формироваться с появлением «демона» Сократа.
В самом деле, если я скажу, что это значит не слушаться Бога, а что, не слушаясь Бога, нельзя оставаться спокойным, то вы не поверите мне и подумаете, что я шучу; с другой стороны, если я скажу, что ежедневно беседовать о доблестях и обо всем прочем, о чем я с вами беседую, пытая и себя, и других, есть к тому же и величайшее благо для человека, а жизнь без такого исследования не есть жизнь для человека, – если это я вам скажу, то вы поверите мне еще меньше. На деле-то оно как раз так, о мужи, как я это утверждаю, но убедить в этом нелегко. Да к тому же я и не привык считать себя достойным чего-нибудь дурного. Будь у меня деньги, тогда бы я назначил уплатить деньги сколько полагается, в этом для меня не было бы никакого вреда, но ведь их же нет, разве если вы мне назначите уплатить столько, сколько я могу. Пожалуй, я вам могу уплатить мину серебра; ну столько и назначаю. А вот они, о мужи афиняне, – Платон, Критон, Критобул, Аполлодор – велят мне назначить тридцать мин, а поручительство берут на себя; ну так назначаю тридцать, а поручители в уплате денег будут у вас надежные.
Мина – 100 драхм, около фунта серебра, примерно трехмесячный заработок рабочего.
После смертного приговора
Немного не захотели вы подождать, о мужи афиняне, а вот от этого пойдет о вас дурная слава между людьми, желающими хулить наш город, и они будут обвинять вас в том, что вы убили Сократа, известного мудреца. Конечно, кто пожелает вас хулить, тот будет утверждать, что я мудрец, пусть это и не так. Вот если бы вы немного подождали, тогда бы это случилось для вас само собою; подумайте о моих годах, как много уже прожито жизни и как близко смерть. Это я говорю не всем вам, а тем, которые осудили меня на смерть. А еще вот что хочу я сказать этим самым людям: быть может, вы думаете, о мужи, что я осужден потому, что у меня не хватило таких слов, которыми я мог бы склонить вас на свою сторону, если бы считал нужным делать и говорить все, чтобы уйти от наказания. Вовсе не так. Не хватить-то у меня, правда что не хватило, только не слов, а дерзости и бесстыдства и желания говорить вам то, что вам всего приятнее было бы слышать, вопия и рыдая, делая и говоря, повторяю я вам, еще многое меня недостойное – все то, что вы привыкли слышать от других. Но и тогда, когда угрожала опасность, не находил я нужным делать из-за этого что-нибудь рабское, и теперь не раскаиваюсь в том, что защищался таким образом, и гораздо скорее предпочитаю умереть после такой защиты, нежели оставаться живым, защищавшись иначе. Потому что ни на суде, ни на войне, ни мне, ни кому-либо другому не следует избегать смерти всякими способами без разбора. Потому что и в сражениях часто бывает очевидно, что от смерти-то можно иной раз уйти, или бросив оружие, или начавши умолять преследующих; много есть и других способов избегать смерти в случае какой-нибудь опасности для того, кто отважится делать и говорить все. От смерти уйти нетрудно, о мужи, а вот что гораздо труднее – уйти от нравственной порчи, потому что она идет скорее, чем смерть.
Бросив оружие – хотя такой поступок не мог не считаться дезертирством, но нравственно и юридически не осуждался в случае явной смертельной опасности, и добиться оправдания за бегство с поля боя было нетрудно. Далее Сократ замечает, что для оправдания себя от обвинения в дезертирстве надо «все дерзать и говорить», то есть приводить любые аргументы в свою пользу, потому что проверить их до конца все равно не удастся. Таким дезертирством гордился поэт Архилох (ок. 680 – ок. 640 до н. э.), тем самым подчеркивавший, что фантазия поэта и его яркие речи сильнее любых юридических обвинений: признание Архилоха в том, что он бросил оружие, можно считать первым скандальным или провокационным жестом поэта для привлечения внимания публики.
Нравственная порча – порочность (греч. «понерия»), в более узком смысле – склонность к вранью.
И вот я, человек тихий и старый, настигнут тем, что идет тише, а мои обвинители, люди сильные и проворные, – тем, что идет проворнее, – нравственною порчей. И вот я, осужденный вами, ухожу на смерть, а они, осужденные истиною, уходят на зло и неправду; и я остаюсь при своем наказании, и они – при своем. Так оно, пожалуй, и должно было случиться, и мне думается, что это правильно.
А теперь, о мои обвинители, я желаю предсказать, что будет с вами после этого. Ведь для меня уже настало то время, когда люди особенно бывают способны пророчествовать, – когда им предстоит умереть.
Пророчествовать – представление о том, что человек на пороге смерти способен видеть будущее, существует во многих культурах. Сократ обращается к тому знанию, которое подспудно есть в его слушателях, превращая глубинные социальные и религиозные представления в голос совести.
И вот я утверждаю, о мужи, меня убившие, что тотчас за моей смертью придет на вас мщение, которое будет много тяжелее той смерти, на которую вы меня осудили. Ведь теперь, делая это, вы думали избавиться от необходимости давать отчет в своей жизни, а случится с вами, говорю я, совсем обратное: больше будет у вас обличителей – тех, которых я до сих пор сдерживал и которых вы не замечали, и они будут тем невыносимее, чем они моложе, и вы будете еще больше негодовать. В самом деле, если вы думаете, что, убивая людей, вы удержите их от порицания вас за то, что живете неправильно, то вы заблуждаетесь. Ведь такой способ самозащиты и не вполне возможен, и не хорош, а вот вам способ и самый хороший, и самый легкий: не закрывать рта другим, а самим стараться быть как можно лучше. Ну вот, предсказавши это вам, которые меня осудили, я ухожу от вас.
А с теми, которые меня оправдали, я бы охотно побеседовал о самом этом происшествии, пока архонты заняты своим делом и мне нельзя еще идти туда, где я должен умереть.
Архонты – любые начальники, здесь – Одиннадцать, начальники тюрьмы.
Побудьте пока со мною, о мужи! Ничто не мешает нам поболтать друг с другом, пока есть время. Вам, друзьям моим, я хочу показать, что, собственно, означает теперешнее происшествие. Со мною, о мужи судьи, – вас-то я по справедливости могу называть судьями – случилось что-то удивительное. В самом деле, в течение всего прошлого времени обычный для меня вещий голос слышался мне постоянно и останавливал меня в самых неважных случаях, когда я намеревался сделать что-нибудь не так; а вот теперь, как вы сами видите, со мною случилось то, что может показаться величайшим из зол, по крайней мере так принято думать; тем не менее божественное знамение не остановило меня ни утром, когда я выходил из дому, ни в то время, когда я входил в суд, ни во время всей речи, что бы я ни хотел сказать. Ведь прежде-то, когда я что-нибудь говорил, оно нередко останавливало меня среди слова, а теперь во всем этом деле ни разу оно не удержало меня от какого-нибудь поступка, от какого-нибудь слова. Как же мне это понимать? А вот я вам скажу: похоже, в самом деле, что все это произошло к моему благу, и быть этого не может, чтобы мы правильно понимали дело, полагая, что смерть есть зло.
Произошло – в оригинале «сошлось», «совпало», потом Аристотель станет употреблять это слово для признаков вещи, которые не определяют ее природу, но сопровождают ее: например, цвет глаз не входит в определение человека, но нет человека без цвета глаз. Далее в переводе несколько громоздко сказано, что в оригинале: «и мы уже не будем предполагать правильной нашу мысль, что смерть – зло», то есть речь идет о статусе полагания, интеллектуального предположения, которое опровергается совокупностью данных.
Этому у меня теперь есть великое доказательство, потому что быть этого не может, чтобы не остановило меня обычное знамение, если бы то, что я намерен был сделать, не было благом.
А рассудим-ка еще вот как – велика ли надежда, что смерть есть благо? Умереть, говоря по правде, значит одно из двух: или перестать быть чем бы то ни было, так что умерший не испытывает никакого ощущения от чего бы то ни было, или же это есть для души какой-то переход, переселение ее отсюда в другое место, если верить тому, что об этом говорят. И если бы это было отсутствием всякого ощущения, все равно что сон, когда спят так, что даже ничего не видят во сне, то смерть была бы удивительным приобретением. Мне думается, в самом деле, что если бы кто-нибудь должен был взять ту ночь, в которую он спал так, что даже не видел сна, сравнить эту ночь с остальными ночами и днями своей жизни и, подумавши, сказать, сколько дней и ночей прожил он в своей жизни лучше и приятнее, чем ту ночь, то, я думаю, не только всякий простой человек, но и сам великий царь нашел бы, что сосчитать такие дни и ночи сравнительно с остальными ничего не стоит. Так если смерть такова, я со своей стороны назову ее приобретением, потому что таким-то образом выходит, что вся жизнь ничем не лучше одной ночи. С другой стороны, если смерть есть как бы переселение отсюда в другое место и если правду говорят, будто бы там все умершие, то есть ли что-нибудь лучше этого, о мужи судьи? В самом деле, если прибудешь в Аид, освободившись вот от этих так называемых судей, и найдешь там судей настоящих, тех, что, говорят, судят в Аиде, – Миноса, Радаманта, Эака, Триптолема, и всех тех полубогов, которые в своей жизни отличались справедливостью, – разве это будет плохое переселение? А чего бы не дал всякий из вас за то, чтобы быть с Орфеем, Мусеем, Гесиодом, Гомером!
Минос – мифологический критский царь, считался основателем критских мистерий и потому судьей в загробном мире.
Радамант – мифологический царь, к которому возводили мистерии Орфея, судья в загробном мире.
Эак – мифологический царь, основатель орфических таинств на острове Эгина, судья в загробном мире.
Триптолем – мифологический царь, основатель Элевзинских мистерий, важнейших для граждан Афин; обычно к числу загробных судей не относился, но Сократ его переносит в загробье, тем самым очередной раз намекая афинянам на их смертность и несправедливость.
Мусей – мифологический поэт, наравне с Орфеем, почитался больше всего в Афинах как создатель порядка Элевзинских мистерий.
Что меня касается, то я желаю умирать много раз, если все это правда; для кого другого, а для меня было бы удивительно вести там беседы, если бы я встретился, например, с Паламедом и Теламоновым сыном Аяксом или еще с кем-нибудь из древних, кто умер жертвою неправедного суда, и мне думается, что сравнивать мою судьбу с их было бы не неприятно. И наконец, самое главное – это проводить время в том, чтобы распознавать и разбирать тамошних людей точно так же, как здешних, а именно кто из них мудр и кто из них только думает, что мудр, а на самом деле не мудр; чего не дал бы всякий, о мужи судьи, чтобы узнать доподлинно человека, который привел великую рать под Трою, или узнать Одиссея, Сисифа и множество других мужей и жен, которых распознавать, с которыми беседовать и жить вместе было бы несказанным блаженством. Не может быть никакого сомнения, что уж там-то за это не убивают, потому что помимо всего прочего тамошние люди блаженнее здешних еще и тем, что остаются все время бессмертными, если верно то, что об этом говорят.
Сисиф (Сизиф) – мифологический царь Коринфа, пытавшийся обмануть смерть и за это приговоренный к вкатыванию на гору тяжелого камня. Возможно, Сократ, относя Сисифа не к несчастным, а к счастливым в общении обитателям загробья, делает политический намек: Сисиф был наказан Зевсом за то, что выдал похищение Зевсом Эгины ее отцу, а одноименный остров Эгина был болезненной темой для афинян; стратегически важный, он был превращен в колонию Афинской империи, так что все местное население было депортировано, но за пять лет до казни Сократа Афины Эгину потеряли. Тем самым Сократ намекает на то, что на афинян будут обрушиваться и новые бедствия, и что он как никто знает об этом, как будущий собеседник Сисифа.
Но и вам, о мужи судьи, не следует ожидать ничего дурного от смерти, и уж если что принимать за верное, так это то, что с человеком хорошим не бывает ничего дурного ни при жизни, ни после смерти и что боги не перестают заботиться о его делах; тоже вот и моя судьба устроилась не сама собою, напротив, для меня очевидно, что мне лучше уж умереть и освободиться от хлопот. Вот почему и знамение ни разу меня не удержало, и я сам не очень-то пеняю на тех, кто приговорил меня к наказанию, и на моих обвинителей. Положим, что они выносили приговор и обвиняли меня не по такому соображению, а думая мне повредить; это в них заслуживает порицания. А все-таки я обращаюсь к ним с такою маленькою просьбой: если, о мужи, вам будет казаться, что мои сыновья, сделавшись взрослыми, больше заботятся о деньгах или еще о чем-нибудь, чем о доблести, отомстите им за это, преследуя их тем же самым, чем и я вас преследовал; и если они будут много о себе думать, будучи ничем, укоряйте их так же, как и я вас укорял, за то, что они не заботятся о должном и воображают о себе невесть что, между тем как на самом деле ничтожны. И, делая это, вы накажете по справедливости не только моих сыновей, но и меня самого. Но вот уже время идти отсюда, мне – чтобы умереть, вам – чтобы жить, а кто из нас идет на лучшее, это ни для кого не ясно, кроме Бога.
Должное – это слово (букв. «что нужно», «нужда») означает не отвлеченные обязанности, а то, в чем человек действительно нуждается, а нуждается он не только в материальном преуспеянии.
Ксенофонт
Пир[39]
Глава 1
Как мне кажется, заслуживает упоминания всё, что делают люди высокой нравственности – не только при занятиях серьезных, но и во время забав. Я хочу рассказать тот случай, при котором я присутствовал и который привел меня к такому убеждению.
Высокой нравственности – буквально «какие надо», «прекрасные и добрые», обозначение людей, принадлежащих к тому, что мы называем хорошим обществом.
Были конские бега во время Великих Панафиней. Каллий, сын Гиппоника, был влюблен в Автолика, тогда еще бывшего ребенком; Автолик одержал победу в панкратии, и Каллий пришел с ним на это зрелище. По окончании бегов Каллий с Автоликом и отцом его пошел в свой дом в Пирее; с ним шел и Никерат.
Великие Панафинеи – ежегодный праздник в честь Афины, по-нашему, «день города», раз в четыре года по повелению Писистрата отмечался с особым блеском.
Ребенком – имеется в виду не малолетство, а выступление на спортивных состязаниях среди новичков, юниоров, по юношескому разряду.
Панкратий – кулачный бой, прообраз нынешних боев без правил.
Пирей – афинский порт, во времена действия «Пира», в 422 году до н. э., город и порт были соединены Длинными Стенами, защищавшими поставки в город на случай осады, которые были в 404 году до н. э. снесены спартанскими оккупантами и не сразу восстановлены.
Увидав Сократа вместе с Критобулом, Гермогеном, Антисфеном и Хармидом, он велел кому-то проводить Автолика с окружавшими его лицами, а сам подошел к Сократу и его компании и сказал:
– Как хорошо, что я встретил вас. Я собираюсь угощать Автолика с отцом его. Этот праздник мой, думаю, покажется гораздо более блестящим, если зал будет украшен такими очистившими свою душу людьми, как вы, чем стратегами, гиппархами и разными искателями должностей.
Стратеги – полные генералы (в Афинах того времени их было 10), гиппархи – генералы от кавалерии. Искатели должностей (греч. «спудархи») – кандидаты на занятие высоких должностей, считавшие необходимым вращаться в свете. Здесь противопоставляется пир «очистивших душу», то есть проходивших через спортивные состязания, просмотр трагедий с их «катарсисом» и другие ритуалы очищения на Панафинеях, и одновременно чистых помыслами философов, пиру, необходимому только для карьерных знакомств.
На это Сократ отвечал:
– Все ты насмехаешься и нас презираешь, оттого что ты много денег передавал и Протагору, чтобы научиться у него мудрости, и Горгию, и Продику, и многим другим; а на нас ты смотришь, как на самоучек в философии.
Самоучка (греч. «автург») – не столько человек, учившийся самостоятельно, по книгам или из вторых рук, сколько дилетант, не систематически изучавший философию, ходивший к философам по настроению, часто пропускавший занятия.
– Да, – ответил Каллий, – я прежде скрывал от вас, что могу говорить много умных вещей, а теперь, если вы у меня будете, я покажу вам, что заслуживаю полного внимания.
Сначала Сократ и его друзья, разумеется, стали было отказываться от приглашения, благодарили, но не давали слова обедать у него; но, так как было видно, что он очень сердится и обидится, если они не пойдут с ним, они пошли. Потом они явились к нему: одни перед этим занимались гимнастикой и умастились маслом, а другие даже и приняли омовение. Автолик сел рядом с отцом; остальные, как полагается, легли.
Отказываться от приглашения – правило хорошего тона, запрещающее сразу принимать приглашение, чтобы не оскорбить богов, существовало и тогда. Ведь если поспешно прийти, не поблагодарив сначала богов дома, то они могут обидеться на невнимание.
Умастились маслом – смазывать себя оливковым маслом было необходимо для борьбы, чтобы не получить серьезных повреждений при ударе; возможно, здесь оставалась еще память о блеске масла как «харите», благоволении богов, украшающем человека. Гости, успевшие принять ванну, серьезно подготовились к пиру – ванна принималась долго, и они уже не могли изменить намерения идти на пир.
Всякий, кто обратил бы внимание на то, что происходило, сейчас же пришел бы к убеждению, что красота по самой природе своей есть нечто царственное, особенно если у кого она соединена со стыдливостью и скромностью, как в данном случае у Автолика.
Царственное – означает не столько «величественное и неприступное», сколько «покоряющее себе». Стыдливость и скромность покоряют себе, потому что им невозможно противостоять, они неотразимы, а наглость сразу вызывает сопротивление, значит, ей противостоять возможно.
Сходное противопоставление Эрота и всех остальных богов мы находим и в «Пире» Платона, в речи Агафона, говорящего, что если остальные боги враждуют друг с другом, то Эрот несет только любовь и дружбу. Под другими богами имеется в виду прежде всего Дионис – вспоминаются экстатические вакхические культы.
Во-первых, как светящийся предмет, показавшийся ночью, притягивает к себе взоры всех, так и тут красота Автолика влекла к нему очи всех; затем, все смотревшие испытывали в душе какое-нибудь чувство от него: одни становились молчаливее, а другие выражали чувство даже какими-нибудь жестами. На всех, одержимых каким-либо богом, интересно смотреть; но у одержимых другими богами вид становится грозным, голос – страшным, движения – бурными; а у людей, вдохновляемых целомудренным Эротом, взгляд бывает ласковее, голос – мягче, жесты – более достойными свободного человека. Таков был и Каллий тогда под влиянием Эрота, и людям, посвященным в таинства этого бога, интересно было смотреть на него.
Итак, гости обедали молча, как будто это повелело им какое-то высшее существо. В это время в дверь постучался шут Филипп и велел привратнику доложить, кто он и почему желает, чтоб его впустили; он пришел, прибавил он, собравши все нужное для того, чтобы обедать на чужой счет; да и слуга его очень отягощен, оттого что ничего не несет и оттого что не завтракал.
Шут (букв. «смехотворец») – актер развлекательной программы на пире, по-нашему, «аниматор», «тамада» или «мастер церемоний». Как мы видим, он начинает развлекать прямо с порога.
Услышав это, Каллий сказал:
– Ну, конечно, друзья мои, стыдно отказать ему хоть в крове-то; пускай войдет!
При этом он взглянул на Автолика, очевидно, желая видеть, как ему показалась эта шутка.
Шутка состоит в том, что невозможно отказать в крове человеку, который уже вошел под кров. Ее высказывает Каллий, но фактический автор этой шутки, самим своим поступком – сам смехотворец.
Филипп, остановившись у зала, где был обед, сказал:
– Что я шут, это вы все знаете; пришел я сюда по собственному желанию: думал, что смешнее прийти на обед незваным, чем званым.
– Так ложись, – отвечал Каллий – ведь и у гостей, видишь, серьезности полный короб, а смеха, может быть, у них маловато.
Во время обеда Филипп сейчас же попробовал сказать что-то смешное, – чтобы исполнить свою службу, для которой его всегда звали на обеды, но смеха не вызвал. Это явно его огорчило. Немного погодя он опять вздумал сказать что-то смешное; но и тут не стали смеяться его шутке; тогда он в самый разгар пира перестал есть и лежал, закрывши голову.
Тогда Каллий спросил его:
– Что с тобою, Филипп? Или у тебя что болит?
Он со стоном отвечал:
– Да, клянусь Зевсом, Каллий, очень даже болит: ведь если смех во всем мире погибнул, моему делу пришел конец. Прежде меня звали на обеды для того, чтобы гости веселились, смеясь моим остротам; а теперь чего ради будут звать меня? Быть серьезным я могу ничуть не больше, чем стать бессмертным; приглашать меня в ожидании получить с моей стороны приглашение – тоже, конечно, никто не станет, потому что все знают, что ко мне в дом приносить обед совершенно не принято.
Погибнул – вместо «погиб», в оригинале тоже архаизм. Филипп пытается говорить возвышенно-поэтически, чтобы хотя бы чередованием несовместимых стилей вызвать смех.
При этих словах он сморкался, и голос его производил полное впечатление, будто он плачет. Все стали утешать его, обещали в другой раз смеяться, упрашивали обедать, а Критобул даже расхохотался, что его так жалеют.
Услыхав смех, Филипп открыл лицо и сказал:
– Мужайся, душа: обеды будут.
Обеды – в оригинале «складчина»; Филипп не очень удачно пытается шутить, что все вместе его утешают, а лучше бы все вместе его бы кормили.
И опять принялся за обед.
Глава 2
Когда столы были унесены, гости совершили возлияние, пропели пеан. В это время к ним на пир приходит один сиракузянин с хорошей флейтисткой, с танцовщицей, одной из таких, которые умеют выделывать удивительные штуки, и с мальчиком, очень красивым, превосходно игравшим на кифаре и танцевавшим. Их искусство он показывал как чудо и брал за это деньги. Когда флейтистка поиграла им на флейте, а мальчик на кифаре и оба, по-видимому, доставили очень много удовольствия гостям, Сократ сказал:
– Клянусь Зевсом, Каллий, ты угощаешь нас в совершенстве! Мало того что обед ты нам предложил безукоризненный: ты еще и зрению и слуху доставляешь величайшие наслаждения!
Каллий отвечал:
– А что, если бы нам принесли еще душистого масла, чтобы нам угощаться благоуханием?
– Нет, не надо, – отвечал Сократ. – Как одно платье идет женщине, другое мужчине, так и запах один приличен мужчине, другой женщине. Ведь для мужчины, конечно, ни один мужчина не мажется душистым маслом; а женщинам, особенно новобрачным, как жене нашего Никерата и жене Критобула, на что еще душистое масло? От них самих им пахнет. А запах от масла, которое в гимнасиях, для женщин приятнее, чем от духов, если он есть, и желаннее, если его нет. И от раба, и от свободного, если они намажутся душистым маслом, – от всякого сейчас же одинаково пахнет; а для запаха от трудов, достойных свободного человека, нужны предварительно благородные упражнения и много времени, чтоб этот запах был приятным и достойным свободного человека.
Мысль, что от праведного и добросовестного человека хорошо пахнет, даже если он не употребляет духи, а от ленивого и порочного плохо пахнет, даже если он чистоплотен, вошла в европейскую культуру. Достаточно указать на благоухание мощей в православии и католицизме, выражения вроде «дело дурно пахнет» или «веет прекрасной свободой», детское стихотворение Джанни Родари «Чем пахнут ремесла» (Gli odori dei mestieri) или похвалы запаху трудового пота. Сократ при этом требует «благородных упражнений», некоторой аскезы, которая и создает такой запах праведности, либо же, для более пожилых, добродетели, мужества в делах и благожелательности.
На это Ликон заметил:
– Так это, пожалуй, относится к молодым; а от нас, уже не занимающихся более гимнастическими упражнениями, чем должно пахнуть?
– Добродетелью, клянусь Зевсом, – отвечал Сократ.
– А где же взять эту мазь?
– Клянусь Зевсом, не у парфюмерных торговцев, – отвечал Сократ.
– Но где же?
– Феогнид сказал:
Цитируются элегии Феогнида, поучительные стихи, написанные для мальчика Кирна, совсем юного аристократа, вступающего во взрослую жизнь.
Тут Ликон сказал:
– Слышишь ты это, сынок?
– Да, клянусь Зевсом, – заметил Сократ, – и он это применяет на деле. Вот, например, ему хотелось быть победителем в панкратии… И теперь он тоже подумает с тобою и, кого признает наиболее подходящим для выполнения этого, с тем и будет водить дружбу.
Тут заговорили многие сразу. Один сказал:
– Так где же он найдет учителя этого?
Другой заметил, что этому даже и нельзя научить. Третий возразил, что и этому можно научиться ничуть не хуже, чем другому чему.
Сократ сказал:
– Это вопрос спорный; отложим его на другое время. А теперь давайте заниматься тем, что перед нами находится. Вот, я вижу, стоит танцовщица, и ей приносят обручи.
После этого другая девушка стала ей играть на флейте, а стоявший возле танцовщицы человек подавал ей обручи один за другим, всего до двенадцати. Она брала их и в то же время танцевала и бросала их вверх так, чтобы они вертелись, рассчитывая при этом, на какую высоту надо бросать их, чтобы схватывать в такт.
По поводу этого Сократ сказал:
– Как многое другое, так и то, что делает эта девушка, друзья мои, показывает, что женская природа нисколько не ниже мужской, только ей не хватает силы и крепости. Поэтому, у кого из вас есть жена, тот пусть учит ее смело тем знаниям, которые он желал бы в ней видеть.
Силы – в оригинале «гноме», что лучше переводить как «твердое намерение», «решимость довести дело до конца». С точки зрения Сократа, женщина умеет все то же, что мужчина, но так как женщинам приходится заниматься множеством дел по хозяйству, они не могут доводить большие замыслы до конца. Позиция Сократа до сих пор встречается в популярной антропологии (мужчина как охотник на мамонта, а женщина как домохозяйка), хотя не подтверждается научной антропологией (на мамонта охотились коллективно, а женщины трудились на улице не меньше мужчин; и, например, мужская особенность не видеть предмет, лежащий под рукой, объясняется просто стрессом, а не привычками охотника смотреть вдаль). Эта мысль Сократа, конечно, порождена тогдашней социальной ситуацией и не может быть отнесена к нынешней.
Тут Антисфен сказал:
– Если таково твое мнение, Сократ, то как же ты не воспитываешь Ксантиппу, а живешь с женщиной, сварливее которой ни одной нет на свете, да, думаю, не было и не будет?
– Потому, – отвечал Сократ, – что и люди, желающие стать хорошими наездниками, как я вижу, берут себе лошадей не самых смирных, а горячих: они думают, что если сумеют укрощать таких, то легко справятся со всеми. Вот и я, желая быть в общении с людьми, взял ее себе в том убеждении, что если буду переносить ее, то мне легко будет иметь дело со всеми людьми.
И эти слова сказаны были, по-видимому, не без цели.
Не без цели – Сократ претендует быть учителем аристократов, которые очень увлекались лошадьми, поэтому метонимически называет себя наездником. Он собирается воспитать не только жену, но и всех присутствующих, включая весьма сварливого Антисфена.
После этого принесли круг, весь утыканный поставленными стоймя мечами. Между ними танцовщица стала бросаться кувырком и, кувыркаясь над ними, выпрыгивала так, что зрители боялись, как бы с ней чего не случилось. А она проделывала это смело и без вреда для себя.
Тогда Сократ, обратившись к Антисфену, сказал:
– Кто это видит, думаю, не будет уже возражать против того, что и храбрости можно научить, – коль скоро она, хоть и женщина, так смело бросается на мечи.
На это Антисфен отвечал:
– В таком случае и этому сиракузянину не будет ли лучше всего показать свою танцовщицу городу и объявить, что если афиняне станут платить ему, то он всех афинян сделает такими смелыми, что они пойдут прямо на копья?
Возможно, Ксенофонт саркастически намекает на состоявшийся через несколько лет после этого пира поход Алкивиада на Сиракузы, закончившийся разгромом афинской экспедиции. Алкивиада Сократ всегда считал своим учеником, хотя и не одобрял его политический и военный авантюризм. Лучше всего суть отношений Сократа и Алкивиада выразил немецкий романтик Фридрих Гёльдерлин:
«Warum huldigest du, heiliger Sokrates,Diesem Jünglinge stets? kennest du Größers nicht?Warum siehet mit Liebe,Wie auf Götter, dein Aug’ auf ihn?»Wer das Tiefste gedacht, liebt das Lebendigste,Hohe Jugend versteht, wer in die Welt geblickt,Und es neigen die WeisenOft am Ende zu Schönem sich.«Святой Сократ, зачем ты заслушалсяЮнца словами? Будто и старших нет?Зачем с любовью ты взираешьОчи раскрыв, будто Бога видишь?»Мысль глубока, свободой манящая,Понятна юность, хоть целый свет не мил.Тогда склоняется мудрецОт красоты, не от старости.(Пер. А.В. Маркова)
– Клянусь Зевсом, – сказал Филипп, – мне очень хотелось бы посмотреть, как наш народный вития, Писандр, будет учиться кувыркаться между мечами, когда он теперь из-за того, что не может выносить вида копья, не решается даже с другими участвовать в походах.
Писандр – афинский политик, над трусостью и конъюнктурностью которого смеялись все Афины.
После этого танцевал мальчик.
– Вы видели, – сказал Сократ, – что мальчик хоть и красив, но все-таки, выделывая танцевальные фигуры, кажется еще красивее, чем когда он стоит без движения?
Здесь позиция Ксенофонта отличается от позиции Платона, для которого вершиной красоты был обнажившийся мальчик, а не танцующий мальчик, хотя исходная точка сравнения, щегольски одетый мальчик, была та же самая.
– Ты, по-видимому, хочешь похвалить учителя танцев, – заметил Хармид.
– Да, клянусь Зевсом, – отвечал Сократ, – ведь я сделал еще одно наблюдение, что при этом танце ни одна часть тела не оставалась бездеятельной: одновременно упражнялись и шея, и ноги, и руки; так и надо танцевать тому, кто хочет иметь тело легким. И мне, сиракузянин, – прибавил Сократ, – очень хотелось бы научиться у тебя этим фигурам.
Фигура (греч. «схема», букв. «удерживаемое», как мы говорим «держать осанку», «изящно держаться») – поза в танце, но также риторический термин, «фигура» как языковой образ, «фигуральная речь» как «образная речь». Сократ опять иронически хочет превзойти риторов, показывая, что их фигуры – не единственные, которые могут быть убедительными.
– На что же они тебе нужны? – спросил тот.
– Буду танцевать, клянусь Зевсом.
Тут все засмеялись.
Сократ с очень серьезным лицом сказал:
– Вы смеетесь надо мной. Не над тем ли, что я хочу гимнастическими упражнениями укрепить здоровье? Или что я хочу есть и спать с большей приятностью? Или что я стремлюсь не к таким упражнениям, от которых ноги толстеют, а плечи худеют, как у бегунов, и не к таким, от которых плечи толстеют, а ноги худеют, как у кулачных бойцов, а желаю работать всем телом, чтобы все его привести в равновесие? Или вы над тем смеетесь, что мне не нужно будет искать партнера и на старости лет раздеваться перед толпой, а довольно будет мне комнаты на семь лож, чтобы в ней вспотеть, как и теперь этому мальчику было довольно этого помещения, и что зимой я буду упражняться под крышей, а когда будет очень жарко – в тени? Или вы тому смеетесь, что я хочу поуменьшить себе живот, который у меня не в меру велик? Или вы не знаете, что недавно утром вот этот самый Хармид застал меня за танцами?
На семь лож – семь посадочных мест для пира (хотя на ложе могли лежать двое, но при торжественном приеме каждому могли отвести отдельное ложе), иначе говоря, весьма скромное жилье, где нельзя устраивать почетные приемы.
– Да, клянусь Зевсом, – сказал Хармид, – сперва я было пришел в ужас, – испугался, не сошел ли ты с ума; а когда выслушал твои рассуждения вроде теперешних, то и сам по возвращении домой танцевать, правда, не стал, потому что никогда этому не учился, но руками стал жестикулировать: это я умел.
Жестикуляция применялась и в танце, и в публичном выступлении. Смысл слов: «Я и после беседы с тобой не стал философом, а остался ритором». Для Сократа танцевать – это и значит добиваться от себя настоящей искренности и выразительности, одновременно иронично изображая желания и заблуждения своих собеседников, поэтому танец оказывается шуточным прообразом философии.
– Клянусь Зевсом, – заметил Филипп, – и в самом деле, ноги у тебя как будто одного веса с плечами, так что, думается мне, если бы ты стал вешать перед рыночными смотрителями свой низ для сравнения с верхом, как хлебы, то тебя не оштрафовали бы.
Не очень пристойная шутка основана на наличии на рынке хлеба как стандарта, которому по весу должны быть равны все продаваемые хлебы.
Тут Каллий сказал:
– Когда ты вздумаешь учиться танцам, Сократ, приглашай одного меня: я буду твоим партнером и буду учиться вместе с тобою.
– Ну-ка, – сказал Филипп, – пускай она и мне поиграет; потанцую и я.
Он встал, прошелся на манер того, как танцевал мальчик и девушка. Так как мальчика хвалили, что он, выделывая фигуры, кажется еще красивее, то Филипп прежде всего показал все части тела, которыми двигал, в еще более смешном виде, чем они были в естественном виде; а так как девушка, перегибаясь назад, изображала из себя колеса, то и он, наклоняясь вперед, пробовал изображать колеса. Наконец, так как мальчика хвалили, что он при танце доставляет упражнение всему телу, то и он велел флейтистке играть в более быстром ритме и двигал всеми частями тела, – и ногами, и руками, и головой.
Когда наконец он утомился, то ложась сказал:
– Вот доказательство, друзья, что и мои танцы доставляют прекрасное упражнение: мне, по крайней мере, хочется пить; мальчик, налей-ка мне большую чашу.
– Клянусь Зевсом, – сказал Каллий, – и нам тоже: и нам захотелось пить от смеха над тобой.
А Сократ заметил:
– Что касается питья, друзья, то и я вполне разделяю это мнение: ведь в самом деле вино, орошая душу, печали усыпляет, как мандрагора людей, а веселость будит, как масло огонь.
Мандрагора – растение, употреблявшееся в античности для наркоза.
Однако, мне кажется, с людьми на пиру бывает то же, что с растениями на земле; когда Бог поит их сразу слишком обильно, то и они не могут стоять прямо, и ветерок не может продувать их; а когда они пьют, сколько им хочется, то они растут прямо, цветут и приносят плоды. Так и мы, если нальем в себя сразу много питья, то скоро у нас и тело и ум откажутся служить; мы не в силах будем и вздохнуть, не то что говорить; а если эти молодцы будут нам почаще нацеживать по каплям маленькими бокальчиками, – скажу и я на манер Горгия, – тогда вино не заставит нас силой быть пьяными, а поможет прийти в более веселое настроение.
На манер Горгия – риторика Горгия злоупотребляла множеством гипербол (преувеличений) и литот (преуменьшений), что Сократ считал слишком грубым приемом, выдающим одни вещи за другие.
С этим все согласились; а Филипп прибавил, что виночерпии должны брать пример с хороших возниц, – чтобы чаши у них быстрее проезжали круг. Виночерпии так и делали.
Глава 3
После этого мальчик, настроив лиру в тон флейты, стал играть и петь. Хвалили все, а Хармид даже сказал:
Настроив лиру в тон флейты – то есть вступив «оркестрово». Можно сравнить такой ход со вступлением гитар в тон вэлв-тромбона.
– Однако, друзья, как Сократ сказал про вино, так, мне кажется, и это смешение красоты молодых людей и звуков усыпляет печали, но любовное вожделение будит.
После этого Сократ опять взял слово:
– Как видно, они способны доставлять нам удовольствие, друзья; но мы, я уверен, считаем себя гораздо выше их; так не стыдно ли нам даже не попробовать беседами принести друг другу какую-нибудь пользу или радость?
После этого многие говорили:
– Так указывай нам ты, какие разговоры вести, чтоб лучше всего достигнуть этой цели.
– В таком случае, – отвечал Сократ, – я с большим удовольствием принял бы от Каллия его обещание: именно, он сказал, что если мы будем у него обедать, то он покажет нам образчик своей учености.
Образчик своей учености – в оригинале просто «от мудрости», часть мудрости. Имеется в виду не то, что Каллий покажет, как он мудро умеет рассуждать или сколько он всего знает, но что покажет, как «работает» его мудрость, насколько она убедительна или практична, хотя бы на каком-то примере.
– И покажу, – отвечал Каллий, – если и вы все представите, что кто знает хорошего.
– Никто не возражает тебе, – отвечал Сократ, – и не отказывается сообщить, какое знание он считает наиболее ценным.
– Если так, – сказал Каллий, – скажу вам, что составляет главный предмет моей гордости: я думаю, что я обладаю способностью делать людей лучше.
– Чему же ты учишь? – спросил Антисфен. – Какому-нибудь ремеслу или добродетели?
– Справедливость, не правда ли, – добродетель?
– Клянусь Зевсом, – отвечал Антисфен, – самая бесспорная: храбрость и мудрость иногда кажется вредной и друзьям и согражданам, а справедливость не имеет ничего общего с несправедливостью.
– Так вот, – сказал Каллий, – когда и из вас каждый скажет, что у него есть полезного, тогда и я не откажусь назвать искусство, посредством которого я это делаю. Ты теперь, Никерат, говори, – продолжал он, – каким знанием ты гордишься.
– Отец мой, – сказал Никерат, – заботясь о том, чтоб из меня вышел хороший человек, заставил меня выучить все сочинения Гомера, и теперь я мог бы сказать наизусть всю «Илиаду» и «Одиссею».
– А разве ты не знаешь того, – заметил Антисфен, – что и рапсоды все знают эти поэмы?
Рапсоды – исполнители эпоса; Антисфен был о них дурного мнения; прежде всего, потому, что они исполняли готовые тексты, прошедшие цензуру, и поэтому не были по-настоящему свободными людьми.
– Как же мне не знать, – отвечал он, – когда я слушаю их чуть не каждый день?
– Так знаешь ли ты какой-нибудь род людской глупее рапсодов?
– Клянусь Зевсом, – отвечал Никерат, – мне кажется, не знаю.
– Разумеется, – заметил Сократ, – они не понимают сокровенного смысла. Но ты переплатил много денег Стесимброту и Анаксимандру и многим другим, так что ничего из того, что имеет большую ценность, не осталось тебе неизвестным.
Сокровенный смысл – способ читать Гомера с целью вычитать у него уроки научных знаний, веры и нравственности. Часто такой способ чтения применяли рапсоды, комментируя исполняемые ими песни Гомера; примерно как сейчас на музыкальных концертах иногда излагают сюжеты исполняемых музыкальных произведений, так же действовали Стесимброт Фаосский и Анаксимандр Милетский. Рапсоды тем самым доказывали, что и Гомер, и их песенная деятельность учат нравственности. Самый простой способ толковать Гомера «сокровенно» – видеть в различных сценах иносказание натурфилософских положений или моральные уроки, хотя и спрятанные за подчас фривольным повествованием. Сократ, как и Ксенофонт и Платон, скептически относились к иносказаниям, считая, что поэзия непосредственно захватывает как автора, так и читателя.
– А что ты, Критобул? – продолжал он. – Чем ты всего больше гордишься?
– Красотой, – отвечал он.
– Так можешь ли и ты сказать, – спросил Сократ, – что твоей красотой ты способен делать нас лучше?
– Если нет, то ясно, что я окажусь ни на что не годным человеком.
– А ты что? – спросил он. – Чем ты гордишься, Антисфен?
– Богатством, – отвечал он.
Гермоген спросил, много ли у него денег. Антисфен поклялся, что у него ни обола.
Обол – самая мелкая монета, одна шестая драхмы.
– Но, может быть, у тебя много земли?
– Пожалуй, хватит, чтоб нашему Автолику посыпать себя пылью.
Пыль – модники перед тем, как выйти бороться на палестру, не только смазывали себя маслом, но и посыпали мелкой пылью, чтобы меньше потеть. Особо мелкая пыль выполняла также функции дорогих духов или дорогой косметики, украшая тело напоказ.
– Надо будет и тебя послушать. А ты, Хармид, – сказал он, – чем гордишься?
– Я, наоборот, – отвечал он, – бедностью.
– Клянусь Зевсом, – заметил Сократ, – это – вещь приятная: ей не завидуют, из-за нее не ссорятся; не стережешь ее – она цела; относишься к ней без внимания – она становится сильнее.
– А ты, Сократ, чем гордишься? – спросил Каллий.
Сократ, сделав очень важную мину, отвечал:
Сделав очень важную мину – буквально «гордо подняв голову»; иронически обыгран тезис Сократа и Платона, что прямохождение человека говорит о преимуществе в нем мудрости над телесным инстинктом.
– Сводничеством.
Все засмеялись при этом.
А он сказал:
– Вы смеетесь, а я знаю, что мог бы очень много денег получать, если бы захотел пустить в ход свое искусство.
– А ты, – сказал Ликон, обращаясь к Филиппу, – конечно, гордишься своим смехотворством?
– Да, и с бóльшим правом, думаю, – отвечал он, – чем актер Каллипид, который страшно важничает тем, что может многих доводить до слез.
Каллипид – трагический актер, с точки зрения учеников Сократа, «переигрывал», слишком увлекаясь эмоциональными эффектами; так, Аристотель в «Поэтике» замечает, что один из коллег назвал Каллипида за это «обезьяной». Плутарх рассказывал анекдот, как Каллипид предстал пред спартанским царем, надеясь, что тот его узнает и наградит, и от нетерпения спросил, узнает ли тот его. Спартанский царь ответил: «Скомороха в тебе как не узнать».
– Не скажешь ли и ты, Ликон, чем ты гордишься? – сказал Антисфен.
Ликон отвечал:
– Разве не знаете все вы, что своим сыном?
– А он, – спросил кто-то, – конечно, своей победой?
Автолик, покраснев, сказал:
– Клянусь Зевсом, нет.
Когда все, обрадовавшись, что услышали его голос, устремили взоры на него, кто-то спросил его:
– А чем же, Автолик?
Он отвечал:
– Отцом.
И с этим словом прижался к нему.
Увидя это, Каллий сказал:
– Знаешь ли ты, Ликон, что ты богаче всех на свете?
– Клянусь Зевсом, – отвечал он, – этого я не знаю.
– Но разве ты не сознаешь того, что ты не взял бы всех сокровищ персидского царя за сына?
– Да, я попался на месте преступления, – отвечал он, – должно быть, я богаче всех на свете.
– А ты, Гермоген, – спросил Никерат, – чем всего больше величаешься?
– Добродетелью и могуществом друзей, – отвечал он, – и тем, что такие особы заботятся обо мне.
Тут все обратили взоры на него, и многие при этом спросили, назовет ли он их. Он отвечал, что ничего против этого не имеет.
Глава 4
После этого Сократ сказал:
– Теперь остается нам показать великую ценность обещанного каждым предмета.
Обещанного – греческое слово имеет смысл и «придерживаемого при себе». Сократ немного иронизирует: каждый наметил свою тему разговора, но боится ее развивать в открытой дискуссии, хотя ложно уверен, что в этой теме разбирается.
– Выслушайте меня прежде всех, – сказал Каллий. – В то время как вы спорите о том, что такое справедливость, я делаю людей справедливее.
– Как же, дорогой мой? – спросил Сократ.
– Я даю деньги, клянусь Зевсом.
Тут встал Антисфен и очень задорно спросил его:
– Как по-твоему, Каллий, люди носят справедливость в душе или в кошельке?
– В душе, – отвечал Каллий.
– И ты, давая деньги в кошелек, делаешь душу справедливее?
– Конечно.
– Как же?
– Люди, зная, что у них есть на что купить все необходимое для жизни, не хотят совершать преступлений и тем подвергать себя риску.
Необходимое для жизни – правовая категория, обозначавшая повседневные расходы. В личном смысле это же слово означает «родственники», те, с кем необходимо встречаться регулярно.
– Отдают ли они тебе, что получат? – спросил Антисфен.
– Клянусь Зевсом, – отвечал Каллий, – конечно, нет.
– Что же? Вместо денег платят благодарностью?
– Клянусь Зевсом, – отвечал он, – даже и этого нет; напротив, некоторые становятся даже враждебнее, чем до получения.
– Удивительно, – сказал Антисфен, глядя на него с задорным видом, – ты можешь их делать справедливыми ко всем, а к себе самому не можешь.
С задорным видом – буквально «обличая», «разоблачая», этим же словом (греч. «эленхос») назывались уловки софистов ловить собеседника на слове, которые Сократ, Платон и Аристотель считали низшей формой аргументации, недостойной труда настоящего философа.
– Что же тут удивительного? – возразил Каллий. – Разве мало ты видал плотников и каменщиков, которые для многих других строят дома, но для себя не имеют возможности выстроить, а живут в наемных? Примирись же, софист, с тем, что ты разбит!
– Клянусь Зевсом, – заметил Сократ, – он должен мириться с этим: ведь и гадатели, говорят, другим предсказывают будущее, а для себя не предвидят, что их ожидает.
Гадатели – можно понять это как вариант поговорки «сапожник без сапог» или как обычное разоблачение гадателей, не способных увидеть, как над ними сгущаются тучи. Но здесь есть и другой смысл: гадатель по птицам или вообще входящий в экстаз человек не вполне сознает, в какой точке он находится, он полностью предан своему наблюдению. Для Сократа было важно научить наблюдать не только за окружающими предметами, но и за собой, поэтому он не вполне доверял равно поэтам, гадателям и ранним философам, занимавшимся устройством космоса.
Этот разговор на том и прекратился.
После этого Никерат сказал:
– Выслушайте и мое рассуждение о том, в чем вы улучшитесь от общения со мной. Вы, конечно, знаете, что великий мудрец, Гомер, в своих творениях говорит обо всех человеческих делах. Таким образом, кто из вас хочет стать искусным домохозяином или народным витией, или военачальником, или подобным Ахиллу, Аяксу, Нестору, Одиссею, тот должен задобрить меня: я ведь все это знаю.
– И царствовать ты умеешь, – спросил Антисфен, – раз ты знаешь, что он похвалил Агамемнона за то, что он и царь хороший, и могучий копейщик?
– Да, клянусь Зевсом, – отвечал Никерат, – а еще и то, что, правя колесницей, надо поворачивать близко от столба.
Близко от столба – античный стадион был устроен как прямая дорожка с разворотом в конце (метой), обозначенным камнем. При соревновании на колесницах, чтобы прийти первым, нужно было развернуться как можно ближе к столбу, чтобы не пройти лишнюю дистанцию при развороте, но при этом искусство состояло в том, чтобы не задеть столб, иначе отвалится колесо. В этом рассуждении уже заложена ограниченность подхода к священному тексту как единственному источнику мудрости, с которым спорит Сократ, что «Гомер знает всё»: он учит самоочевидной вещи, при этом искусству избегать аварий, главному, не учит.
А самому в колеснице, отделанной гладко, склонитьсяВлево слегка от коней, а коня, что под правой рукою,Криком гнать и стрекалом, бразды отпустив ему вовсе.
А кроме этого, я знаю еще одну вещь, и вам можно сейчас же это попробовать. Гомер где-то говорит: «лук, приправу к питью». Так, если принесут луку, то вы сейчас же получите пользу вот какую: будете пить с бóльшим удовольствием.
Лук, приправа к питью – цитата из «Илиады» (XI, 630):
Прежде сидящим поставила стол Гекамеда прекрасный,Ярко блестящий, с подножием черным; на нем предложилаМедное блюдо со сладостным луком, в прикуску напитка,С медом новым и ячной мукою священной.(Пер. Н. Гнедича)Речь об обжаренном луке, «закуске», полном соответствии нынешним луковым кольцам в кляре к пиву.
Тогда Хармид сказал:
– Друзья, Никерату хочется, чтоб от него пахло луком, когда он вернется домой, чтобы жена его верила, что никому и в голову не пришло поцеловать его.
– Да, это так, клянусь Зевсом, – сказал Сократ, – но мы рискуем, думаю, навлечь на себя другого рода славу – насмешки: ведь лук действительно приправа, потому что он делает приятной не только еду, но и питье. Так если мы будем есть его и после обеда, как бы не сказали, что мы пришли к Каллию, чтобы ублажить себя.
Ублажить себя – то есть напиться, так толком и не поговорив. Дальше Сократ иронизирует, что собеседники собираются вести разговор о любви, а поцелуи любви вряд ли совместимы с запахом лука изо рта.
– Не бывать этому, Сократ, – сказал он. – Кто стремится в бой, тому хорошо есть лук, подобно тому, как некоторые, спуская петухов, кормят их чесноком; а мы, верно, думаем скорее о том, как бы кого поцеловать, чем о том, чтобы сражаться.
Этот разговор так приблизительно и кончился.
Тогда Критобул сказал:
– Так я тоже скажу, на каком основании я горжусь красотой.
– Говори, – сказали гости.
– Если я не красив, как я думаю, то было бы справедливо привлечь вас к суду за обман: никто вас не заставляет клясться, а вы всегда с клятвой утверждаете, что я – красавец. Я, конечно, верю, потому что считаю вас людьми благородными. Но если я действительно красив и вы при виде меня испытываете то же, что я при виде человека, кажущегося мне красивым, то, клянусь всеми богами, я не взял бы царской власти за красоту. Теперь я с бóльшим удовольствием смотрю на Клиния, чем на все другие красоты мира; я предпочел бы стать слепым ко всему остальному, чем к одному Клинию. Противны мне ночь и сон за то, что я его не вижу; а дню и солнцу я в высшей степени благодарен за то, что они показывают Клиния. Мы, красавцы, можем гордиться еще вот чем: сильному человеку приходится работать, чтобы добывать жизненные блага, храброму – подвергаться опасностям, ученому – говорить, а красавец, даже ничего не делая, всего может достигнуть. Я, например, хоть и знаю, что деньги – вещь приятная, но охотнее стал бы давать Клинию, что у меня есть, чем получать что-то от другого; я охотнее был бы рабом, чем свободным, если бы Клиний хотел повелевать мною: мне легче было бы работать для него, чем отдыхать, и приятнее было бы подвергаться опасностям за него, чем жить в безопасности. И вот, если ты, Каллий, гордишься тем, что можешь делать людей справедливее, то я могу более, чем ты, направлять их ко всякой добродетели: благодаря тому, что мы, красавцы, чем-то вдохновляем влюбленных, мы делаем их более щедрыми на деньги, более трудолюбивыми и славолюбивыми в опасностях и уж, конечно, более стыдливыми и воздержными, коль скоро они всего более стыдятся даже того, что им нужно. Безумны также те, которые не выбирают красавцев в военачальники: я, например, с Клинием пошел бы хоть в огонь; уверен, что и вы тоже со мною. Поэтому уж не сомневайся, Сократ, что моя красота принесет какую-нибудь пользу людям. Разумеется, не следует умалять достоинство красоты за то, что она скоро отцветает: как ребенок бывает красив, так равно и мальчик, и взрослый, и старец. Вот доказательство: носить масличные ветви в честь Афины выбирают красивых стариков, подразумевая этим, что всякому возрасту сопутствует красота. А если приятно получать, в чем нуждаешься, от людей с их согласия, то, я уверен, и сейчас, даже не говоря ни слова, я скорее убедил бы этого мальчика и эту девушку поцеловать меня, чем ты, Сократ, хотя бы ты говорил очень много и умно.
Сходные рассуждения о власти Эроса как власти красоты есть в «Пире» Платона – там они принадлежат трагику Агафону, в доме которого и происходит пир.
Носить масличные ветви – обрядовое шествие на Панафинеях включало воздаяние почтения оливе, как древнейшему дереву, насажденному самой Афиной.
– Что это? – сказал Сократ. – Ты хвастаешься так, считая себя красивее даже меня?
– Да, клянусь Зевсом, – отвечал Критобул, – а то я был бы безобразнее всех Силенов в сатировских драмах.
Силен – спутник Диониса, рогатый, волосатый и пузатый, но с человеческими ногами, в отличие от сатиров, имеющих конские или козлиные ноги. Сократа часто сравнивали с Силеном за его курносость, полноту и диковатость облика; в «Пире» Платона Алкивиад развивает целое сравнение Сократа с силеном – в форме силенов изготавливались также шкатулки для драгоценностей, и из этого Алкивиад делает похвальный вывод, что мудрость Сократа нетривиальна, в отличие от мудрости других мудрецов.
А Сократ, действительно, был на них похож.
– Ну, так помни же, – сказал Сократ, – что этот спор о красоте надо будет решить судом, когда предположенные речи обойдут свой круг. И пусть судит нас не Александр, сын Приама, а они сами, которые, как ты воображаешь, желают поцеловать тебя.
Александр – одно из имен Париса: полубоги и царские лица малоазийского происхождения, как и Парис, могли становиться известными грекам под разными именами. Имеется в виду суд Париса на свадьбе Пелея и Фетиды, который и стал поводом к Троянской войне. Сократ имеет в виду, что в любви разбираются лучше всего те, кто сами любят, а не как изнеженный Парис, который отдал предпочтение Афродите эмоционально, не пережив еще настоящей любви, не говоря изнутри эротического вдохновения.
– А Клинию не предоставишь ты этого, Сократ? – спросил он.
– Да перестанешь ли ты, – отвечал Сократ, – вечно упоминать о Клинии?
– А если я не произношу его имени, неужели ты думаешь, что я хоть сколько-нибудь меньше помню о нем? Разве ты не знаешь, что я ношу в душе его образ настолько ясный, что, если бы я обладал талантом скульптора или живописца, я по этому образу сделал бы подобие его ничуть не хуже, чем если бы смотрел на него самого.
Образ – лежащее в основе классической эстетики представление о том, что в нашей памяти существуют некоторые «картины», которые, как и обычные картины, могут напрямую воздействовать на реальность, довольно древнее. Так, в гомеровские времена существовало представление о «телегонии»: если муж долго отсутствовал, то жена могла зачать законного наследника от раба, но при условии, что она при этом будет смотреть на портрет мужа, который сразу запечатлеется в ее уме и теле будущего ребенка. Остатки этих представлений о «телегонии», запечатлении внешних образов в самом теле человека, мы сейчас видим в портретах кумиров в комнате или в литературных сказках:
И не диво, что бела:Мать брюхатая сиделаДа на снег лишь и глядела!
На это Сократ отвечал:
– Раз ты носишь такой похожий образ его, то почему ты докучаешь мне и водишь меня туда, где увидишь его самого?
– Потому что, Сократ, вид его самого может радовать, а вид образа не доставляет наслаждения, а вселяет тоску.
Тут Гермоген сказал:
– Мне думается, Сократ, это даже не похоже на тебя, что ты допустил Критобула дойти до такого исступления от любви.
– Ты, видно, думаешь, – отвечал Сократ, – что он пришел в такое состояние лишь с тех пор, как со мною водит дружбу?
– А то когда же?
– Разве не видишь, что у него лишь недавно пушок стал спускаться около ушей, а у Клиния он уже поднимается назад.
Поднимается назад – начинает расти уже настоящая большая борода.
Когда он ходил в одну школу с ним, еще тогда он так сильно воспылал. Отец заметил это и отдал его мне, думая, не могу ли чем я быть полезен. И, несомненно, ему уже гораздо лучше: прежде он, словно как люди, смотрящие на Горгон, глядел на него окаменелым взором и, как каменный, не отходил от него ни на шаг; а теперь я увидел, что он даже мигнул.
Горгон – отрубленная Персеем голова Горгоны была помещена на панцирь («эгиду») Афины, и статуя Афины с эгидой была фактическим «гербом» Афин, откуда и современное значение эгиды как покровительства. В этом ирония: вспоминать о превращающем в камень взгляде Горгоны в день Афины, сделавшей этот взгляд никому не страшным.
А все-таки, клянусь богами, друзья, мне кажется, говоря между нами, он даже поцеловал Клиния; а ничто так сильно не раздувает пламя любви, как поцелуй: он ненасытен и подает какие-то сладкие надежды. А может быть, и потому, что соприкосновение устами, единственное из всех действий, называется тем же словом, что и душевная любовь, оно и пользуется бóльшим почетом.
То же слово – «филия» и в древнегреческом, и в современном греческом языке означает как «дружбу, дружелюбие, симпатию», так и «поцелуй». Некоторые издатели считают эту фразу про «то же слово» сноской, позднейшим пояснением переписчика-редактора, ошибочно попавшим в оригинальный текст.
Вот почему я утверждаю, что тот, кто сможет сохранить самообладание, должен воздерживаться от поцелуев с красавцами.
Тут Хармид сказал:
– Но почему же, Сократ, нас, друзей своих, ты так отпугиваешь от красавцев, а ты сам, клянусь Аполлоном, как я однажды видел, прислонил голову к голове Критобула и обнаженное плечо к обнаженному плечу, когда вы оба у школьного учителя что-то искали в одной и той же книге?
– Ох, ох, – сказал Сократ, – так вот почему, словно какой зверь меня укусил, у меня пять с лишним дней болело плечо, и в сердце как будто что-то царапало. Но теперь, Критобул, я при стольких свидетелях заявляю тебе, чтоб ты не дотрагивался до меня, пока подбородок у тебя не будет так же покрыт волосами, как голова.
Болело плечо – представление о том, что поцелуй или даже прикосновение оставляет глубокий и болезненный след, весьма древнее. В мифологию оно вошло как «стрелы Эрота».
Так они вперемешку то шутили, то говорили серьезно.
– Теперь твой черед говорить, Хармид, – сказал Каллий, – на каком основании ты гордишься бедностью.
– Всеми признано, – отвечал Хармид, – что не бояться лучше, чем бояться, быть свободным лучше, чем быть рабом, получать услуги лучше, чем самому ухаживать за кем-то, пользоваться доверием со стороны отечества лучше, чем встречать недоверие. Так вот, когда я жил богато в Афинах, я, во-первых, боялся, что кто-нибудь пророет стену моего дома, заберет деньги и мне самому сделает какое-нибудь зло.
Пророет стену – фундаменты афинских домов были слабыми, и подкоп в ночной темноте был более простым и надежным способом ограбления, чем взлом, на шум которого сразу бы сбежались.
Затем мне приходилось ублажать сикофантов: я знал, что они мне скорее могут повредить, чем я им. Кроме того, город всегда налагал на меня какие-нибудь расходы, а уехать никуда нельзя было.
Сикофанты – буквально, «показывающие фигу», кукиш, непристойный жест недоброжелательства, расширительно – любые доносчики и клеветники. Объяснение, что якобы это слово означает доносчиков, следивших, чтобы фиги не вывозились в обход таможни из Аттики, благопристойно, но недостоверно.
Расходы – «литургии», возлагавшиеся на состоятельных граждан обязательства оплачивать общественные работы, например подготовку праздников или снаряжение кораблей.
А теперь, когда заграничных имений я лишился и от здешних не получаю дохода, а, что было в доме, все продано, я сладко сплю, растянувшись; город мне доверяет; никто мне больше не грозит, а я уже грожу другим; как свободному, мне можно и здесь жить, и за границей; передо мной уже встают с мест и уступают дорогу на улице богатые. Теперь я похож на царя, а тогда, несомненно, был рабом. Тогда я платил налог народу, а теперь город платит мне подать и содержит меня.
Платит мне подать – оплачивает работу в суде: судьям, как и нынешним присяжным, компенсировались пропущенные рабочие дни.
Даже за дружбу с Сократом ругали меня, когда я был богат; а теперь, когда стал беден, никому больше нет никакого дела до меня. Мало того, когда у меня было много всего, я постоянно что-нибудь да терял – либо по милости города, либо по воле судьбы; а теперь ничего не теряю, потому что и нет ничего у меня, а всегда надеюсь что-нибудь получить.
– Значит, – заметил Каллий, – ты даже молишься о том, чтобы никогда не разбогатеть, и, если увидишь какой хороший сон, то приносишь жертву богам, отвратителям несчастий?
– Ну, нет, клянусь Зевсом, – отвечал он, – этого-то я не делаю; напротив, очень люблю идти на опасность и твердо выдерживаю ее, если где надеюсь что-нибудь добыть.
– А ну-ка, – сказал Сократ, – ты теперь говори нам, Антисфен, как это ты, имея столь мало, гордишься богатством.
– По моему убеждению, друзья, у людей богатство и бедность не в хозяйстве, а в душе.
В душе – не в смысле «мысленно», «в моих чувствах», но в смысле «в способностях моего ума», по принципу «все мое ношу с собой».
Я вижу много частных лиц, которые, владея очень большим состоянием, считают себя такими бедными, что берутся за всякую работу, идут на всякую опасность, только бы добыть побольше. Знаю и братьев, которые получили в наследство поровну, но у одного из них средств хватает, даже есть излишки против расхода, а другой нуждается во всем. Я слыхал и про тиранов, которые так алчны до денег, что прибегают к действиям гораздо более преступным, чем люди самые неимущие: из-за нужды одни крадут, другие прорывают стены, иные похищают людей, а тираны бывают такие, что уничтожают целые семьи, казнят людей массами, часто даже целые города из-за денег обращают в рабство.
Похищают людей – считалось, что один из признаков тирана – насилие над зависимыми людьми, нынешнее «сексуальное рабство», принуждение вышестоящим лицом нижестоящего к отношениям. Речь здесь об издевательстве над подчиненными (что входит, например, в современное понятие harassment, домогательство, сопровождаемое публичной издевкой), а не о похищении с целью выкупа.
Мне их очень жалко, что у них такая тяжелая болезнь: мне кажется, с ними происходит что-то похожее на то, как если бы человек много имел, много ел, но никогда не был бы сыт. А у меня столько всего, что и сам я насилу нахожу это; но все-таки у меня та прибыль, что, поев, я не бываю голоден, попив – не чувствую жажды, одеваюсь так, что на дворе не мерзну нисколько не хуже такого богача, как Каллий; а когда бываю в доме, то очень теплыми хитонами кажутся мне стены, очень теплыми плащами – крыши; постелью я настолько доволен, что трудно бывает даже разбудить меня. Когда тело мое почувствует потребность в наслаждении любовью, я так бываю доволен тем, что есть, что женщины, к которым я обращаюсь, принимают меня с восторгом, потому что никто другой не хочет иметь с ними дела. И все это кажется мне таким приятным, что испытывать больше наслаждения при исполнении каждого такого дела я и не желал бы, а, напротив, меньше: до такой степени некоторые из них кажутся мне приятнее, чем это полезно. Но самым драгоценным благом в моем богатстве я считаю вот что: если бы отняли у меня и то, что теперь есть, ни одно занятие, как я вижу, не оказалось бы настолько плохим, чтобы не могло доставлять мне пропитание в достаточном количестве. И в самом деле, когда мне захочется побаловать себя, я не покупаю на рынке всяких редкостей, потому что это дорого, а достаю их из кладовой своей души. И гораздо больше способствует удовольствию, когда подносишь ко рту пищу, дождавшись желания, чем когда употребляешь дорогие продукты, как, например, теперь, когда я пью это фасосское вино, не чувствуя жажды, а только потому, что оно попалось мне под руку.
Фасосское вино – небольшой остров Фасос, в северной части Эгейского моря, из-за насыщенности почвы железом и другими металлами давал особо ароматное и питательное вино.
Несомненно, и гораздо честнее должны быть люди, любящие дешевизну, чем любящие дороговизну: чем больше человеку хватает того, что есть, тем меньше он зарится на чужое. Следует обратить внимание еще на то, что такое богатство делает человека и более щедрым. Сократ, например, от которого я получил его, давал его мне без счета, без веса: сколько я мог унести с собою, столько он мне и давал. Я тоже теперь никому не отказываю: всем друзьям показываю изобилие богатства в моей душе и делюсь им со всяким. Далее, видите, такая прелесть, как досуг, у меня всегда есть; поэтому я могу смотреть, что стоит смотреть, слушать, что стоит слушать, и, чем я особенно дорожу, благодаря досугу проводить целые дни с Сократом. Да и Сократ не ценит людей, насчитывающих груды золота, а, кто ему нравится, с теми постоянно и проводит время.
Так говорил Антисфен.
Каллий сказал:
– Клянусь Герой, завидую твоему богатству, и особенно потому, что ни город не налагает на тебя повинностей и не распоряжается тобою, как рабом, ни люди не сердятся, если не дашь взаймы.
– Нет, клянусь Зевсом, – возразил Никерат, – не завидуй: я вернусь домой, позаимствовав у него это «ни в чем не нуждаться». Так уж научил меня счету Гомер:
И я вечно стремлюсь увеличить как можно больше свое богатство и весом и счетом; поэтому, может быть, некоторые и находят, что я слишком жаден до денег.
Тут все рассмеялись, считая, что он сказал правду.
После этого кто-то сказал:
– Теперь за тобой дело, Гермоген: ты должен рассказать, кто такие твои друзья, и показать, что они сильны и заботятся о тебе: тогда видно будет, что ты имеешь право ими гордиться.
– И эллины и варвары признают, что боги все знают – и настоящее и будущее; это вполне очевидно: по крайней мере, все города и все народы через оракулов вопрошают богов, что делать и чего не делать. Затем, мы верим, что они могут делать и добро и зло; это тоже ясно: по крайней мере, все молят богов отвратить дурное и даровать хорошее. Так вот, эти всеведущие и всемогущие боги так дружественно расположены ко мне, что, при своем попечении, они никогда не забывают обо мне – ни ночью, ни днем, куда бы я ни шел, что бы ни собирался делать. Благодаря своему предвидению последствий каждого дела они, посылая в виде вестников голоса, сны, вещих птиц, указывают мне, что необходимо делать и чего не должно делать; когда я следую этим указаниям, никогда не раскаиваюсь; но бывали случаи, когда я им не верил и был наказан.
Боги все знают – оправдание практик гадания и предсказаний божественным всезнанием – действительно, общее свойство многих народов. При этом надо только оговорить, что если мы представляем будущее как нечто «видимое», говорим о «предвидении», то в те времена зрение не имело преимуществ в знании будущего перед другими органами чувств, будущее также можно было «слышать» или «ощупывать». Поэтому предсказатель – не тот, кто видит дальше других, но к кому приходят разные ощущения, как бы сзади, вроде голосов или снов. Отсюда та странная для нас особенность гадания, что оно имеет в виду не поле зрения впереди, а умение понимать знамения, которые идут «сзади», вроде летящих птиц, не сразу попадающих в поле зрения.
Тут Сократ сказал:
– В этом нет ничего невероятного. Но мне хотелось бы вот что узнать от тебя: каким образом ты им служишь, что они так дружественны к тебе?
Дружественны – позднее Аристотель станет отрицать возможность дружбы между смертными и богами, тогда как Сократ еще допускает, что боги дружат с теми, кого хотят предостеречь: дружит же с ним его демон.
– Клянусь Зевсом, – отвечал Гермоген, – это очень дешево: я славлю их, ничего не тратя; из того, что они даруют, всегда часть воздаю им; насколько могу, говорю в благочестивом духе; в делах, в которых призываю их в свидетели, не лгу добровольно.
– Клянусь Зевсом, – сказал Сократ, – если к такому человеку, как ты, боги дружественно расположены, то, надо думать, и они радуются добродетели.
В таком серьезном тоне шла беседа.
Но когда дело дошло до Филиппа, его спросили, что великого он находит в смехотворстве, почему им гордится.
– Как же не гордиться, – отвечал Филипп, – когда все, зная, что я шут, приглашают меня охотно, если у них дела идут хорошо, а если плохо, бегут без оглядки, из опасения, как бы им не засмеяться даже против воли?
– Клянусь Зевсом, – заметил Никерат, – ты имеешь право гордиться. У меня бывает наоборот: кому из моих друзей живется хорошо, тот уходит прочь; а с кем случится несчастье, тот говорит о своем родстве и не отстает от меня.
– Ну, хорошо, – сказал Хармид. – А ты, сиракузянин, чем гордишься? Наверно, мальчиком?
– Клянусь Зевсом, – отвечал он, – вовсе нет; напротив, я страшно боюсь за него: я замечаю, что некоторые замышляют коварно погубить его.
Услышав это, Сократ сказал:
– О Геракл! Какую же такую обиду, думают они, нанес им твой мальчик, что они хотят убить его?
Убить – в оригинале везде глагол «растлевать», с корнем «тлен», то есть гибель. Сократ притворяется, что не понимает даже самых очевидных намеков на близкие отношения.
– Нет, – отвечал он, – конечно, не убить его они хотят, а уговорить спать с ними.
– А ты, по-видимому, думаешь, что если бы это случилось, то он бы погиб?
– Клянусь Зевсом, – отвечал он, – совершенно.
– И сам ты, значит, – спросил Сократ, – не спишь с ним?
– Клянусь Зевсом, все ночи напролет.
– Клянусь Герой, – заметил Сократ, – большое тебе счастье, что природа дала тебе такое тело, которое одно не губит тех, кто спит с тобою. Поэтому, если не чем другим, то таким телом тебе следует гордиться.
– Нет, клянусь Зевсом, – отвечал он, – не им я горжусь.
– Так чем же?
– Клянусь Зевсом, дураками: они смотрят на мой кукольный театр и дают мне хлеб.
– Так вот почему, – сказал Филипп, – намедни я слышал, как ты молился богам, чтобы они посылали везде, где ты будешь, хлеба обилие, а ума неурожай.
Хлеба обилие… – в оригинале прибаутка, как и положено, рифмующая не только конец, но и середину. Лучше бы перевести: «Хлебов обилие, а умов бессилие».
– Ну, хорошо, – сказал Каллий. – А ты, Сократ, что можешь сказать, почему ты вправе гордиться таким бесславным искусством, которое ты назвал?
– Уговоримся сперва, – сказал Сократ, – в чем состоит дело сводника. На все мои вопросы отвечайте без замедления, чтобы нам знать все, в чем придем к соглашению. Вы тоже так думаете?
– Конечно, – отвечали они. Сказавши раз «конечно», после этого все давали ответ этим словом.
– Итак, – начал Сократ, – задача хорошего сводника – сделать так, чтобы тот или та, кого он сводит, нравился тем, с кем он будет иметь дело, не правда ли?
– Конечно, – был общий ответ.
– Одно из средств нравиться не состоит ли в том, чтобы иметь идущие к лицу прическу и одежду?
Идущие к лицу – буквально «выдержанные» в каком-то стиле, «сдержанные», соотносящиеся друг с другом.
– Конечно, – был общий ответ.
– Не знаем ли мы того, что человек может одними и теми же глазами смотреть на кого-нибудь и дружелюбно и враждебно?
– Конечно.
– А что? Одним и тем же голосом можно говорить и скромно и дерзко?
– Конечно.
– А что? Не бывает ли так, что одни речи возбуждают вражду, другие ведут к дружбе?
– Конечно.
– Так хороший сводник не будет ли из всего этого учить тому, что помогает нравиться?
– Конечно.
– А какой сводник лучше: который может делать людей приятными одному или который – многим?
Тут голоса разделились: одни сказали: «Очевидно, который – очень многим», а другие: «Конечно».
Сократ сказал, что и относительно этого все согласны, и продолжал:
– А если бы кто мог делать так, чтобы люди нравились даже целому городу, не был ли бы он уже вполне хорошим сводником?
– Клянемся Зевсом, несомненно, – был общий ответ.
– Если бы кто мог делать такими людей, во главе которых он стоит, не был бы он вправе гордиться этим искусством и не был бы вправе получать большое вознаграждение?
Когда и с этим все согласились, он продолжал:
– Таков, мне кажется, наш Антисфен.
– Мне передаешь ты, Сократ, это искусство? – сказал Антисфен.
– Да, клянусь Зевсом, – отвечал Сократ, – я вижу, ты вполне изучил и родственное этому искусство.
– Какое это?
– Искусство завлечения, – отвечал Сократ.
Завлечения – буквально «искусство заводить далеко». Сократ имеет в виду метод наводящих вопросов, уводящих собеседника далеко от заявленного тезиса. Антисфен видит в этих словах сразу непристойный намек, хотя Сократ до этого только и делал, что показывал, сколь открыто и без всяких намеков он может говорить о самых непристойных вещах.
Антисфен, ужасно обидевшись, спросил:
– Какой же поступок такого рода ты знаешь за мной, Сократ?
– Знаю, – отвечал он, – что ты завлек нашего Каллия к мудрому Продику, видя, что Каллий влюблен в философию, а Продику нужны деньги; знаю, что ты завлек его к Гиппию из Элиды, у которого он научился искусству помнить, и оттого с тех пор стал еще более влюбчивым, потому что никогда не забывает ничего прекрасного, что ни увидит. Недавно и мне ты расхваливал этого проезжего из Гераклеи и, возбудив во мне страсть к нему, познакомил его со мною. За это, конечно, я тебе благодарен: человек он, мне кажется, в высшей степени благородный. А Эсхила из Флиунта разве ты мне не расхваливал, а меня ему? И не довел ли ты нас до того, что мы, влюбившись под влиянием твоих речей, бегали, как собаки, разыскивая друг друга?
Собаки – вероятно, намек на то, что Антисфен был основателем философской школы киников, «собачьих философов», провокационно пренебрегавших прежними правилами приличия, можно сказать, античных панков.
Так, видя, что ты можешь это делать, я считаю тебя хорошим завлекателем. Кто способен узнавать, какие люди полезны друг другу, и кто может возбуждать в них взаимную страсть, тот мог бы, мне кажется, и город склонять к дружбе, и браки устраивать подходящие: он был бы дорогим приобретением и для городов, и для друзей, и для союзников. А ты рассердился, как будто я обругал тебя, назвав тебя хорошим завлекателем.
– Теперь нет, клянусь Зевсом, – сказал Антисфен. – Если я действительно обладаю такой способностью, то душа у меня уж совсем набита будет богатством.
Так завершился этот круг бесед.
Глава 5
Каллий сказал:
– А ты, Критобул, не хочешь вступить в состязание с Сократом о красоте?
– Клянусь Зевсом, не хочет, – заметил Сократ, – может быть, он видит, что сводник в почете у судей.
– А все-таки, – возразил Критобул, – я не уклоняюсь. Докажи, если у тебя есть какие мудрые доводы, что ты красивее меня. Только, – прибавил он, – пускай он лампу поближе пододвинет.
Лампа – высокий светильник, вроде канделябра (торшера), позволявший рассмотреть лицо и фигуру объемно, со всех сторон.
– Так вот, – начал Сократ, – прежде всего я призываю тебя к допросу по поводу нашего дела: отвечай!
– А ты спрашивай!
– Только ли в человеке, по твоему мнению, есть красота или еще в чем-нибудь другом?
– Клянусь Зевсом, – отвечал он, – по-моему, она есть и в лошади, и в быке, и во многих неодушевленных предметах. Я знаю, например, что и щит бывает прекрасен, и меч, и копье.
– Как же возможно, – спросил Сократ, – что эти предметы, нисколько не похожие один на другой, все прекрасны?
– Клянусь Зевсом, – отвечал Критобул, – если они сделаны хорошо для тех работ, ради которых мы их приобретаем, или если они по природе своей хороши для наших нужд, то и они прекрасны.
Критобул допускает уже явную ошибку: он отождествляет необходимость как императив вещи (вещь необходимо должна быть качественной) и необходимость как практическое использование (вещь необходима для такой-то цели). Такое смешение понятий часто встречается и в современных дискуссиях по самым острым социальным вопросам (инклюзивное образование, гендерное равенство и т. д.), когда каждая из спорящих сторон настаивает на своем понимании «необходимости» и не слышит другую сторону, не понимая, что она просто иначе поняла ключевое понятие дискуссии.
– Знаешь ли ты, – спросил Сократ, – для чего нам нужны глаза?
– Понятно, – отвечал он, – для того, чтобы видеть.
– В таком случае мои глаза, пожалуй, будут прекраснее твоих.
– Почему же?
– Потому что твои видят только прямо, а мои вкось, так как они навыкате.
– Судя по твоим словам, – сказал Критобул, – у рака глаза лучше, чем у всех животных?
– Несомненно, – отвечал Сократ, – потому что в отношении силы зрения у него от природы превосходные глаза.
– Ну, хорошо, – сказал Критобул, – а нос у кого красивее – у тебя или у меня?
– Думаю, у меня, – отвечал Сократ, – если только боги дали нам нос для обоняния: у тебя ноздри смотрят в землю, а у меня они открыты вверх, так что воспринимают запах со всех сторон.
– А приплюснутый нос чем красивее прямого?
– Тем, что он не служит преградой зрению, а дозволяет глазам сразу видеть, что хотят; а высокий нос, точно издеваясь, разделяет глаза барьером.
– Что касается рта, – сказал Критобул, – то я уступаю: если он создан, чтобы откусывать, то ты откусишь гораздо больше, чем я. А что у тебя губы толстые, не думаешь ли ты, что поэтому и поцелуй твой нежнее?
– Судя по твоим словам, – сказал Сократ, – можно подумать, что у меня рот безобразнее, чем даже у осла. А того не считаешь ты доказательством большей моей красоты, что и наяды, богини, рождают силенов, скорее похожих на меня, чем на тебя?
Наяды – изначально силены считались духами любых водоемов, а не только сосудов с вином, и потому их и могли возводить к наядам, дочерям Зевса, нимфам рек и ручьев. Развернутого мифа о происхождении силенов от наяд до нас не дошло, но есть немало преданий, на это намекающих. Скажем, в другой своей книге, «Анабасис» («Поход 10 000 греков»), Ксенофонт рассказывает, что царю Мидасу удалось поймать Силена, подмешав в воду источника вино – при всей анекдотичности рассказ указывает на то, что силены водились у источников, а не в виноградниках.
– Больше я не могу тебе возражать, – сказал Критобул. – Пускай они, – прибавил он, – кладут камешки, чтобы скорее мне узнать, какому наказанию или штрафу следует мне подвергнуться. Только пусть они кладут их тайно: боюсь я, как бы твое и Антисфеново богатство меня не одолело.
Критобул невольно выставляет себя виновным, ведь, подозревая, что небогатые Сократ и Антисфен подкупят публику, он невольно навлекает на себя как на богатого подозрение в подкупе судей, от которого уже трудно будет освободиться. Нельзя без веских оснований говорить, что судьи бывают подкупленные, иначе тебя первым заподозрят, что ты их подкупаешь. В дипломатии и сейчас даже намеком высказанное обвинение в подкупленности какой-то из сторон очень больно ударяет обычно по обвинителю.
Тут девушка и мальчик стали тайно по очереди класть камешки. Тем временем Сократ, из опасения, что судьи могут быть введены в обман, хлопотал, чтобы лампу поднесли уже к Критобулу и чтобы наградой победителю от судей были не ленты, а поцелуи. Когда камешки высыпали и они все оказались в пользу Критобула, Сократ воскликнул:
Ленты – венок из лент, выданных судьями как награда, своего рода почетная грамота с подписями всех судей, именно таким венком увенчан Алкивиад в «Пире» Платона, где он делится лентами с Агафоном и с Сократом.
– Ай, ай, ай! Твое серебро, Критобул, не похоже на Каллиево. Каллиево делает людей справедливее, а твое, как и у большинства людей, имеет свойство совращать судей и в суде, и в состязаниях.
Глава 6
После этого одни из гостей требовали, чтобы Критобул получал победные поцелуи, другие советовали ему попросить позволения на это у хозяина, иные шутили. А Гермоген и тут молчал. Тогда Сократ, назвав его по имени, сказал:
Молчал – Гермогену явно не нравился ни сам фривольный шум гостей, ни то, что главным героем дня стал сиракузянин, а не он как уважаемый человек.
– Можешь ли ты, Гермоген, сказать нам, что такое «скандалить в пьяном виде»?
Скандал в пьяном виде – по-гречески это одно слово «паройния», буквально «возле вина», «сопровождающие нежелательные эффекты от вина», «перебор». Сократ обычно просит определить значение слов, которые все понимают только интуитивно или практически.
Гермоген отвечал:
– Если ты спрашиваешь, что это, я не знаю; но свое мнение могу высказать.
– Хорошо, – отвечал Сократ, – скажи нам это.
– Так вот, за вином делать неприятность гостям – это, по-моему, и есть скандалить в пьяном виде.
– Понимаешь ли ты, что и ты делаешь нам неприятность своим молчанием?
– Даже когда вы говорите?
– Нет, когда перестаем.
– Так неужели ты не замечаешь, что между вашими речами волоса даже не всунешь, не то что слова?
– Каллий, – сказал Сократ, – можешь ли ты помочь человеку, которого приперли к стене?
Приперли к стене – в оригинале просто «обличили», «поймали на слове». Этим объясняется, почему дальше речь заходит о флейте: собеседники имеют в виду, что они так любят спорить, что их спор можно разве что прервать музыкальным антрактом, но не прекратить насильно, тогда как Гермоген, как поклонник старой культуры, в которой возвышенная речь неотделима от музыки, считает, что молодые вызывающе себя ведущие люди признают свое бессилие перед искусством и традицией – только одна незадача, ему понадобится петь. А это ему делать не хочется, потому что музыка служит на пиру только развлекательной цели.
– Да, – отвечал он, – когда раздаются звуки флейты, мы совершенно молчим.
– Уж не хотите ли вы, – сказал Гермоген, – чтобы я разговаривал с вами под звуки флейты, вроде того как актер Никострат декламировал тетраметры?
Никострат – трагический актер. Декламировать тетраметры (речитативные партии трагедии, написанные четырехстопным хореем) под музыку, как это делал Никострат, считалось слишком чувственным и мелодраматическим, примерно как сейчас оперному певцу петь романс, песню «поп» или криминальный шансон. В русской культуре Шаляпин пел «Дубинушку», но это имело демократический смысл.
– Ради богов, Гермоген, – сказал Сократ, – так и делай. Как песня под звуки флейты приятнее, так и твои речи будут хоть сколько-нибудь приятнее от звуков, особенно если ты, как флейтистка, будешь сопровождать слова жестами.
Жесты – довольно жесткая шутка, учитывая, что жесты флейтистки могли быть не вполне пристойны, а без жестикуляции в речи ни один грек не мог бы обойтись.
– Так когда наш Антисфен во время пирушки будет кого-нибудь опровергать, – сказал Каллий, – какая будет мелодия?
Мелодия – оригинальное слово, буквально «звучание флейты», «звук, как у флейты», означает жалостливая мелодия, трогательная или оплакивающая. Вроде как, не придется ли нам оплакивать потерпевшего поражение, так жестко Антисфен будет с ним спорить.
– Для того, кого опровергают, – заметил Антисфен, – подходящей мелодией, думаю, был бы свист.
Между тем сиракузянин, увидев, что во время таких разговоров гости не обращают внимания на его представления, а забавляются между собою, сердился на Сократа и сказал ему:
– Сократ, это тебя прозывают мыслильщиком?
Мыслильщик – расхожее прозвище Сократа среди противников. Аристофан в «Облаках» даже назвал философскую школу Сократа «Мыслильня»:
Мыслильня это для умов возвышенных.Здесь обитают мудрецы. Послушать их,Так небо – это просто печь железная,А люди – это словно в печке уголья.И тех, кто денег даст им, пред судом ониОбучат кривду делать речью правою.(Пер. А. Пиотровского)В этих строках выражено, скорее, неприятие естественнонаучного объяснения небесных явлений Анаксагором.)
– Так это почетнее, – отвечал Сократ, – чем если бы меня звали не мыслящим.
– Да, если бы не считали тебя мыслильщиком о небесных светилах.
О небесных светилах – то же обвинение мы встречаем в «Облаках» Аристофана. В переводе Адриана Пиотровского Сократ, как герой комедии, говорит, объясняя, почему он лежит в гамаке весь день: «Парю в пространстве, мысля о судьбе светил». Буквально: «Хожу наверху и с презрением поглядываю на солнце».
– Знаешь ли ты, – спросил Сократ, – что-нибудь небеснее богов?
– Нет, клянусь Зевсом, – отвечал он, – но про тебя говорят, что ты не ими занят, а вещами самыми неполезными.
– Так и в этом случае окажется, что я занят богами: они посылают с неба полезный дождь, с неба даруют свет. А если моя шутка холодна, то в этом ты виноват, потому что пристаешь ко мне.
Холодна – так называли шутку, основанную только на каламбуре, вроде наших: «Кто? – Конь в пальто». Так и здесь, на «неполезное» Сократ отвечает «небо полезное». Причем Сократ, говоря о холодности предыдущей шутки, дает тонкую шутку на грани недопустимого: холодна она, потому что ты «пристаешь», а буквально «поручаешь мне вещи», «наваливаешь на меня все», что можно понять как «вручаешь мне все свое непристойное» – и к такому приставанию лучше остаться холодным.
– Оставь это, – продолжал тот, – а скажи-ка мне, скольким блошиным ногам равно расстояние, отделяющее тебя от меня: говорят, в этом состоит твое землемерие.
Блошиным ногам – в «Облаках» в мыслильне измеряют прыжок блохи:
Ученик
Стрепсиад
Ученик
Стрепсиад
Сократ полагал, что главная польза геометрии – не в космологических вычислениях, к которым он был равнодушен, а в объяснении понятия справедливости. Поэтому эта шутка – удар в самое сердце аргументации Сократа: сиракузянин считает, что тот к нему несправедлив.
Тут Антисфен сказал:
– Ты, Филипп, мастер делать сравнения: как ты думаешь, не похож ли этот молодчик на любителя ругаться?
– Да, клянусь Зевсом, и на многих других, – сказал Филипп.
– Все-таки, – сказал Сократ, – ты не сравнивай его ни с кем, а то и ты будешь похож на ругателя.
– Нет, если я сравниваю с людьми, которых все считают прекрасными и наилучшими, то меня можно сравнить скорее с хвалителем, чем с ругателем.
– Именно сейчас ты похож на ругателя, раз говоришь, что все лучше его.
– А хочешь, я буду сравнивать его с худшими?
– Не надо и с худшими.
– А с кем?
– Не сравнивай его ни с кем ни в чем.
– А если я буду молчать, не знаю, как же мне делать, что полагается за обедом.
– Очень просто: если не будешь говорить, чего не следует, – сказал Сократ.
Так был погашен этот скандал.
Глава 7
После этого одни из гостей высказывали желание, чтобы он приводил сравнения, а другие были против. Поднялся шум, и Сократ опять взял слово.
Сравнения – одна из застольных игр того времени: загадавший называл предмет, а все должны были угадать, кто из присутствующих сравнивается с этим предметом или, наоборот, какой предмет он загадал, глядя на какого присутствующего, кто на что похож. Именно эту игру имеет в виду Алкивиад в «Пире» Платона, когда сравнивает Сократа со шкатулкой в виде Силена.
– Раз мы все хотим говорить, так не лучше ли всего теперь нам и запеть хором?
После этих слов он сейчас же начал песню. Когда они кончили пение, для танцовщицы принесли гончарный круг, на котором она должна была выделывать свои фокусы.
Гончарный круг – танец на вращающемся гончарном круге считался наиболее эффектным и завораживающим, даже еще больше, чем пение хором.
Тут Сократ сказал:
– Сиракузянин, пожалуй, я и в самом деле, как ты говоришь, мыслильщик: вот, например, сейчас я смотрю, как бы этому мальчику твоему и этой девушке было полегче, а нам бы побольше получать удовольствия, глядя на них; уверен, что и ты этого хочешь.
Полегче – вероятно, имеется в виду военное поверье, что, когда боги помогают, «легче» сражаться в битве. Сократ требует не замены сложных акробатических упражнений на простые, но показать, что боги вместе с людьми, всегда на стороне добродетельных людей – поэтому и требует от юноши и девушки изображать богов. Такое изображение, обычно называемое «живыми картинами», существовало и в Европе Нового времени; скажем, актрисой живых картин была леди Гамильтон, и иногда они использовались для преподавания античного искусства, если не было под рукой репродукций:
Он говорил: «Смотрите, для примераЯ несколько приму античных поз:Вот так стоит Милосская Венера;Так очертанье Вакха создалось;Вот этак Зевс описан у Гомера;Вот понят как Праксителем Эрос,А вот теперь я Аполлоном стану» -И походил тогда на обезьяну.(А.К. Толстой. «Портрет»)
Так вот, мне кажется, кувыркаться между мечами – представление опасное, совершенно не подходящее к пиру. Да и вертеться на круге и в то же время писать и читать – искусство, конечно, изумительное, но какое удовольствие оно может доставить, я даже и этого не могу понять. Точно так же смотреть на красивых цветущих юношей, когда они сгибаются всем телом на манер колеса, нисколько не более приятно, чем когда они находятся в спокойном положении. В самом деле, совсем не редкость встречать удивительные явления, если кому это нужно: вот, например, находящиеся здесь вещи могут возбуждать удивление: почему это лампа, оттого что имеет блестящее пламя, дает свет, а медный сосуд, хоть и блестящий, света не производит, а другие предметы, видимые в нем, отражает? Или почему масло, хоть оно и жидкость, усиливает пламя, а вода потому, что она жидкость, гасит огонь? Однако и такие разговоры направляют нас не туда, куда вино. Но вот если бы они под аккомпанемент флейты стали танцами изображать такие положения, в которых рисуют Харит, Гор и Нимф, то, я думаю, и им было бы легче, и наш пир был бы гораздо приятнее.
Хариты – обычно признавались три Хариты (в римской мифологии Грации), позы которых были вполне каноничны, и, значит, игра состояла в том, чтобы угадать, где представлена Харита, а где – Нимфа. Первоначально харитой называлась блестящая жидкость, создававшая красоту и привлекательность, благоволение и дар богов, которая, вероятно, восходит к пьянящим напиткам, соединяющим с божеством, – в христианстве харитой (грацией) стали называть благодать, дар Бога, образ которого – особое масло (помазание).
Горы – богини времен года, каждая из них могла иметь свои атрибуты (например, весна – цветы или осень – плоды) и соответствующие позы. Смысл игры – угадать по позе без атрибутов в руках, какое из четырех времен года изображается. Возможно, здесь параллель с речью Эриксимаха в «Пире» Платона, который утверждает, что именно Эрот, как принцип гармонии отношений, регулирует правильную погоду в каждое время года.
– Клянусь Зевсом, ты прав, Сократ, – отвечал сиракузянин, – я устрою представление, которое вам доставит удовольствие.
Глава 8
Сиракузянин вышел, сопровождаемый одобрением, а Сократ опять завел новый разговор.
– Не следует ли нам, друзья, – сказал он, – вспомнить о великом Боге, пребывающем у нас, который по времени ровесник вечносущим богам, а по виду всех моложе, который своим величием объемлет весь мир, а в душе человека помещается, – об Эроте, тем более, что все мы – почитатели его? Я, со своей стороны, не могу указать времени, когда бы я не был в кого-нибудь влюблен; наш Хармид, как мне известно, имеет много влюбленных в него, а к некоторым он и сам чувствует страсть; Критобул, хоть еще и зажигает души любовью, уже сам испытывает страсть к другим. Да и Никерат, как я слышал, влюблен в свою жену, которая сама влюблена в него. Про Гермогена кому из нас не известно, что он изнывает от любви к высокой нравственности, в чем бы она ни заключалась? Разве вы не видите, как серьезны у него брови, недвижим взор, умеренны речи, мягок голос, как светел весь его нрав? И, пользуясь дружбой высокочтимых богов, он не смотрит свысока на нас, людей! А ты, Антисфен, один ни в кого не влюблен?
Ровесник – в «Пире» Платона из участников диалога на древности Эрота настаивает Федр, на молодости – Агафон, а Павсаний предполагает существование двух Эротов, соответствующих двум Афродитам – небесной и всенародной, – почитавшимся в Афинах.
Хармид – славился как очень спортивный и привлекательный, всегда окруженный толпой друзей, им любовавшихся.
Сама влюблена – речь об антэросе, взаимном эросе, который содержал в себе момент ревности. В принципе, здесь устанавливается равенство полов, но с представлением о том, что женщины более ревнивы, тогда как мужчина просто убежден в верности своей жены.
Дружбой высокочтимых богов – имеется в виду нормативное представление, что боги помогают серьезным людям и любое их достижение – результат покровительства богов.
– Клянусь богами, – отвечал Антисфен, – очень даже – в тебя!
Сократ шутливо, как бы заигрывая, сказал:
– Нет, теперь, в такое время, не приставай ко мне: ты видишь, я другим занят.
Антисфен отвечал:
– Как откровенно ты, сводник себя самого, всегда поступаешь в таких случаях! То ссылаешься на голос Бога, чтобы не разговаривать со мною, то у тебя есть какое-то другое дело!
– Ради богов, Антисфен, – сказал Сократ, – только не бей меня; а твой тяжелый характер во всем остальном я переношу и буду переносить по-дружески.
Не бей меня – вряд ли Антисфен лез в драку всякий раз, как проигрывал спор, но Сократ так увлекся иронизированием, что остановиться уже не может.
Однако будем скрывать от других твою любовь, тем более что она – любовь не к душе моей, а к красоте. А что ты, Каллий, влюблен в Автолика, весь город это знает, да и многие, думаю, из приезжих. Причина этого та, что оба вы – дети славных отцов и сами – люди видные. Я всегда был в восторге от тебя, а теперь еще гораздо больше, потому что вижу, что предмет твоей любви – не утопающий в неге, не расслабленный ничегонеделаньем, но всем показывающий силу, выносливость, мужество и самообладание. А страсть к таким людям служит показателем натуры влюбленного.
Самообладание – это слово в христианстве стало означать «целомудрие», а в Древней Греции это понятие свидетельствовало о «целостном состоянии ума», при котором человек не теряет себя, какие бы эмоции его (или ее) ни раздирали. Здесь, вероятно, особые упражнения по концентрации, необходимые для победы на ринге.
Одна ли Афродита или две – небесная и всенародная, – не знаю: ведь и Зевс, по общему признанию, один и тот же, имеет много прозваний; но что отдельно для той и другой воздвигнуты алтари и храмы и приносятся жертвы – для всенародной менее чистые, для небесной более чистые, – это знаю.
Не знаю – Сократ явно не разделяет мнения Павсания из диалога Платона и большинства афинян о существовании двух богинь, считая это не «омонимией», одноименностью, а «синонимией», наличием дополнительных имен у одного божественного лица. Кроме стремления Сократа к уменьшению числа богов, к будущему монотеизму (поэтому христиане очень чтили Сократа) здесь сказалось общее с софистами, но преобразованное Сократом, стремление разобраться с синонимами, антонимами и другими способами упорядочить реальность по данным языка.
Можно предположить, что и любовь к телу насылает всенародная, а к душе, к дружбе, к благородным подвигам – небесная. Этой любовью, мне кажется, одержим и ты, Каллий. Так сужу я на основании высоких достоинств твоего любимца, а также по тому, что, как вижу, ты приглашаешь отца его на свои свидания с ним: конечно, у благородно любящего нет никаких таких тайн от отца.
– Клянусь Герой, – заметил Гермоген, – многое в тебе, Сократ, приводит меня в восторг, между прочим и то, что теперь ты, говоря комплименты Каллию, в то же время учишь его, каким ему следует быть.
– Да, клянусь Зевсом, – отвечал Сократ, – а чтобы доставить ему еще больше радости, я хочу доказать ему, что любовь к душе гораздо выше любви к телу. В самом деле, что без дружбы никакое общение между людьми не имеет ценности, это мы все знаем. А кто восхищается духовной стороной, у тех дружба называется приятной и добровольной потребностью; напротив, кто чувствует вожделение к телу, из тех многие бранят и ненавидят нрав своих любимцев; если же и полюбят и тело и душу, то цвет юности скоро, конечно, отцветает; а когда он исчезнет, необходимо должна с ним увянуть и дружба; напротив, душа все время, пока шествует по пути большей разумности, становится все более достойной любви. Далее, при пользовании внешностью бывает и некоторое пресыщение, так что по отношению к любимому мальчику необходимо происходит то же, что по отношению к кушаньям при насыщении; а любовь к душе по своей чистоте не так скоро насыщается, однако по этой причине она не бывает менее приятной; нет, тут явно исполняется молитва, в которой мы просим Богиню даровать нам приятные и слова и дела. И действительно, что восхищается любимцем и любит его душа, цветущая изящной внешностью и нравом скромным и благородным, которая способна уже среди сверстников первенствовать и отличается любезностью, – это не нуждается в доказательстве; а что такой любящий естественно должен пользоваться взаимной любовью и со стороны мальчика, я и это докажу. Так, прежде всего, кто может ненавидеть человека, который, как ему известно, считает его высоконравственным? Который, как он видит, о нравственности мальчика заботится больше, чем о своем собственном удовольствии? Если, сверх того, он верит, что дружба с его стороны не уменьшится, когда его юность пройдет или когда он от болезни потеряет красоту? А если люди взаимно любят друг друга, разве не станут они смотреть один на другого с удовольствием, разговаривать с благожелательностью, оказывать доверие друг другу, заботиться друг о друге, вместе радоваться при счастливых обстоятельствах, вместе горевать, если постигнет какая неудача, радостно проводить время, когда они находятся вместе и здоровы, а если кто заболеет, находиться при нем еще более неотлучно, в отсутствие заботиться друг о друге еще более, чем когда оба присутствуют? Все это разве не приятно? Благодаря таким поступкам они любят эту дружбу и доживают до старости с нею. А того, кто привязан только к телу, за что станет любить мальчик? За то, что он себе берет, что ему хочется, а мальчику оставляет стыд и срам? Или за то, что, стремясь добиться от мальчика цели своих желаний, он старательно удаляет от него близких людей? Да и за то даже, что он действует на него не насилием, а убеждением, даже и за это он заслуживает скорее ненависти: ведь, кто действует насилием, выставляет себя в дурном свете, а кто действует убеждением, развращает душу убеждаемого. Но даже и тот, кто за деньги продает свою красоту, за что будет любить покупателя больше, чем торговец на рынке? Конечно, и за то, что он, цветущий, имеет дело с отцветшим, красивый – с уже некрасивым, с влюбленным – не влюбленный, и за это он не будет любить его. И действительно, мальчик не делит с мужчиной, как женщина, наслаждения любви, а трезво смотрит на опьяненного страстью. Поэтому нисколько не удивительно, что в нем появляется даже презрение к влюбленному. Если присмотреться, то найдешь, что от тех, кого любят за его нравственные достоинства, не исходит никакого зла, а от бесстыдной связи бывает много преступлений.
Эта речь больше всего напоминает пересказываемую Сократом речь Диотимы (жрицы из г. Мантинеи, имевшая свои понятия «платонической любви») в «Пире» Платона, главная мысль которой та же: восхождение от любования прекрасными телами к исключительно духовному интересу. Именно это обычно называют «платонической любовью» в расхожем употреблении: любовь, основанная на интеллектуальной заинтересованности и близости интересов, и поэтому чуждая грубой страсти и прямым телесным отношениям. Сократ высказывает важную мысль, что грубая страсть приводит к ревности и насилию, тогда как сдержанность в любви ее только укрепляет и делает прекрасной. Грубость – источник пороков, а тонкость – добродетелей.
Теперь я покажу, что для человека, любящего тело больше души, эта связь и унизительна. Кто учит говорить и поступать, как должно, имеет право пользоваться уважением, как Хирон и Феникс со стороны Ахилла; а вожделеющий тела, конечно, будет ходить около него, как нищий: да, он всегда следует за ним, просит милостыню, всегда ему нужен еще или поцелуй, или другое какое прикосновение. Не удивляйтесь, что я выражаюсь слишком грубо: вино побуждает меня, и всегдашний мой сожитель Эрот подгоняет меня, чтобы я говорил откровенно против враждебного ему Эрота.
Враждебного Эрота – имеется в виду либо Антэрос, слишком ревнивый Эрот, поэтому любующийся исключительно внешностью, либо Эрот всенародной Афродиты, что маловероятно, потому что Сократ до этого признает только одну Афродиту.
И в самом деле, человек, обращающий внимание только на наружность, мне кажется, похож на арендатора земельного участка: он заботится не о том, чтобы возвысить его ценность, а о том, чтобы самому собрать с него как можно больший урожай. А кто жаждет дружбы, скорее похож на собственника имения: он отовсюду приносит, что может, и возвышает ценность своего любимца. То же бывает и с любимцами: мальчик, знающий, что, отдавая свою наружность, он будет властвовать над влюбленным, естественно, будет относиться ко всему остальному без внимания. Напротив, кто понимает, что, не будучи нравственным, он не удержит дружбу, тот должен более заботиться о добродетели. Величайшее счастье для того, кто желает из любимого мальчика сделать себе хорошего друга, это то, что ему и самому необходимо стремиться к добродетели. И действительно, если он сам поступает дурно, не может он близкого ему человека сделать хорошим, и, если он являет собою пример бесстыдства и неумеренности, не может он своему любимцу внушить умеренность и стыд. Я хочу показать тебе, Каллий, также и на основании примеров из мифологии, что не только люди, но и боги и герои любовь к душе ставят выше, чем наслаждение телом. Зевс, например, влюбляясь в прелести смертных женщин, после сочетания с ними оставлял их смертными; а в ком он восторгался добродетелями души, тех делал бессмертными; к числу их принадлежат Геракл и Диоскуры, да и другие, как говорят. Я тоже утверждаю, что и Ганимеда Зевс унес на Олимп не ради тела, но ради души. В пользу этого говорит и его имя: у Гомера есть выражение:
γάνυται δέ τ’ ἀκούων.
Это значит: «радуйся слушая». А где-то в другом месте есть такое выражение:
πυκινὰ φρεσὶ μήδεα εἰδώς.
Это имеет смысл: «зная в уме мудрые мысли». Как видно из этих двух мест, Ганимед получил почет среди богов не потому, что был назван «радующий телом», но «радующий мыслями».
Ганимед – имя, вероятно, действительно означает «радующий», от глагола «ганнюми» – радовать; вероятно, Сократ ошибочно усматривает в конечном «мед» корень, близкий слову «мысль», как латинское mens.
Затем, Никерат, и Ахилл, как говорит Гомер, славно отомстил за смерть Патрокла, считая его не предметом страсти, а другом. Равным образом Орест, Пилад, Тесей, Пирифой и многие другие доблестнейшие полубоги, по словам поэтов, совершили сообща такие великие и славные подвиги не потому, что спали вместе, а потому, что высоко ценили друг друга. А что? Не окажется ли, что и теперь все славные деяния совершают ради хвалы люди, готовые трудиться и подвергаться опасностям, более, чем люди, привыкшие предпочитать удовольствие славе? Правда, Павсаний, влюбленный в поэта Агафона, говорит в защиту погрязших в невоздержании, что и войско из влюбленных и любимых было бы очень сильно, потому что, сказал он, по его мнению, они больше всех стыдились бы покидать друг друга.
Павсаний – о взаимной симпатии Павсания и Агафона, их неразлучной дружбе говорится в «Пире» Платона.
Странное мнение, будто люди, привыкшие относиться равнодушно к осуждению и быть бесстыдными друг перед другом, будут больше всех стыдиться какого-либо позорного поступка! В доказательство он приводит то, что также фиванцы и элейцы держатся этого мнения: по крайней мере, хотя любимые мальчики и спят с ними, они ставят их около себя во время сражения. Однако это – совершенно не подходящее доказательство. У них это законно, а у нас предосудительно. Мне кажется, люди, ставящие их около себя, как будто не надеются, что любимцы, находясь отдельно, будут совершать геройские подвиги. Спартанцы, напротив, убежденные, что человек, хоть только вожделеющий тела, не способен уже ни на какой благородный подвиг, делают из своих любимцев таких героев, что даже если они стоят в строю с чужеземцами, не в одном ряду с любящим, все-таки стыдятся покидать товарищей: они признают богиней не Бесстыдство, а Стыдливость.
Стыдливость – божество, почитавшееся в Спарте, вероятно, связанное изначально с культом плодородия как зачатия плодов и в этом смысле близкое к почитавшемуся в Афинах Бесстыдству, которое тоже должно было способствовать «зачатию» хорошего урожая. Сократ придает всем этим традициям исключительно нравственный смысл.
Мне кажется, мы все можем прийти к одному мнению о предмете моей речи, если рассмотрим вопрос так: при какой любви можно скорее доверить мальчику деньги или детей либо оказывать ему благодеяния? Я, со своей стороны, думаю, что даже тот самый, кто пользуется наружностью любимца, скорее доверил бы все это достойному любви по душе. А ты, Каллий, думается мне, должен быть благодарен богам за то, что они внушили тебе любовь к Автолику. Что он честолюбив, это вполне очевидно, коль скоро он готов переносить много трудов, много мук для того, чтобы глашатай объявил его победителем в панкратии. А если он мечтает не только быть украшением себе и отцу, но получить возможность, благодаря своим высоким достоинствам мужа, делать добро друзьям, возвеличить отечество, воздвигая трофеи по поводу побед над врагами, и благодаря этому стать известным и славным среди эллинов и варваров, то неужели ты думаешь, что он тому самому, в ком видит лучшего помощника в этом, не станет оказывать величайшее уважение? Таким образом, если хочешь ему нравиться, надо смотреть, какого рода знания дали Фемистоклу возможность освободить Элладу; смотреть, какого рода сведения доставили Периклу славу лучшего советника отечеству; надо исследовать также, какие философские размышления помогли Солону дать такие превосходные законы нашему городу; надо доискаться, наконец, какие упражнения позволяют спартанцам считаться лучшими военачальниками; ты – их проксен, и у тебя всегда останавливаются лучшие из них. Поэтому город скоро доверил бы тебе руководство своими делами, если ты хочешь; будь в том уверен. У тебя есть все для этого: ты – знатного рода, ты – жрец богов Эрехтеевых, которые вместе с Иакхом ополчились на варваров, и теперь на празднике ты более, чем кто-либо из твоих предков, кажешься достойным священного сана; на вид ты красивее всех в городе; у тебя достаточно сил переносить труды.
Проксен – чрезвычайный и полномочный представитель, выполнявший роль одновременно посла и консула: все соотечественники, приезжая в другую страну, могли у него остановиться. Должность проксена могла наследоваться, так что проксены могли становиться, в отличие от нынешних дипломатов, местными коренными жителями. Здесь в переносном значении, «представляющий спартанские нравы», «добродетельный, как спартанцы».
Эрехтей – мифологический афинский царь, учредитель мистерий. Иакх – местное афинское божество, отождествленное с Вакхом (Дионисом).
Если вам кажется, что я говорю слишком серьезно для беседы за вином, не удивляйтесь и этому: я, наравне с другими гражданами, всегда влюблен в людей, одаренных от природы хорошими задатками и считающих для себя честью стремление к добродетели.
Начались разговоры по поводу этой речи, а Автолик не сводил глаз с Каллия. Каллий, искоса поглядывая на него, сказал:
– Итак, Сократ, ты будешь сводником между мною и городом, чтобы я занимался общественными делами и был всегда в милости у него?
Город – античная этика подразумевала не только дружбу между людьми или между людьми и богами (к возможности последней Аристотель отнесся скептически), но и дружбу с городом, с добродетелью, с пороком или какими-то еще для нас общими или отвлеченными понятиями. Мы бы назвали это скорее «взаимопониманием» или «плодотворным сотрудничеством», но эти соответствия не вполне передают античное понимание дружбы как обретения нравственной позиции благодаря общению с другим, «с кем поведешься – от того и наберешься».
Общественными делами – в оригинале «политикой», «политическими делами». Это понятие включало в себя любое обустройство полиса.
– Да, клянусь Зевсом, – отвечал Сократ, – ты будешь таким, если граждане увидят, что ты не для вида только, а на самом деле стремишься к добродетели. Ложная слава скоро разоблачается опытом, а истинная добродетель, если Бог не препятствует, своими деяниями приобретает себе все больший блеск славы!
Глава 9
На том и кончилась эта беседа. Автолик – ему уже было время – встал, чтобы идти на прогулку. Отец его, Ликон, выходя вместе с ним, обернулся и сказал:
Время – занятия спортом подразумевали особый образ жизни (греч. «диету»), режим дня – атлету нельзя было слишком долго залеживаться за столом.
– Клянусь Герой, ты – благородный человек, Сократ, как мне кажется.
После этого сперва в комнате поставили трон, потом сиракузянин вошел и сказал:
Трон – ритуальное место для богов, которые должны прийти, как апофеоз пира. Богов обычно играли актеры, или же, реже, их явление представлялось мысленно. В «Пире» Платона такого явления богов нет: подразумевается, что Эрот уже присутствует среди пирующих.
– Друзья, Ариадна войдет в брачный покой, общий у нее с Дионисом; затем придет Дионис, подвыпивший у богов, и войдет к ней, а тогда они будут забавляться между собою.
Разыгрывание актерами брака Диониса и Ариадны должно было придать смысл всему пиру как возобновлению этого священного брака, благодаря чему будет и хороший урожай винограда в следующем году.
После этого сперва пришла Ариадна, в брачном наряде, и села на троне. Пока еще не являлся Дионис, флейтистка играла вакхический мотив. Тут все пришли в восторг от искусства постановщика: как только Ариадна услышала эти звуки, она сделала такой жест, по которому всякий понял бы, что ей приятно слушать это: она не пошла ему навстречу и даже не встала, но видно было, что ей трудно усидеть на месте. Когда Дионис увидал ее, он приблизился к ней танцуя, как бы выражая этим самую нежную любовь, сел к ней на колени и, обнявши, поцеловал ее. Она как будто стыдилась, но все-таки нежно обнимала его сама. При виде этого гости стали хлопать и кричать «еще!» Когда Дионис, вставая, поднял с собою и Ариадну, можно было видеть, как они мимикой изображали поцелуи и объятия. Гости видели, как на самом деле красив Дионис, как молода Ариадна, видели, что они не в шутку, а взаправду целуются устами, смотрели все в приподнятом настроении: слышали, как Дионис спрашивает ее, любит ли она его, и как она клялась ему в этом так, что не только Дионис, но и все присутствующие тоже поклялись бы, что юноша и девушка любят друг друга.
В приподнятом настроении – буквально «окрылившись». Можно найти здесь параллель с рассуждением Сократа в «Ионе» Платона, что поэт – «вещь крылатая», то есть зависит от собственного вдохновения.
Видно было, что они не заучивали эту мимику, а получили позволение делать то, чего давно желали. Наконец, когда гости увидали, что они обнялись и как будто пошли на ложе, то неженатые клялись жениться, а женатые сели на лошадей и поехали к своим женам, чтобы насладиться ими. А Сократ и другие оставшиеся вместе с Каллием стали прогуливаться вместе с Ликоном и его сыном. Таков был конец тогдашнего пира.
Мимику – буквально «схемы», танцевальные фигуры. Подспудный спор философии с риторикой: если риторика держится на фигурах речи, которые только выдает за естественное разумное рассуждение, то философия позволяет человеку быть свободным, свободно раскрыть собственную природу.
Рассуждения Сократа[41]
По диалогам Платона и «Воспоминаниям о Сократе» Ксенофонта
Что такое настоящее благородство
(Платон. «Алкивиад Первый»)
Да и мой род – от Дедала, благородный Алкивиад, а Дедалов – от Гефеста, сына Зевсова. Однако ж их-то роды, начинаясь ими, восходят до самого Зевса линией царей, из которых одни всегда управляли Аргосом и Лакедемоном, другие – Персиею, а нередко, как и теперь, Азиею: напротив, мы и сами-то люди частные, и отцы наши. Если бы ты счел нужным указать Артаксерксу, сыну Ксеркса, на своих предков и на Саламин, отечество Эврисака, либо на Эгину, родину Эака, жившего еще прежде, то какой, думаешь, поднялся бы смех! Между тем смотри: мы малы не только по отношению к важности рода тех мужей, но и по отношению к их воспитанию.
Дедал – мифологический афинский художник и изобретатель, вместе с сыном Икаром персонаж трагедий и комедий, считался предком жителей одного из афинских демов, дедалидов. Сократ имеет в виду свою профессиональную принадлежность, скульптора: афинские скульпторы прямо или косвенно были дедалидами.
Аргос – город на Пелопоннесе, известен как один из главных городов, воевавших против Трои.
Лакедемон – распространенное название Спарты, по названию земли Лакония.
Эврисак – мифологический царь Саламина, почитался в Афинах как полубог, что обосновывало права Афин на Саламин.
Эак – мифологический царь Эгины, сын Зевса от нимфы Эгины.
Разве не знаешь, сколь важным преимуществом пользуются лакедемонские цари? Их жены, по закону, охраняются эфорами, чтобы царь не был зачат как-нибудь тайно – от другого, кроме гераклидов. А в Персии он так высок, что никто и не подозревает, будто царственное дитя может родиться от другого рода, кроме царского. Поэтому жена персидского царя охраняется одним страхом.
Эфоры – высшие должностные лица в Спарте, во время войны имевшие всю полноту власти даже над спартанскими царями.
Когда же рождается старший сын, наследник власти, – сперва тут же празднуют все в пределах его царства; потом этот день и в последующие времена, в память царского рождения, становится днем жертвоприношений и празднования для всей Азии; напротив, когда рождаемся мы, Алкивиад, тогда, по комической пословице, и соседи что-то не очень чуют. После того дитя воспитывается не какою-нибудь ничтожною женщиною-кормилицею, а евнухами, знатнейшими особами, окружающими царя. На них возлагается как всякое попечение о новорожденном, так в особенности заботливость о его красоте, чтобы, то есть, они развивали и выправляли его члены. Такое занятие доставляет им высокие почести.
Красота – в оригинале буквально «изощряются, чтобы он стал самым прекрасным». Речь здесь идет скорее о красоте как привлекательности, развитии светских манер и блеска, чем о красоте лица и фигуры.
Достигнув семилетнего возраста, дети знакомятся с лошадьми, ходят к учителям в верховой езде и начинают охотиться за зверями. А когда минет дитяти четырнадцать лет, – берут его к себе так называемые царские пестуны. Они избираются из персов и составляют отличнейшую четверицу своего времени: это – самый мудрый, самый справедливый, самый рассудительный и самый мужественный. Самый мудрый учит его магии, начертанной Зороастром Оромазовым: это наука о богопочитании, рассуждающая и о делах царских.
Магия – персидское слово, обозначавшее мудрость, ко времени Сократа и Платона уже было привычным для всех, кто интересовался жизнью персов. В магию входили все науки, необходимые для управления страной, а в основе лежало жреческое знание, откуда и позднейший смысл магии как искусства властно манипулировать окружающей реальностью с помощью тех или иных «религиозных» предметов.
Зороастр (Заратустра) – один из создателей персидской религии, которого платоновский Сократ явно считал полубогом, сыном бога Ормузда. Обычно греки после персидских войн приписывали Зороастру любую мудрость, которую узнавали от персов.
Самый справедливый располагает его следовать во всю жизнь истине. Самый рассудительный наставляет его не подчиняться ни одной страсти, чтобы получить навык быть человеком свободным – действительно царем, не рабствуя, но прежде всего господствуя над собою. Самый мужественный развивает в нем чувство безбоязненности и неустрашимости и доказывает, что, предаваясь трусости, он уже – раб.
Господствуя над собою – власть над собой, самоконтроль, умение быть сдержанным не только в поступках, но и в мыслях, и образовала после Платона античный этический идеал, который ставился выше любой политической власти. Господствовать над собой – сложнее, чем господствовать над половиной мира, но и почетнее, и при этом доступно каждому человеку. Его мы находим и в христианском «хранении помыслов», также проистекающем из представления о священном достоинстве каждого христианина, и в позднейших популярных вариациях античной философии, вплоть до пушкинского «Учитесь властвовать собою».
Напротив, тебе, Алкивиад, Перикл дал в пестуны одного из домашних слуг, Зопира Фракиянина, по причине старости человека самого бесполезного. Я раскрыл бы пред тобою и другие черты воспитания и образования твоих противников, если бы это дело могло быть непродолжительно и если бы из сказанного доселе не вытекало всё, что за этим следует.
Зопир из Фракии – раб, пленник, педагог Алкивиада (надсмотрщик, следивший за его поведением и правильностью учебы). Для Сократа рабы не могут быть воспитателями, так как не могут научить свободным и благородным поступкам, а считать, что старый раб не имеет тех пороков, которые имеют большинство людей, неверно, потому что мы можем говорить только о неспособности к порокам из-за старости и болезней, но не об освобождении от них.
Что же касается до рождения, воспитания и образования тебя, Алкивиад, или всякого другого афинянина; то это, смею сказать, ни для кого незанимательно, исключая тех людей, которые тебя любят. Взглянешь ли опять на богатство, на пышность, на одежды, на шлейфы плащей, на разлияние благовоний, на многочисленные свиты прислужников и на другое довольство персов, – тебе будет стыдно за самого себя, ты увидишь, как далеко отстал от них.
Шлейфы плащей – буквально «облачение плащей»: греки смеялись над персами за то, что те носили сложно устроенные одежды, сшитые из множества пышных и часто лишних элементов, видя в этом образцовое излишество роскоши. Далее идеализация скромных и мужественных спартанцев была общим местом в трудах учеников Сократа, считавших, что в Афинах борьба за первенство и богатство уничтожает государство, тогда как Спарта устойчива благодаря продуманным законам.
Потом, если захочешь обратить внимание на рассудительность, благонравие, ловкость, ласковость, великодушие, добропорядочность, мужество, терпеливость, трудолюбие, стремление к добродетели и честолюбие лакедемонян; то во всем этом признаешь себя дитятею. А когда ещё остановишься на богатстве и по богатству будешь придавать себе некоторое значение, то и тут мы можем сказать, в каком ты найдешь себя состоянии. Пожелай только обозреть лакедемонские богатства, и узнаешь, что здешнее далеко отстало от тамошнего. Никто не будет сомневаться как в обширности, так и в доброте земли, которою они владеют и у себя, и в Мессине; всем известно, какое множество у них рабов, особенно илотов, также лошадей и другого скота на пастбищах мессинских. Но я оставляю всё это, говорю только, что золота и серебра нет столько в целой Элладе, сколько находится его в одном Лакедемоне. В продолжение многих поколений оно стекается туда от всех эллинов, а нередко и от варваров, выхода же ему никуда нет. Это точно как в Эзоповой басне лисица говорит льву: следы денег, втекающих в Лакедемон, видны, а вытекающих из него никто и нигде не видит.
Выхода же ему никуда нет – в Спарте не было хождения золотой и серебряной монеты, поэтому весь государственный доход оставался достоянием государства.
Эзоп (ок. 600 г. до н. э.) – создатель жанра басни; имеется в виду его басня, как лисица отклоняет приглашение льва зайти в гости, обратив внимание на то, что все следы зверей ведут в пещеру, но ни один след – из пещеры. Владимир Набоков в начале романа «Бледное пламя» приписал этот образ следов А. Конан Дойлю.
Отсюда легко понять, что тамошние жители золотом и серебром богаче всех эллинов, особенно же царь их; потому что важнейшие и большие из таких доходов назначены царям. Сверх того, не мала и подать, которую лакедемоняне платят своим государям. Впрочем, как ни велики богатства лакедемонян в сравнении с эллинскими, но в отношении к богатству персов и их царя они ничего не значат. Когда-то я слышал от человека достоверного, – от одного из тех, которые сами ездили к царю: он рассказывал, что проезжал чрез обширную и прекрасную область, простирающуюся почти на целый день пути, и что эту область туземцы называют поясом царицы. Есть будто бы и другая, называемая опять головным покрывалом. Есть и несколько столь же обширных и прекрасных мест, назначенных для украшения царской жены, и каждое из них носит название особого ее наряда.
Человек достоверный – вероятно, речь о каком-то из афинских дипломатов. Вряд ли это Ксенофонт, который ездил в Персию с военной миссией. То, что все земли в Персии принадлежат царю, а он только делегирует управление ими ближайшим родственникам и сатрапам, поражало воображение греков.
Итак, я думаю, если бы кто матери царя и жене Ксеркса, Аместрисе, сказал, что с ее сыном затевает состязаться сын Димонахи, которой наряд стоит, может быть, много как мин пятьдесят, а у самого сына земли в Эрхии не будет и трехсот плетров, то она удивилась бы, на какие же средства полагается этот Алкивиад, затевая вступить в борьбу с Артаксерксом, и, кажется, заметила бы, что у него быть не может никаких других способов, кроме старания и мудрости; потому что у греков только это имеет цену.
Димонаха и Клиний – родители Алкивиада.
Наряд – в оригинале «космос», что может означать и все одежды и украшения. Пятьдесят мин – большая сумма для простого человека (все имущество Сократа оценено было в пять мин), но не для царя.
Плетр – минимальная мера площади, вероятно, как и латинский югер, изначально выделенная как та, которую вол может распахать за один день. Триста плетров – большой объем земли для простого человека, требующий работы нескольких десятков волов, но крохотный в сравнении с владениями монарха в монархических государствах.
А когда донесли бы ей, что тот же самый Алкивиад решается на такое предприятие, во-первых, не имея от роду и полных двадцати лет, во-вторых, нисколько не приготовившись к тому учением, да сверх того, если любящий его человек советует ему наперед учиться, упражняться, трудиться и потом-то уже состязаться с царем, – он не хочет и утверждает, будто довольно ему быть и таким, каков есть; тогда она, думаю, изумилась бы и спросила: что же бы такое могло быть, на что этот мальчик надеется? и как скоро мы сказали бы ей, что на красоту, знаменитость, происхождение, богатство и способности души; то, видя у своих все такое, она почла бы нас, Алкивиад, сумасшедшими. Да хоть взять Лампиду, дочь Леонтихида, жену Архидама и мать Агиса (все эти мужи, известно, были царями): ведь и она, видя, как велики способы ее родных, удивилась бы, кажется, если бы узнала, что ты, столь худо приготовленный, намереваешься состязаться с ее сыном. А не стыдно ли, думаешь, что неприятельские женщины лучше судят о нас, какими нам должно быть, восставая против их граждан, нежели мы – о самих себе?
Способности – в оригинале «природа», то есть природные свойства души, естественные проявления человека, например склонность к деятельности или воинственность. Тогда еще не существовало более тонкой характерологической психологии, психологии аффектов и психологии «добродетелей», которые разработали Платон и Аристотель.
Способы – буквально «находящееся под началом», имущество и способности. Впоследствии это слово стало означать «качества» и вообще «существующее», существование той или иной вещи.
Так поверь, почтеннейший, и мне, и дельфийской надписи: «Познай самого себя» – что это-то наши противники, a не те, которых ты представляешь, и что из них ни одного не пересилим мы иначе, как старанием и искусством. Если в этом будет у тебя недостаток, то не сделаться тебе славным между эллинами и варварами, к чему ты, кажется, стремишься, как никто ни к чему не стремился.
Познай самого себя – одна из надписей на фронтоне храма Аполлона в Дельфах, которая стала одним из девизов Сократа, хотя изначальный смысл ее неясен. Вероятно, она могла означать понимание человеком своей ограниченности (в соответствии с изречениями древнейших Семи мудрецов Греции, что «мера лучше всего») или же, что скорее – это призыв предстать перед богом Аполлоном как ты есть, а не как ты себя воображаешь. Познание тогда соответствует бытию: познавать себя – значит понимать, что на призыв Бога можно ответить только своим настоящим бытием, а не отдельными обещаниями. После Сократа эти слова – «Познай самого себя» – употреблялись уже в том смысле, что понимание человеком собственных ограничений и возможностей, в том числе собственного неустойчивого существования в бытии, предшествует любому правильному утверждению о бытии.
Чем философия лучше риторики
(Платон. «Горгий»)
– Калликл! Если бы люди не имели свойства общего, которое у одних обнаруживается так, у других – иначе, но каждый обладал своим частным, отличным от свойств, принадлежащих прочим людям, то не легко было бы показать другому собственное его свойство. Говорю это, поскольку замечаю, что мне и тебе свойственно теперь одно и то же: оба мы любим, но каждый свое: я – Алкивиада, сына Клиниасова, и философию, а ты – афинский народ и сына Пирилампова.
Свойство – в оригинале «пафос», «патема», многозначное слово, означающее как претерпевание (устойчивое свойство в результате длительного воздействия), так и пристрастие и глубокое положительное душевное переживание, в том числе любовную страсть. В русском переводе этого слова «страсть» есть все эти значения, например «гнетущая страсть» и «вдохновляющая страсть», но эти значения не сразу видны: скажем, нам приходится различать «патетический» и жаргонное «пафосный», патологию и торжественный пафос. Сократ имеет в виду, что если ритор Калликл воздействует на публику, задевая каждого за живое, возбуждает страсти, то философ видит, что за этими переживаниями стоит единое начало, поэтому философ знает, как устроена страсть.
Знаю, что всякий раз, когда твой любезный скажет, что этому быть так, – ты, несмотря на силу своего красноречия, противоречить не можешь, но вертишься туда и сюда. Ведь и в народной сходке, когда афинский народ на слова твои говорит, что это не так, – ты вдруг переменяешься и начинаешь утверждать, что ему угодно. Таков ты и в отношении к упомянутому красавцу, сыну Пирилампову: желаниям и словам любезного противиться не можешь; так что человеку, который удивлялся бы всегда высказываемым ради них твоим мнениям, как они нелепы, – ты, если бы только захотел, отвечал бы: пока, по чьему-нибудь приказанию, не перестанет утверждать это твой любезный, – не перестанешь утверждать то же самое и ты.
Народная сходка – народное собрание, высший орган демократической власти в Афинах. В христианское время это слово, «экклесия», буквально «созванные», стало означать церковь во всех смыслах, «собор».
Думай же, что и от меня слышишь подобное и не удивляйся, если я говорю такие речи, но вели, чтобы перестала говорить их моя любезная философия. А она, милый друг, всегда утверждает то, что теперь слышишь от меня; она совсем не так переменчива, как другие любезные. Вот, например, этот сын Клиниев иногда говорит одно, иногда другое; а философия – всегда одно и то же, говорит именно те речи, которым ты удивляешься и которые лично слышал. Итак, либо опровергни ее и, вопреки моим словам, докажи, что наносить обиды и, обижая, не подвергаться наказанию не есть крайне великое зло; либо, если оставишь это не опровергнутым, – клянусь египетским богом, собакою, что с тобою, Калликл, не будет в согласии Калликл, и что его разногласие продолжится во всю жизнь. А я думаю, почтеннейший, что пусть лучше расстроится и разногласит моя лира, пусть лучше произойдет разладица между мною и моим хором, пусть лучше не соглашаются с моими мыслями многие люди, чем быть мне в разногласии с самим собою и говорить противное самому себе. <…>
Расстроится и разногласит моя лира – капризность риторики Сократ сравнивает с расстроенным музыкальным инструментом. Философ выступает как корифей, предводитель хора, который если будет играть фальшиво, то и хор не сможет ему подчиняться. По сути, Сократ впервые формулирует требование точности и однозначности понятий как залог правильной философской дискуссии интеллектуального хора, в противовес эмоциональному произволу понятий в риторике.
Я уверен, что те помыслы моей души, с которыми ты соглашаешься, будут непременно истинны; ибо понимаю, что кто намерен попробовать, хорошо ли, правильно ли живет он по душе или нет, тот должен иметь три принадлежности, которые все у тебя есть, именно: знание, благорасположение и откровенность.
Откровенность – или, ниже, «смелость» – перевод греческого термина «парресия», означавшего право публичного выступления, которым обладали все граждане Афин. В юридическом смысле это право судиться, а в гражданском – право представлять любую политическую позицию во время выступления. На церковнославянский переводится как «дерзновение», что описывает отношение к Богу святых, «дерзновенно» выступающих перед Богом в защиту грешников. Общепринятого перевода на русский нет, можно было бы условно переводить «работа публичным политиком». Сократ имеет в виду, что профессиональный ритор слишком зависит от чужого мнения и настроения, чтобы уметь всегда отстоять свою позицию, – это он иронически называет «стыдливостью», играя, кроме морально похвального значения этого слова, двумя нежелательными смыслами этого слова: «страх перед властью» и «позорное поведение».
Сталкиваюсь я со многими; но они не могут пробовать меня, потому что не мудры, как ты. А эти иностранцы – Горгий и Пол, хоть и мудры, и дружны со мною, да им недостаёт смелости, они стыдливы более надлежащего. Как же! – дошли до такой стыдливости, что каждый из них от стыда решается, в присутствии многих людей, противоречить самому себе, и притом касательно предметов особенной важности!
Напротив, у тебя есть все, чего другие не имеют. Ты достаточно учен, что могут подтвердить многие афиняне, и расположен ко мне. А на каком основании так думаю, скажу тебе. Я знаю вас, Калликл, четырех товарищей по мудрости: тебя, Тисандра Афиднейского, Андрона сына Андрогионова и Навсикида Холаргейского. Когда-то слышал я, как вы рассуждали, до какой степени надобно заниматься мудростью, и знаю, что в то время у вас победа осталась на стороне мнения, что не должно пускаться в философские тонкости; тогда вы убеждали друг друга остерегаться, как бы, сделавшись мудрее надлежащего, вам невзначай не погибнуть.
Философские тонкости – «акрибия», выяснение точного смысла терминов, в противовес риторической игре многозначностью слов. Такая «акрибия» может погубить риторов, когда они поймут, сколь часто они неправы.
Поэтому, слыша, что ты и мне то же советуешь, что советовал самым коротким своим друзьям, я почитаю это достаточным признаком твоего ко мне расположения. А что в тебе есть способность откровенничать и не стыдиться, – говорит за тебя та самая речь, которую ты сейчас сказал мне. Итак, касательно этого предмета наше дело теперь будет состоять в следующем. На что в продолжение разговора ты дашь мне свое согласие, то будет уже достаточно испытанным мною и тобою, и того уже не понадобится пробовать на ином оселке. Ведь ты никогда не уступал мне ни по недостатку мудрости, ни по избытку стыдливости, ни по тому, что хотел бы обмануть меня; ибо сам же говоришь, что питаешь ко мне чувство дружбы. Стало быть, мое и твое согласие несомненно закончит истину.
Закончить истину – добиться самого откровенного признания, после которого уже не нужно слов.
Но вопрос из всех самый прекрасный, по поводу которого ты укорял меня, Калликл, есть следующий: каким надобно быть человеку старому и молодому? что должен он делать и до какой степени? Ведь если я в своей жизни делаю что-нибудь не так – знай, что погрешаю не по охоте, а по моему невежеству. Так ты, начав вразумлять меня, не отставай, но достаточно покажи, что такое должен я делать и каким образом дойти до этого.
Погрешаю – в греческом языке «грешить» означает буквально «промахиваться», охотничий образ, в отличие от русского «грех», происходящего от «греть» (жгучий стыд), когда понятие «грешить» понимается как быть не вполне точным («погрешность») или совершать нравственный или религиозный проступок или преступление. Греческое слово подразумевает не просто неточность, а неискусность, неумение сразу попадать в цель. Поэтому Сократ иронизирует над Калликлом, который как ритор обслуживал интересы богатых, доказывая, что они самые лучшие люди и потому им власть должна принадлежать по справедливости, видя в этом «попадании» исключительно сближение разных понятий и лукавое угодничество.
И если увидишь, что теперь я согласился с тобою, а в последующее время не делаю того, в чем согласился, – почитай меня совершенным лентяем и уже никогда не наставляй, как человека ничего не стоящего. Возьми же сначала: как это ты и Пиндар говорили о справедливом по природе? так ли, что высший располагает делами низших, лучший начальствует над худшими, сильнейший преобладает в сравнении с слабейшим? Иное ли что-нибудь называешь ты справедливым, или я вспомнил верно?
Пиндар (ок. 520–440 до н. э.) – крупнейший античный лирик, воспевал аристократов и победителей как лучших по природе и по благословению богов, доказывая своими гимнами, что из наличия «лучших» вещей в природе следует и необходимость лучших людей в обществе.
Что умеет философия, чего не умеет риторика
(Платон. «Лисид»)
Шел я из Академии прямо к Ликею, по дороге за стеною и подле самой стены. Находясь близ калитки, что у ручья Панопсова, я встретил Гиппотала, сына Иеронимова, Ктисиппа Пэанийца и многих других стоявших с ними юношей. Когда я был недалеко от них, Гиппотал, увидев меня, закричал:
– Откуда идешь, Сократ, и куда?
– Из Академии, – отвечал я, – иду прямо к Ликею.
– Иди-ка сюда, прямо к нам, – сказал он. – Не идешь? А ведь стоит.
– Куда же, говоришь ты? – спросил я. – И к кому к вам?
– Сюда, – сказал он, указав мне на какой-то против стены забор и на отворенную калитку. – Там проводим время и мы сами, и многие другие прекрасные юноши.
Академия и Ликей – парки в Афинах, впоследствии ставшие известными как места расположения, соответственно школ Платона и Аристотеля. Из этого рассказа видно, что еще до регулярной деятельности философских школ в парках собирались юноши для обсуждения насущных вопросов и для обучения друг друга, а также и просто для знакомства друг с другом, как сейчас приходят в молодежный клуб. Парк обычно был за оградой, поэтому упомянута калитка, и чтобы он был полон зелени, нужен был источник, ручей, который тоже здесь назван.
– Так что ж это такое? Что за препровождение времени?
– Палестра, – сказал он, – недавно выстроена. А время проводим в речах, которыми с удовольствием поделились бы мы и с тобою.
– Да и хорошо сделаете, – примолвил я. – Кто же там учит?
– Твой друг и хвалитель Микк, – сказал он.
– Клянусь Зевсом! – воскликнул я. – Неплохой человек, но удовлетворительный софист.
– Так хочешь ли следовать за нами, – спросил он, – чтобы видеть находящихся там?
– Я желал бы слышать сперва главное (для чего и вхожу), кто там красавец.
Палестра – крытое место для занятий борьбой, «фитнес-клуб».
Хвалитель – один из синонимов слова «почитатель», в том числе ищущий любви и дружбы.
Удовлетворительный – буквально «годный», профессиональный и гордящийся своим профессионализмом. Сократ, как это часто бывает, иронизирует над тем, что самовлюбленность софистов противоречит их желанию дружить и влюбляться.
– Всякому из нас, Сократ, кажется таким иной, – сказал он.
– А тебе-то кто, Гиппотал? Это скажи мне.
При моем вопросе он покраснел; а я продолжал:
– Сын Иеронима, Гиппотал! Хотя бы ты и не говорил, – любить кого или нет, я ведь знаю, что ты не только любишь, но далеко уже зашел в своей любви. В других отношениях я, конечно, плох и бесполезен, но то дано мне как бы от Бога, что тотчас могу узнать, кто любит и кто любим.
Сократ говорит о своем даре не просто так – для него тот, кто лжет, тот стремится достичь любви (в широком смысле, включая уважение) незаконными способами и потому не замечает, как на самом деле устроена любовь. Тогда как человек, всегда отвечающий за свои поступки, видит и чужую любовь, потому что сразу догадывается, какие поступки за ней последуют.
Услышав это, он еще более покраснел.
– Забавно однако ж, – заметил при этом Ктисипп, – что ты краснеешь, Гиппотал, а сказать Сократу имя медлишь. Между тем, если он проведет с тобою хоть немного времени, ты убьешь его, то и дело повторяя это слово. Гиппотал уже оглушил и забил наши уши Лисидом, Сократ: а если еще подольет, то нам и проснувшись легко будет думать, будто слышим имя Лисида. Притом ужасно, конечно, бывает, хотя и не очень, когда ведет он живую речь, а что как вздумает еще заливать нас стихотворениями и сочинениями? Но всего ужаснее, если свою любовь начинает он воспевать дивным голосом, который должны мы слушать терпеливо. А теперь, при твоем вопросе, краснеет.
Лисид (ок. 445–380 до н. э.) – афинский оратор, логограф (сочинитель речей для выступающих в суде), уже в античности признан классиком риторики.
Живая речь – буквально «слово за слово», «по списку», «исчерпывающе», противопоставляется любовным стихам и запискам, которые могут быть темны, состоять из намеков, понятных только другу. Поэтому Сократ и говорит, что рассказ о чужих чувствах мучителен, но он неизбежен, когда влюбленный не знает меры.
– Этот Лисид, видно, – дитя, – примолвил я; заключаю из того, что слышимого мною имени я не знал.
– Да, имя Лисида как-то еще не очень произносят, – сказал он, – его называют пока по отцу, который весьма известен. Посему я хорошо знаю, что это лицо никак не может быть тебе незнакомо; уже по одному этому ты должен его знать.
– Да скажи мне, – спросил я, – чей он сын?
Дитя – здесь: еще никак не заявивший о себе в обществе.
– Старший сын Димократа Эксонского, – отвечал он.
– Хорошо, Гиппотал, – сказал я, – ты нашел любовь благородную и во всех отношениях превосходную. Ну, покажи же ее и мне, как показываешь этим, чтобы я знал, разумеешь ли ты, что должен говорить любящий о любимом самому любимцу и другим.
– Но разве из того, что этот толкует, какое-нибудь слово имеет вес? – сказал он.
– Неужели же ты отрекаешься от той любви, о которой этот говорит? – спросил я.
– Нет, – отвечал он, – но я не пишу ни стихов, ни прозы о любви.
– Он не здоров, – примолвил Ктисипп, – он в бреду, в помешательстве.
Проза – вероятно, дневник или переписка с сохранением копий писем, вряд ли речь идет о похвальных речах в честь друга.
Помешательство (греч. «мания») – первоначально, вероятно, состояние транса, значение навязчивой идеи – более позднее. Но здесь игра обоими значениями: помешательство на одном человеке вызвано трансом, аффектом, который невозможно скрыть просто потому, что резко изменилось поведение человека, так что даже с трудом поверят, что он не забросил все ради стихов и прозы.
– Мне нужно слышать, Гиппотал, не что-нибудь метрическое и не песнь, – сказал я, – если ты творил ради юноши, а мысли, чтобы знать твои к нему отношения.
– Вероятно, он скажет тебе, – отвечал Гиппотал, – ибо твердо знает и помнит, когда этим я, как говорит, прожужжал ему уши.
– И очень, клянусь богами, – примолвил Ктисипп. – Да ведь и смешно, Сократ: любя молодого своего человека и обращая на него внимание преимущественно пред другими, не мочь сказать ничего от себя, чего не говорил бы тот молодой человек. Как это не смешно! Ведь что поет целый город и о Димократе и о деде молодого человека Лисида, и о всех его предках, как они, будучи богаты, воспитывали лошадей и одерживали победы на ливийских, истмийских и немейских играх, ездя и четвернею и на скакунах; то самое, да еще глупее, стихотворствует и говорит этот. Вот недавно рассказал он нам в стихах о приеме Геракла, как предок их, родившийся сам от Зевса и дочери родоначальника дема, по родству с Гераклом, принимал его у себя гостем, – и многое подобное этому, о чем поют старухи, Сократ. О таких-то вещах рассказы и песни принуждает он слушать и нас.
Поет целый город – далее собеседники пародируют темы и образы хоровой лирики (лирики от лица городской общины как «хора»), образцом которой было творчество Пиндара. Хоровая лирика воспевала победителей на соревнованиях, прежде всего конных, как любимцев и избранников богов, связывая их успех как с родовитостью (происхождением от богов), так и с аристократизмом как обладанием лучшими качествами. Для Сократа было важнее быть избранником богов лично, для него любовная импровизация важнее прежних законов любви и избранничества.
Старухи – имеется в виду как распространенное просторечное наименование вздора «бабским» («как бабы на базаре рассуждают»), так и вообще любые недостоверные слухи, на которых, по мнению собеседника, основаны аристократические притязания. Сократ, как мы увидим, гораздо тоньше понимает и аристократизм, и риторику, и дружбу, а не рубит с плеча, как его умные, но слишком пылкие собеседники.
Выслушав это, я сказал:
– Как ты смешон, Гиппотал! Еще не одержавши победы, уже пишешь и поешь в похвалу себе стихи.
– Но и не себе, Сократ, и не пишу, и не пою, – сказал он.
– И не думаешь? – примолвил я.
– А это что значит? – спросил он.
– Те оды всего более касаются тебя, – сказал я. – Ведь если бы ты поймал такой предмет любви, то рассказываемое и воспеваемое действительно послужило бы в честь и похвалу тебе, как победителю, овладевшему таким любимцем. Если же, напротив, он убежит от тебя, то чем больше наговорил ты похвального о нем, тем больше, кажется, лишишься прекрасного и доброго сам, и будешь тем смешнее. Итак, друг мой, кто в любви мудр, тот не хвалит любимца, прежде чем не поймает его, боясь, не думает ли он как-нибудь уйти. Притом красавцы, когда кто хвалит и величает их, становятся самомнительны и высокомерны. Или не думаешь?
Сократ спорит с риторическим подходом к действительности: для ритора правильно построенная речь производит социальный эффект, тогда как для Сократа важнее точное попадание. Поэтому любовные или дружеские отношения выглядят для него как охота, где требуется как терпение, так и точность, точно так же как в философском поиске истины.
– Думаю, – сказал он. – А чем они высокомернее, тем труднее бывает ловить их.
– Уж вероятно.
– Каков же, по твоему мнению, был бы ловец, если бы он поднял зверя и чрез то ловлю сделал самою безуспешною?
– Явно, что плохой.
– Так речами и одами не обворожать, а ожесточать, это еще какая неловкость. Не правда ли?
– Мне кажется.
– Смотри же, Гиппотал, как бы чрез поэзию не подвергнуться тебе всему этому. Ведь ты, думаю, не захочешь согласиться, что человек, вредящий себе поэзией, есть хороший поэт, поскольку он вредит себе.
Поднял – устаревшее охотничье выражение, «спугнул». Греческий глагол означает также «возбуждать», «ставить на дыбы», «внушать беспокойство», и Сократ намекает, что преждевременные похвалы только раздражают и портят человека, ожесточают его. Нельзя считать, что речь просто смоделирует поведение человека, «поймав» его в ловушку приятных для него фраз, она может невольно раздражить его, даже если кажется, что речь успешна.
Каким должен быть философский досуг
(Платон. «Федр»)
Притом теперь мы, кажется, и на досуге; да и кузнечики, как обыкновенно в жаркое время, посредством своих песней разговаривают между собою над нашими головами и смотрят на нас. Если они увидят, что мы, подобно черни, в полдень молчим и, убаюкиваемые ими, от умственного бездействия дремлем; то по всей справедливости будут смеяться на наш счет и подумают, что в их убежище пришли какие-то рабы, чтобы, как овцы в полдень, заснуть на берегу ручья. Если же, напротив, заметят, что мы разговариваем и проплыли мимо их, будто мимо сирен, не поддавшись очарованию, то охотно заплатят нам тем, чем дал им Бог честь платить человеку.
Рабы – признаком рабского состояния Сократ считает бессмысленный отдых от усталости и призывает, наоборот, к познавательному отдыху, например к размышлению о природе кузнечиков и их месте в мироздании.
Сирены – речь о памятном всем эпизоде из «Одиссеи» Гомера, как Одиссей смог проплыть, услышав пение сирен и не бросившись в воду от очарования, будучи привязан к мачте. Сократ требует так же «привязываться» к наукам, беря пример с кузнечиков, которые трещат весь день и не устают.
Почему всему надо учиться
(Ксенофонт. «Воспоминания о Сократе»)
– Странное дело, – сказал он (Сократ. – А. М.), – кто выбирает своей профессией игру на кифаре или на флейте или верховую езду и тому подобное, тот старается как можно чаще практиковатся в области избранной им профессии, и притом не в одиночестве, а в присутствии лучших знатоков; он прилагает все усилия и не жалеет трудов, лишь бы не нарушать их советов, находя, что иным путем не может сделаться крупной величиной. А некоторые претенденты на роль оратора и государственного деятеля думают, что у них без подготовки и старания сама собою вдруг явится способность к этому. Между тем работа в области государственной деятельности гораздо труднее, чем в области вышеупомянутых профессий, – настолько труднее, что, хотя число работающих в этой области больше, число достигающих успеха меньше: отсюда видно, что будущему государственному деятелю нужны и занятия более продолжительные и более интенсивные, чем будущему специалисту в тех профессиях.
Сократ имеет в виду, что настоящим политиком может считаться тот, кто спас свой город или же добился его процветания, что почти то же самое. Кифарист спасает мелодию, портной спасает одежду, в смысле сохраняя свой предмет и доводя до совершенства, а политик спасает город. Поэтому счет настоящим политикам, таким как Фемистокл и Перикл, идет на единицы.
Молодой Сократ учится у Парменида и Зенона
(Платон. «Парменид»)
– Ты еще молод, Сократ, – сказал Парменид, – и философия пока не охватила тебя, как охватит, по моему мнению, когда не будешь пренебрегать ничем этим. Теперь ты, по своему возрасту, смотришь еще на человеческие мнения.
Парменид Элейский (ок. 515–440 до н. э.) – крупнейший философ, живший до Сократа, впервые сформулировавший тезис о бытии как о самотождестве и тем самым связавший познание природы и логику. Законодатель родного города Элеи. Его ученик Зенон (ок. 490 – ок. 430 до н. э.) развивал мысль о самотождестве, приводя парадоксальные примеры того, что мы не можем мыслить движение или другие формы опыта как самостоятельные, если хотим быть последовательными в созерцании предметов. От положений Парменида отталкивались софисты, делавшие противоположные выводы о многообразии мира и законности любого частного опыта. По сюжету диалога, происходящего в 450 году. до н. э., Пармениду 65 лет, Зенону, его ученику, 40 лет, а Сократу – 20.
Охватила – греческое слово означает «постичь», «схватить», «удерживать», здесь как будто перевернуты привычные нам отношения: не мы «схватываем», «понимаем» философию, а она – нас.
Мнения – любые суждения, противопоставленные истине как самоочевидности, это могут быть и вполне справедливые и правильные формулировки, но имеющие смысл только внутри определенного устройства общения и ситуации. Парменид в своей поэме «О природе» противопоставил «путь истины», по которому идут философы, сохраняя всегда ясность и определенность мышления, и «путь мнения», полный неопределенности, двусмысленности и абсурда.
Скажи-ка мне вот что: тебе кажется, говоришь, что есть некоторые виды, от которых прочие вещи, по участью в них, получают свои названия; причастная, например, подобию становится подобною, величине – великою, красоте и справедливости – справедливою и прекрасною.
Виды – идеи, ключевое понятие философии Платона. Парменид разбирает не понятие идеи как таковой, как об опознаваемости вещи в качестве самостоятельной, но понятие о причастности. Что значит быть причастным – разделять совместный опыт или определенным образом относиться к тому, чему причастен? Парменид показывает несостоятельность бытового представления о разделенном опыте и требует более высокого созерцательного представления.
– Конечно, – сказал Сократ. – Но каждая, воспринимающая вид, весь ли его воспринимает или часть? Или воспринятие возможно еще иное, помимо этого?
– Но какое же? – сказал он. – Так думаешь ли, что весь вид, составляя одно, содержится в каждой из многих вещей – или как?
– Да что же препятствует, Парменид, содержаться ему? – отвечал Сократ.
– Следовательно, будучи одним и тем же самым – во многих вещах, существующих особо, он будет содержаться во всех всецело и таким образом обособится сам от себя.
– Не обособится, – возразил Сократ. – Как, например, день, будучи одним и тем же, в одно и то же время находится во многих местах, и оттого нисколько не отделяется сам от себя; так, может быть, и каждый из видов содержится во всем, как один и тот же.
– Куда любезен ты, Сократ, – сказал Парменид, – что одно и то же полагаешь во многих местах, – все равно как если бы, закрыв завесою многих людей, говорил, что одно находится на многих всецело. Или не это, думаешь, выражают твои слова?
Парменид различает причастность как признаваемый всеми опыт (например, все видят, что сейчас день) и причастность как форму тождества, по виду, числу или чему-либо еще. Первая причастность заведомо обманчива, подразумевая разные понимания, а вторая еще только требует обсуждения.
– Может быть, – отвечал он.
– Так вся ли завеса была бы на каждом или части ее, – по одной?
– Части.
– Стало быть, и самые виды делимы, Сократ, – сказал Парменид, – и причастное им должно быть причастно частей, и в каждой вещи будет уже не целый вид, а всегда часть.
– Представляется, конечно, так.
– Что же? Захочешь ли утверждать, Сократ, что вид, как одно, у нас действительно делится и, делясь, все-таки будет одно?
– Отнюдь нет, – отвечал он.
– Смотри-ка, – продолжал Парменид, – если ты будешь делить самую великость, и каждый из многих больших предметов окажется велик ее частью, которая меньше самой великости, – не представится ли это несообразным?
– Конечно, – сказал он.
– Что же? каждая вещь, получив какую-нибудь часть равного, – которая меньше в сравнении с самым равным, – будет ли заключать в себе нечто, чем сравняется с какою-либо вещью?
– Невозможно.
– Но положим, кто-либо из нас примет часть малости: сама малость будет больше ее, так как это ее часть. И тогда как сама малость окажется больше, то, к чему приложится отнятое, станет, напротив, меньше, а не больше, чем прежде.
– И этого-то быть не должно, – сказал Сократ.
– Каким же образом, Сократ, – спросил Парменид, – все прочее будет причастно у тебя видам, когда не может принимать их ни по частям, ни целыми?
– Клянусь Зевсом! – отвечал Сократ. – Такое дело, мне кажется, вовсе не легко решить.
– Что же теперь? Как ты думаешь вот о чем?
– О чем?
Парменид загнал молодого Сократа в тупик, указав, что причастность подразумевает либо наличие частей, какой-то из которых причастный овладевает, либо то, что причастные друг другу вещи становятся частями какого-то большего целого. Но в первом случае окажется, что идея не равна себе, а во втором – что вещи не равны себе. Сократ уже готов признать, что видов столько же, сколько вещей, и можно установить хотя бы арифметическую тождественность, если другие у него после каверзных вопросов Парменида не получаются.
– Я полагаю, что ты каждый вид почитаешь одним по следующей причине. Когда покажется тебе много каких-нибудь величин, ты, смотря на все их, представляешь, может быть, одну какую-то идею и отсюда великое почитаешь одним.
– Это правда, – сказал он.
– А что само великое с прочими величинами? Если таким же образом взглянешь душою на все, не представится ли опять одно великое, чрез которое по необходимости все это является великим?
– Вероятно.
– Стало быть, тут представится иной вид великости, происшедший независимо от самой великости и от того, что причастно ей, а над этими всеми – опять другой, по которому выйдут велики эти, – и каждый из видов уже не будет у тебя один, но откроется их бесконечное множество.
– Но каждый из видов, Парменид, – заметил Сократ, – не есть ли мысль? – а мысли негде больше быть, как в душах: так-то каждый остался бы, конечно, одним и не подвергался бы уже тому, о чем сейчас было говорено.
Мысль – можно перевести как «догадка», «соображение», примерно то, что позднее в философии станет «понятием». «Не есть ли мысль?» – то есть «не существует ли только как предмет нашего ума?» Греческое оригинальное слово для мысли «ноэма» было возвращено в философию ХХ века Гуссерлем, предложившим различать «ноэзу» как процесс мышления и «ноэму» как результат мышления, примерно как мы различаем поэзию и поэму. Парменид говорит не о том, что идеи существуют в нашем уме, а что мы можем мыслить их непротиворечиво, только порождая их как производные нашего ума, независимо от того, как они соотносятся с миром вещей.
– Так что же? – спросил Парменид. – Каждая мысль будет одно, но мысль – ни о чем?
– Но это невозможно, – отвечал он.
– Значит, о чем-нибудь?
– Да.
– Существующем или не существующем?
– Существующем.
– Не об одном ли чём, что мыслится как присущее всему и представляет одну некоторую идею?
– Да.
– Так не вид ли будет это мыслимое одно, всегда тожественное во всем?
– Необходимо.
Парменид ставит вопрос, важный и для Гуссерля: любому предметному мышлению предшествует полагание предмета, какое-то отношение к реальности, какое-то ее признание, позволяющее потом взяться за отдельные предметы.
– Что же теперь? – спросил Парменид. – Если все прочие вещи причастны, говоришь, видам, то не необходимо ли тебе думать, что либо каждая вещь относится к мыслям и всё мыслит, либо относящееся к мыслям несмысленно?
– Но и это не имело бы смысла, – отвечал он. – Впрочем, мне-то, Парменид, скорее всего, представляется так: эти виды стоят в природе как бы образцы, а прочие вещи подходят к ним и становятся подобиями; так что самая причастность их видам есть не иное что, как уподобление им.
Подходят – в оригинале сказано сильнее – «привыкают». Парменид решает недоумение, требуя понять «идею» не как образ или вещь ума, но как образец (греч. «парадигма»), образчик, модель, так что уже не так важно, принадлежат ли они миру вещей или миру ума; гораздо важнее поведение самих вещей.
– Но когда что подошло к виду, – сказал Парменид, – может ли тот вид не быть подобным уподобившемуся, насколько что ему уподобилось? Или есть какая-нибудь возможность – подобному не быть подобным подобному?
– Нет.
– Но подобному с подобным не крайне ли необходимо быть причастным одного и того же вида?
– Необходимо.
– А то, чего причащаясь, подобное становится подобным, – не будет ли это именно тот вид?
– Без сомнения.
– Следовательно, невозможно, чтобы нечто уподоблялось виду, вид же уподоблялся иной вещи; а не то – помимо вида всегда явится иной вид, и если этот будет подобен чему-нибудь, – опять иной, и никогда не перестанет представляться новый вид, как скоро вид становится подобным тому, что причастно ему.
Парменид указывает, что и такое «уподобление» нельзя понимать натуралистически, как просто воспроизведение готовых черт, потому что тогда и образец, раз он образец чего-то, должен уподобляться какому-то еще образцу, и так до бесконечности. Парменид вскрывает проблему, которая до сих пор важна в теории моделей: модель одновременно является образцом чего-то и сделана по образцу чего-то.
– Ты говоришь весьма справедливо.
– Стало быть, вещи делаются причастными видов не подобием: надобно искать чего-нибудь иного, чем условливается эта причастность их.
– Вероятно.
– Так видишь ли, Сократ, – сказал Парменид, – сколько возникает затруднений, когда кто допускает бытие видов как бы самих по себе?
Как есть со вкусом
(Ксенофонт. «Воспоминания о Сократе»)
Как-то Сократ увидал, что другой из сотрапезников с одним куском хлеба берет в рот понемногу от нескольких мясных блюд.
– Можно ли вообразить себе, – сказал он, – кулинарное искусство, дороже обходящееся или больше портящее кушанья, чем то, которое придумывает себе тот, кто сразу берет в рот всевозможные приправы? Он смешивает разные вещества в большем числе, чем повара, и тем делает кушанья дороже; а кто смешивает такие вещества, которых они не смешивают, как не подходящие одно к другому, тот делает ошибку, если они поступают правильно, и уничтожает их искусство. Но если в повара берут лучших мастеров такого дела, то не смешно ли, что он, не имея ни малейшей претензии на знание этого искусства, переделывает их работу? Кроме того, кто привык есть несколько кушаний сразу, с тем бывает еще такой случай: когда нет нескольких блюд, ему будет казаться, что он терпит недостаток, потому что он будет стремиться к привычному. Напротив, кто привык одному куску хлеба давать в провожатые одно кушанье, того и при отсутствии нескольких блюд не огорчит, что у него только одно.
Сократ в этом рассуждении, с одной стороны, защищает профессионализм против поспешного мнения, а с другой стороны, указывает на то, что смешанная еда требует дополнительных расходов, таких как дорогие специи, и потому экономически неприемлема.
Как практическое знание оказывается ненадежным
(Платон. «Эвтидем»)
Вскоре после того вошли Эвтидем и Дионисиодор со множеством, как мне показалось, учеников своих. Вошедши, они начали прохаживаться в крытой галерее и еще не сделали двух-трех поворотов, как вошел Клиний, который действительно очень подрос, твое замечание справедливо, а за ним толпа приятелей его и, между прочими, некто Ктисипп Пеанийский, прекрасный и добрый юноша по природе, но задорный по молодости.
Крытая галерея – обычное место философских бесед, такие галереи были в парках Академия и Ликей (Лицей), такой галереей была Пестрая Стоя, торговый центр, где возникла школа стоиков. Можно сравнить такие галереи с нынешними клубами или «коворкингами».
Задорный – буквально «гибрист», ведущий себя вызывающе, бросающий вызов богам, это понятие могло включать большой диапазон дерзости, от, например, юношеской развязности и сквернословия до авантюризма.
Клиний, заметив при самом входе, что я сижу один, подошел прямо ко мне и сел по правую мою руку, как сам ты сказал. Дионисиодор и Эвтидем, увидев его, сперва остановились и разговаривали друг с другом, время от времени поглядывая на нас, – а я внимательно наблюдал за ними; потом подошли к нам, и один из них, Эвтидем, сел подле мальчика, а другой подле меня с левой руки, прочие же – кому где случилось. Я поклонился им, так как и прежде по временам видался с ними; потом, обратившись к Клинию, сказал: Клиний! представляю тебе Эвтидема и Дионисиодора, мудрецов в вещах не маловажных, а великих. Они знают все, относящееся к войне, – все, что нужно знать человеку, желающему сделаться искусным полководцем, то есть как располагать и весть войско, как сражаться оружием; они могут также научить, как помогать самому себе в судах в случае какой-нибудь обиды.
Когда я сказал это, Эвтидем и Дионисиодор обнаружили свое неудовольствие; потому что, посмотрев друг на друга, улыбнулись. Потом первый из них примолвил:
– Не этим уже мы серьезно занимаемся, Сократ; такое занятие у нас только между делом.
Тут я изумился и сказал:
– Значит, ваше дело, должно быть, прекрасно, если подобное занятие для вас только безделка. Скажите же, ради богов, в чем состоит это прекрасное упражнение?
Безделка (греч. «парергон», буквально «попутно с основной работой») – в узком смысле занятие, выполняемое в перерыве от основного занятия, «халтура»; позднее также обозначение дилетантских занятий искусством и литературой или же экспромтов, написанных в перерывах между созданием серьезных сочинений.
– Мы признаем себя способными, Сократ, – отвечал он, – превосходнее и скорее всех преподать добродетель.
– О Зевс! – вскричал я. – Какое великое дело! Да где нашли вы это сокровище? А я думал о вас так, как сейчас же говорил, что вы, то есть, с особенным искусством действуете оружием, да так и рассказывал о вас. Помнится даже, что и сами вы, в первое время прибытия к нам, объявляли о себе то же. Но если теперь поистине обладаете и этою наукою, то умилосердитесь; от души приветствую вас, как богов, и прошу у вас прощения в прежних словах своих. Впрочем, смотрите, Эвтидем и Дионисиодор, правду ли вы сказали? Ведь неудивительно не верить, когда обещаете так много.
– Будь уверен, Сократ, что правду, – отвечали они.
– Поздравляю же вас с таким приобретением гораздо более, чем великого царя с владычеством. Однако ж скажите мне: намерены ли вы объявить всем об этой мудрости или думаете как иначе?
Умилосердитесь – Сократ весьма жестко иронизирует, замечая, что учить добродетели могут только боги. Слово «смилостивитесь» было бы не слишком точным для перевода.
– Для того-то мы и приехали сюда, Сократ, чтобы объявить о себе и учить, кто пожелает учиться.
– О, ручаюсь, что все пожелают, кто не знает вашего искусства! Вот я первый, потом Клиниас, а там Ктисипп и все эти, – сказал я, указывая на друзей Клиниаса.
А они уже очутились вокруг нас: Ктисипп сперва сидел, кажется, далеко от Клиния; но когда Эвтидем, разговаривая со мною, наклонялся вперед, потому что между нами был Клиниас, и заслонял его от Ктисиппа, он, желая смотреть на своего друга и вместе слушать разговор, первый вскочил со своего места и стал против нас. Потом его примеру последовали и другие, обычные приятели Клиния и друзья Эвтидема и Дионисиодора. На них-то указал я Эвтидему и примолвил, что все они готовы учиться. В самом деле, как Ктисипп, так и прочие изъявили сильное желание и в один голос просили его показать опыт своей мудрости.
Опыт – здесь близко нашему понятию «эксперимент», показать, как мудрость может сработать на практике.
Тогда я сказал:
– Эвтидем и Дионисиодор! Как хотите, а надобно и их удовлетворить, и для меня сделать это. Показать себя во многом – дело, конечно, не малое; но скажите мне по крайней мере: того ли только, кто убежден, что дóлжно у вас учиться, можете вы сделать добрым человеком, или и того, кто еще не убежден, потому что вовсе не почитает добродетели предметом науки, а вас – её учителями? То есть, к вашему ли искусству, или к иному какому-нибудь, относится также знание убедить человека, что добродетель изучима и что вы именно те люди, у которых можно научиться ей самым лучшим образом?
– Точно к нашему, Сократ, – отвечал Дионисиодор.
– Поэтому вы лучше, нежели кто-либо из современников, можете расположить к философии и добродетели?
Философии – фраза переведена не очень удачно, правильнее было бы «можете научить философствовать и тщательно заботиться о добродетели». Философствовать означает здесь тщательно размышлять, как мы говорим «хорошо подумай над своими поступками».
– Думаем, да, Сократ.
– Отложите же все прочие рассуждения до другого времени, – сказал я, – а теперь покажите себя только в следующем: доставьте мне и всем присутствующим удовольствие; убедите этого мальчика, что дóлжно философствовать и любить добродетель; это к нему, по его возрасту, идет. Я и прочие, здесь находящиеся, сильно желаем, чтобы он был самым лучшим человеком.
Перед вами сын Аксиоха, следовательно, внук Алкивиада старшего и племянник того, который ныне здравствует; имя его Клиний. Так как он молод, то мы опасаемся, чтобы кто-нибудь, предупредив нас, не развратил его и, пользуясь его молодостью, не наклонил мыслей его к каким-нибудь другим предметам. Поэтому вы пришли весьма кстати. Если для вас не составит это труда, испытайте нашего мальчика, побеседуйте с ним в нашем присутствии. – Почти так говорил я.
На это Эвтидем решительно и смело сказал:
– Какой труд, Сократ; лишь бы юноша согласился отвечать.
– О, к этому-то именно он и привык, – заметил я, – друзья то и дело обращаются с ним, часто спрашивают его и заставляют разговаривать; следовательно, в ответах он будет, вероятно, смел.
Но как бы лучше рассказать тебе, Критон, что за этим последовало? Дело немаловажное – уметь, при повторении, удержать такую необыкновенную мудрость. Приступая к рассказу, не призвать ли и мне на помощь Муз и Мнемосину, как призывают их поэты?
Мнемосина (Мнемозина) – богиня памяти, мать Муз. Призывание Муз, одной или всех, было необходимым в начале любого эпоса («Гнев, богиня, воспой…»), так как только Муза могла передать поэту навык не просто сочинять, а выстраивать эпическое целое.
Начал Эвтидем, помнится, следующим вопросом:
– Клиний! Какие люди обыкновенно учатся: умные или невежды?
Ребенок, так как задача была трудна, покраснел и в недоумении посмотрел на меня; а я, видя, что он смешался, сказал:
– Не робей, Клиний, отвечай смело: то или другое тебе кажется? может быть, чрез это получишь великую пользу.
В ту же минуту Дионисиодор наклонился ко мне почти на ухо с комическою улыбкой и молвил:
– Предсказываю тебе, Сократ, что, как ни ответит дитя, во всяком случае будет обличено в ошибке.
Между тем Клиний уже отвечал; так что мне более не нужно было возбуждать его к смелости: он отвечал, что учатся умные.
– А называешь ли ты кого-нибудь учителями, – спросил Эвтидем, – или не называешь?
– Называю.
– Но учители не суть ли учители тех, которые учатся, как, например, цитрист и грамматист были твоими и других детей учителями, а вы их учениками?
Согласился.
Цитрист – учитель игры на цитре (кифаре), в более широком смысле – учитель музыки, пения и декламации поэзии.
Грамматист – учитель письма, а в более широком смысле – учитель литературы, требовавший заучивать наизусть и цитировать по памяти образцовые тексты.
– А учась чему-нибудь, вы, конечно, прежде не знали того, чему учились?
– Не знали, – сказал он.
– И, однако ж, не зная того, были умны?
– Не так-то, – отвечал он.
– А если не умны, то невежды?
– Правда.
– Итак, учась тому, чего не знали, вы учились невеждами?
Мальчик согласился.
– Значит, умные учатся невеждами, а не умными, как ты думал, Клиниас.
Лишь только он сказал это, как все последователи Дионисиодора и Эвтидема дружно, будто хор по знаку капельмейстера, зарукоплескали и подняли смех.
Капельмейстер – в оригинале просто «учитель», иначе говоря, дирижер и педагог хора. Античная музыка включала в себя шумовые эффекты, в том числе топот ногами, хлопание руками и прямое выражение эмоций.
Потом, прежде чем ребенок успел порядочно вздохнуть, Дионисиодор обратился к нему и сказал:
– А что, Клиний? Как скоро грамматист говорит что-нибудь, которые дети разумеют слова его: умные или невежды?
– Умные, – отвечал Клиний.
– Следовательно, учатся умные, а не невежды, и ты неправильно сейчас отвечал Эвтидему.
После этого-то почитатели софистов, сорадуясь их мудрости, уже слишком много смеялись и шумели; а мы, как оглушенные, молчали.
Заметив наше смущение, Эвтидем, чтобы еще более удивить нас, не давал ребенку отдыха, продолжал спрашивать и, как хороший орхист, предлагал ему об одном и том же предмете сугубые вопросы.
Орхист – музыкант оркестра. Имеется в виду повторение припева два раза, сохраняющееся вплоть до современных песен.
– А что, Клиниас, – сказал он, – учащиеся тому ли учатся, что знают, или тому, чего не знают?
В ту же минуту Дионисиодор опять прошептал мне:
– Сократ! Ведь и это такая же штука, как прежняя.
– О Зевс! – отвечал я. – Да и первый-то вопрос делает вам много чести.
– У нас все равно неизбежны, – сказал он. – Поэтому вы, думаю, пользуетесь высоким мнением у своих учеников?
Между тем Клиний отвечал Эвтидему, что учащиеся учатся тому, чего не знают. А Эвтидем спросил его опять, как и прежде спрашивал:
– Как же так? Знаешь ли ты буквы?
– Знаю, – сказал он.
– Все знаешь?
– Все.
– Но когда человек говорит что-нибудь, разве не буквы он говорит?
Согласился.
– А так как ты знаешь все буквы, то он говорит то, что ты знаешь?
И в этом согласился.
– Что ж теперь? – сказал он. – Значит, не ты учишься, когда что-нибудь говорят, а тот, кто не знает букв?
– Так; однако ж я учусь, – сказал он.
– Но ты учишься тому, что знаешь, если только знаешь все буквы.
– Правда.
– Следовательно, ты неправильно отвечал, – сказал он.
Софист Эвтидем, служащий примером для Сократа, ставит вопрос о двусмысленности слова «знание» – знание как восприятие, появляющееся сразу, как мы восприняли какие-то данные, и знание как память, хорошая заученность и практическое владение материалом. Сократ с некоторым недоверием относился к всезнанию, к простому заучиванию, считая, что оно далеко не всегда развивает интеллектуально, но так же и к знанию как простому восприятию, думая, что за ним должны стоять какие-то более глубокие мотивации. Поэтому Платон приписал Сократу концепцию знания как «припоминания», не обучение отдельным фактам, но раскрытие собственной душевной склонности к познанию, за которой знания следуют как бы автоматически. «Припоминание» превращает знание из пустой эрудиции в душевное переживание.
Эвтидем еще не успел порядочно кончить своего заключения, как Дионисиодор перехватил речь его, будто мяч, и опять напал на дитя.
– Клиний! – сказал он. – Эвтидем обманывает тебя. Скажи мне: учиться не значит ли приобретать познание о том, чему кто учится?
Клиний согласился.
– А познать – не тоже ли, что иметь уже познание?
Подтвердил.
– Следовательно, не знать – все равно, что не иметь познания?
– Конечно.
– Но кто получает что-нибудь? Тот ли, кто имеет, или кто не имеет?
– Кто не имеет.
– А ты согласился, что не знающие принадлежат к числу людей не имеющих?
– Согласился.
– Поэтому учащиеся принадлежат к числу людей получающих, а не тех, которые имеют?
– Так.
– Следовательно, учатся, Клиний, не те, которые знают, а те, которые не знают.
Мяч – античные игры с мячом допускали и бить по нему ногами, и хватать руками. Поэтому описанный перехват – не просто метафора «подхватывания темы», но и указание на жестикуляцию: собеседник стал еще быстрее размахивать руками, чтобы казаться убедительнее, и казалось, будто он хватает мяч.
Чем полезны друзья
(Ксенофонт. «Воспоминания о Сократе»)
Слышал я однажды разговор Сократа также о друзьях, из которого, казалось мне, можно извлечь очень много пользы при выборе друзей и обхождении с ними. От многих, говорил он, он слыхал, что из всего того, что приобретает человек, самое лучшее – добрый и надежный друг; но, как он видит, большинство людей обо всем заботится больше, чем о приобретении друзей. Дома, земли, рабов, скот, домашние вещи люди усердно приобретают и стараются сохранить то, что есть; что же касается друзей, этого величайшего сокровища, по их словам, большинство не заботится ни о приобретении их, ни о сохранении тех, какие есть. Мало того, во время болезни друзей и слуг некоторые к слугам приглшают врачей и вообще стараются достать все, что нужно для их здоровья, а на друзей обращают мало внимания; когда умирют те и другие, о рабах жалеют и смерть их считают ущербом для себя, а в смерти друзей не видят никакого убытка; ни одну из вещей своих не оставляют без ухода и без присмотра, а друзей, нуждающихся в заботе, оставляют без внимания. Кроме того, большинство людей знает своим вещам счет, хоть бы их было у них очень много; а друзей, хотя их и мало, не только числа не знают, но даже, начавши пересчитывать их кому-нибудь, кто спросит, сперва назовут некоторых в числе друзей, а потом исключат: так мало думают о друзьях!
Счет – Сократ, обличая тех, кто смешивает дружбу с приятельством или взаимовыгодными отношениями, одновременно открывает тему, важную для классической этики дружбы: настоящий друг всегда единичен, даже если их у тебя несколько, каждый из них – уникальная единица. Наше понятие о достоинстве уникальной личности сначала родилось в этике дружбы, а потом уже было обособлено как относящееся к любому индивиду.
А между тем, с какой вещью ни сравни хорошего друга, он окажется гораздо ценнее всякой: какая лошадь, какая пара волов так полезна, как добрый друг? Какой раб так привязан и предан? Какая вещь так пригодна на все? Хороший друг является со своими услугами при всякой нужде друга, при устройстве как частных, так и общественных его дел; нужно ли ему благодеяние, друг посодействует; страх ли какой тревожит, он помогает, то принимая участие в его расходах и работе, то действуя вместе с ним уговорами или силой; в его счастье радуется больше него, в несчастье все налаживает. Где человеку служат руки тем, что работают, глаза тем, что заранее видят опасность, уши тем, что заранее слышат об опасности, ноги тем, что исполняют его намерения, там везде благодетельный друг оказывает не меньше услуг, чем они. Мало того, где иной сам для себя не делает, не видит, не слышит, не исполняет своего намерения, там часто друг делает это вместо своего друга. Несмотря на это, некоторые стараются ухаживать за деревьями из-за плодов, а о самом плодоносном предмете, который называется другом, огромное большинство людей заботится лениво, кое-как.
Плодоносный – в классической этике считалось, что дружба приносит большие плоды добродетелей, такие как щедрость, терпение или стремление к знанию.
Философия – это знание знания
(Платон. «Хармид»)
Мне показалось, что мое недоумение заставило и его подвергнуться недоумению. Однако ж, привыкши к похвалам, он стыдился присутствующих и не хотел признаться, что не может разрешить предложенных мною вопросов, а между тем не говорил ничего ясного и только прикрывал свое недоумение. Поэтому, чтобы продолжить наш разговор, я сказал:
– Впрочем, если угодно, Критий, предположим пока, что знание знания возможно, и будем рассматривать, так ли это или нет. Давай же. Если это возможнее всего, то можно ли не знать, кто что знает и чего не знает? Ведь это, кажется, значит знать себя и быть рассудительным. Не так ли?
Рассудительный – различающий, способный отличить хорошее от плохого, подлинное от поддельного.
– Так, – отвечал он, – да и должно быть так, Сократ: ведь кто обладает знанием, которое знает само себя, тот, конечно, таков, каково то, чем он обладает. Например, кто обладает скоростью, тот скор, кто красотою – красив, кто знанием – знающ; и так как знание знает само себя, то и знающий равным образом будет знать самого себя.
Знание знает самого себя – знает собственные пределы, но и собственное содержание. Сократ руководствуется принципом «познай себя», превращая в этом требовании первоначальное требование скромности и уместности в основание самосознания и совести.
– Но мое сомнение не в том, сказал я, знающий это самое знает ли самого себя, а в следующем: человеку, обладающему этим самым, необходимо ли знать, что он знает и чего не знает?
– Да это одно и то же, Сократ.
– Может быть; только, вероятно, и я всегда один и тот же, то есть все еще не понимаю, как можно знать и то, что кто знает, и то, чего кто не знает.
Один и тот же – противопоставлена самотождественность как предмет недоумения или наивного знания той самотождественности, которую ищет Сократ, самотождественности самосознания.
Здоровье как предмет медицины и справедливость как предмет политики названы «здоровое» и «справедливое», исходя из того, что наука имеет дело сначала с разными казусами, а потом уже – с отвлеченными понятиями, которые во времена Сократа только изобретались и вводились в оборот.
– Какая твоя мысль? – спросил он.
– А вот какая, – отвечал я, – знание, будучи знанием знания, может ли различить что-нибудь более, кроме того, что это – знание, а то – незнание?
– Нет, именно столько.
– Следственно, знать и не знать здоровое, знать и не знать справедливое – будет одно и то же?
– Никак.
– Но первое, думаю, относится к искусству врачебному, второе – к политике; а третье есть не иное что, как знание.
– Как же иначе?
– Стало быть, кто не приобрел знания ни о здоровом, ни о справедливом, а знает одно знание, поскольку имеет только знание знания; тот, зная, что он знает и имеет некоторое знание, все-таки знает и о себе и о других. Не правда ли?
– Да.
– Но как этим знанием узнает он то, что знает? Вот, например, здравое он знает врачебным искусством, а не рассудительностью, гармоническое – музыкою, а не рассудительностью, домостроительное – наукою домостроительства, а не рассудительностью; таким же образом и все. Или нет?
Гармония – наука о построении мелодии, вообще музыкальное искусство.
Домостроительство – наука о ведении хозяйства, греч. «экономика».
– Явно.
– Рассудительностью же, если только под нею надобно разуметь знание знаний, как узнать ему, здравое ли знает он или домостроительное?
– Никак.
– Между тем, кто не знает этого, тот не будет знать, что именно он знает, а только – что он знает.
– Выходит.
– Следовательно, быть рассудительным, или рассудительность есть знание не того, что именно знаешь и чего не знаешь, а того, как видно, что знаешь и что не знаешь.
– Должно быть.
– Следовательно, когда один говорит, что он знает нечто, – другой не может исследовать, действительно ли знает он то, что признает себя знающим, или не знает: исследователь, по-видимому, будет знать только то, что другой имеет какое-то знание, а чего именно знание, – рассудительность не поможет ему знать.
– Явно, что не поможет.
– Значит, он не отличит врача, который только выдает себя за врача, а в самом деле не врач, – от того, который в самом деле врач; равно как не отличит и других знатоков от не знатоков. Мы рассмотрим это на следующем основании: если рассудительный или кто другой хочет отличить действительного врача от мнимого, то не так ли поступит? о врачебной науке он говорить с ним не будет; потому что только врач, как сказано, знает здоровое и больное. Не правда ли?
– Конечно так.
– A о знании и искусный врач ничего не знает; потому что знание мы приписали одной рассудительности.
– Да.
Рассудительность – как уже было сказано, в античной философии не столько умение рассуждать, сколько умение различать внешне сходные понятия или внешне сходные явления. Врач рассудителен в отношении симптомов болезни, тогда как философ должен быть рассудителен в отношении врача, и отличая врача от шарлатана, и отличая хорошего врача от плохого врача, и отличая хорошего профессионала от просто хорошего врача.
– То есть он не знает и о врачебной науке, поскольку врачебная наука есть также знание.
– Справедливо.
– И так рассудительный хоть и знает, что врач имеет некоторое знание, однако ж, вознамерившись испытать, в чем состоит оно, не будет ли исследовать, к чему оно относится? Разве не тем определяется каждое знание, что оно не только есть знание, но и в чем состоит, к чему относится?
– Именно тем.
– А врачебное-то искусство почитается знанием, отличным от прочих знаний, – конечно, потому, что определяется понятием о здоровье и болезни.
– Да.
– Поэтому желающий исследовать врачебное искусство необходимо должен исследовать его в том, в чем оно состоит, а не в ином внешнем, в чем не состоит.
– Без сомнения.
– Значит, надлежащий исследователь будет рассматривать врача в кругу здоровья и болезней, действительно ли он искусный врач.
– Выходит.
Как правильно выбрать себе работу
(Ксенофонт. «Воспоминания о Сократе»)
– Однако, Эвфер, – возразил Сократ, – не очень-то легко найти работу, за которую не услышишь упреков: трудно сделать что-нибудь так, чтобы ни в чем не ошибиться; да если что и без ошиби сделаешь, трудно не натолкнуться на неразумного судью; дивлюсь я, как тебе удается так легко избегать упреков и от тех, на кого ты теперь работаешь. Поэтому надо стараться быть подальше от придирчивых людей и искать судей справедливых; надо браться за дело, которое тебе по силам; а которое не по силам, того надо избегать; и вообще, всякое дело исполнять с возможно большей тщательностью и охотой. В таком случае, думаю, меньше всего подвергнешься упрекам, скорее всего найдешь помощь в нужде и проживешь всего легче, безопаснее, не терпя никакого недостатка в старости.
Судья – употребление этого слова в переносном смысле означает «ценитель», «способный различать», как в словах Чацкого «А судьи кто?» – не в значении, кто его судит, а в значении, кто именно берет на себя право все оценивать на основе старых суждений. Сократ замечает, что эти дурные судьи «придирчивы», они прежде всего педанты, а затем уже люди, лишенные вкуса или старомодные.
Как научиться рассуждать философски
(Платон. «Лисид»)
– В самом деле, мне кажется, мудрецы говорят о добрых, что они-то подобны и друзья между собою; злые же, как и говорится о них, никогда не бывают подобны самим себе, будто отуманенные и неустойчивые. А что неподобно самому себе и отличается от себя, то-то едва ли уж может уподобляться другому или быть его другом. Не так ли и тебе кажется?
Мудрецы – в оригинале еще выразительнее – «мудрейшие», или, в другом месте, «всемудрые», иронически о тех, кто притязает разбираться в любых вопросах.
Отуманенные – буквально «изумленные», «пораженные», иначе говоря, завороженные чем-то, не свободные.
Неподобно – противопоставление «подобного» и «неподобного», взятое из геометрии, стало главной этической метафорой у Сократа и Платона: добр тот, кто подобен добру, сопоставим с ним, основой суждения оказывается сходство. Мы привыкли к более развитым этическим суждениям, основанным на внутреннем соответствии намерений, норм, ценностей и поступков, пока мы присутствуем при самом возникновении отвлеченной этики.
– Так, – сказал он.
– Значит, утверждающие, что подобный подобному друг, подразумевают, как я думаю, то, друг мой, что один добрый одному доброму друг; злой никогда не соединяется истинною дружбою ни с добрым, ни со злым. Таково ли и твое мнение?
Подтвердил.
– Стало быть, мы понимаем уже, что такое друзья: исследование нам показало, что это будут люди добрые.
– Конечно, – сказал он, – мне кажется.
– И мне, – примолвил я, – хотя в этом есть что-то досадное. Давай-ка, ради Зевса, посмотрим, что я и тут подозреваю.
Сократ подводит собеседника к мысли, что дружба как доброкачественный образ жизни доступна только доброкачественным людям. Эта мысль потом стала основой этики дружбы, обоснованной, прежде всего, Аристотелем в трактате «Никомахова Этика». Но при этом ниже будет поставлено под вопрос, можно ли вывести эту доброкачественность из подобия. Иначе говоря, Сократ ставит вопрос о том, что качества не являются простыми данностями и не выводятся из «подобий», но требуют дополнительных размышлений.
Подобный подобному, поскольку подобен, и потому друг, должен ли быть также полезным, как такой такому? или иначе: всякий подобный всякому подобному какую мог бы принесть пользу либо какой вред, чего не принес бы сам себе? или что заставил бы терпеть, чего не терпел бы сам по себе? Такие-то как были бы любимы друг другом, не имея попечения друг о друге? Могли ли бы как-нибудь?
– Не могли бы.
– А что не было бы любимо, как было бы другом?
– Никак не было бы.
– Ну так подобный подобному не друг: другом был бы добрый доброму, поскольку добр, а не поскольку подобен.
– Может быть.
– Что жe? Добрый, поскольку добрый, не будет ли достаточен для себя?
– Да.
– А достаточный-то, по достаточности, не нуждается ни в чем.
Достаточный – можно перевести как «годный» или «вполне способный». Если в русском языке невозможно употребление таких слов без уточнения «в каком отношении», то в греческом языке это одно из слов, обозначающих совершенство или, по крайней мере, удовлетворительное состояние, как мы говорим о механизмах, что они «в рабочем состоянии». Поставленный Сократом вопрос потом был решен Аристотелем в «Никомаховой Этике»: достаточный человек ни в чем не нуждается, но нуждается в друге как «втором я», как в возможности оценить свою достаточность и поддержать ее, сделав тем самым ее нормативом и для других.
– Как же иначе?
– Не нуждающийся же ни в чем не будет ничего и любить.
– Конечно, нет.
– Но кто не будет любить, тот не будет и дружиться.
– Да, так.
– А кто не будет дружиться, тот не будет другом.
– Явно, что нет.
– Каким же образом добрые, по принятому основанию, будут у нас друзьями добрых, когда и отсутствуя, они не стремятся друг к другу, – ибо и в отдельности достаточны для самих себя, – и присутствуя, не нуждаются друг в друге? Да таким-то людям что за причина уважать одному другого?
Принятое основание – принцип рассуждения, аксиома. Сократ указывает, что если считать дружбу аффектом (эмоциональным переживанием), то нельзя из подобия аффектов вывести факт несомненной дружбы.
– Никакой, – сказал он.
– А друзьями-то могут быть только те, которые будут уважать один другого.
– Правда.
– Сообрази же теперь, Лисид, куда нас бросило. Разве не в целом чем-то мы обманываемся.
– Как так? – спросил он.
– Некогда я уже слышал от кого-то и сейчас вспомнил, что подобное с подобным и добрые с добрыми находятся в сильной вражде, и этот кто-то ссылался даже на свидетельство Гесиода, говоря, что «гончар порицает гончара, певец певца, нищий нищего», и таково, говорит, все прочее: вещам самым подобным между собою крайне необходимо исполняться ненавистью, любопрением и враждой, а самым неподобным – дружбою; потому что бедному необходимо быть другом богатого, слабому – другом сильного, ради попечения, больному – другом врача, и вообще-таки – незнающему необходимо любить знающего и дружиться с ним.
От кого-то – речь о философе Гераклите Эфесском, утверждавшем, что гармония достигается только благодаря резкому контрасту противоположностей. Гераклит был первым философом, который стал указывать не только на результаты процессов, но и на сами процессы в их развитии.
Свидетельство Гесиода – неточная цитата из поэмы «Труды и дни», у Гесиода речь скорее не о порицании, а о ненависти и зависти.
Даже он простирает свое положение еще далее, говоря, что подобное не только недружественно с подобным, но и совершенно противно ему; потому что самое противное с самым противным особенно дружно, и не подобного, а этого желает каждая вещь, как, например, сухое – влажного, холодное – теплого, полное – пустого, и все прочее таким же образом. Ведь противное есть пища противного; а подобное ничем не может наслаждаться от подобного. И сказавший это, друг мой, кажется, был остряк, потому что хорошо сказал. А вы, – спросил я, – как находите слова его?
Остряк – слово (греч. «компсос») означает не только «остроумный», но и «светский, изящный, манерный». Сократ видит в изощренности и нетривиальности мысли Гераклита особое благородство. Известно, что Сократ, прочитав труд Гераклита, сказал, что не всё понял, но если понятое им прекрасно, то не менее прекрасно должно быть не понятое.
– Хорошими, – отвечал Менексен, – сколько по крайней мере слышали их.
– Так скажем ли, что особенно дружественно противное противному?
– Конечно.
– Пусть, – сказал я, – но ведь не удивительно, Менексен, что те люди со всеобъемлющею мудростью, те хитрые спорщики тотчас радостно подскочат к нам и спросят: дружба не есть ли самое противное вражде? Что ответим мы им? Разве не необходимо будет согласиться, что они говорят правду?
– Необходимо.
– Стало быть, скажут, вражда дружбе или дружба вражде дружественна?
– Ни то ни другое, сказал он.
– Ну а справедливое несправедливому, или рассудительное необузданному, или доброе злому?
– И это, мне кажется, не в таком отношении.
– Однако ж, если что чему дружественно по противоположности, сказал я, то необходимо, чтобы и это было дружественным.
– Необходимо.
– Стало быть, ни подобное подобному не дружественно, ни противное противному.
– Выходит, что нет.
Сократ, заводя собеседника в тупик, учит различать фактические и отвлеченные понятия. Например, нужно различать «дружественность» как продолжение дружбы и «дружественность» как способ организации вещей. Если смешивать эти два понятия, дружественность как личное проявление и дружественность как принцип структурной организации, мы зайдем в тупик. Сократ учит понимать дружбу не натуралистически, как чувство, а конструктивно, как принцип осуществления добра и принятия добра.
– Но рассмотрим еще следующее, – чтобы от нас никак уже более не скрылось, что дружба действительно не есть что-нибудь такое, но что, не будучи ни добром, ни злом, она бывает дружественна добру.
– Как ты это говоришь? – спросил он.
– Клянусь Зевсом, не знаю, – отвечал я, – и, поистине, сам колеблюсь от недоумения. Дружественное, по старинной пословице, должно быть, есть прекрасное; по крайней мере, это представляется чем-то нежным, гладким, свеженьким, и оттого, может быть, будучи таким, легко ускользает и уходит от нас; ибо я говорю, что доброе прекрасно. А ты не думаешь?
Нежным, гладким, свеженьким – для нас эти слова не особо ассоциируются с красотою и дружбой, разве что с приятностью. Но для древних греков красота прежде всего привлекательна, блистательна, «вызывает аппетит», поэтому описания красоты такие чувственные.
– И я тоже.
– Итак, говорю гадательно, что прекрасному и доброму дружественно и не доброе и не злое.
А почему говорю гадательно, – слушай. Мне представляются тут как бы три рода: доброе, злое и ни-доброе-ни-злое. А тебе что?
– И мне, – сказал он.
Ни-доброе-ни-злое – абстрактное понятие, что-то вроде нуля в математике или нейтральной среды в физике (ни нуля, ни нейтральной среды античная наука во времена Сократа еще не знала, описывая это как отсутствие вещей, а не как самостоятельное понятие). Сократ, по сути, говорит о том, что при смешении натуралистических и отвлеченных понятий мы можем строить умозаключения только благодаря введению новых отвлеченных понятий.
– И ни доброе доброму, ни злое злому, ни доброе злому не дружественно, как не допустило этого и прежнее наше рассуждение. Значит, остается, – если что чему дружественно, – быть дружественным ни-доброму-ни-злому, – дружественным либо доброму, либо такому, каково само. Ведь злому-то, вероятно, ничто не может быть дружественно.
– Правда.
– А недавно сказано, что и подобное тоже нет. Не так ли?
– Так.
– Стало быть, ни-добру-ни-злу не будет дружественно что-либо такое, каково оно само.
– Очевидно, нет.
– Следовательно, ни-добро-ни-зло остается почитать дружественным только одному добру.
– Как видно, необходимо.
– Так хорошо ли поведет нас, дети, то, что мы сказали? – спросил я. – Если бы, например, мы захотели размыслить о здоровом теле, которое не нуждается ни во врачевании, ни в пособии, – так как оно довольно собою; – то никто здоровый, конечно, не был бы другом врача ради здоровья. Не правда ли?
– Никто.
– Напротив, думаю, больной – ради болезни.
– Как же иначе?
– И болезнь, однако ж, зло, а врачебное искусство – польза и добро.
– Да.
– Но тело-то, как тело, вероятно, не есть ни-добро-ни-зло.
– Так.
– Поэтому тело-то, ради болезни, принуждено бывает входить в связь и дружиться с врачебным искусством.
– Мне кажется.
– Стало быть, ни-добро-ни-зло бывает дружественно добру ради присущего зла.
– Выходит.
– Явно, однако ж, что прежде, чем оно становится существенно злом, от присущего ему зла; ибо, сделавшись злом-то, оно уже не желало бы добра и не дружилось бы с ним, так как зло, сказали мы, не может быть дружественным добру.
– Конечно, не может.
Сократ показывает, что смешение качеств (вроде здоровья или болезни) с сущностями приводит к тому, что мы понимаем и сущности как некоторые качества.
– Рассмотрите же, что я говорю: я говорю, что иное и само таково, каково ему присущее, иное – нет. Так, если бы кто хотел навести что-нибудь известною краской, вещи наводимой, вероятно, было бы присуще наводимое.
Иное – в философии после Сократа означает не только «одно из двух или нескольких», но противоположное «одному». Тогда рассуждение начинается с того, что мы определяем то, что не есть одно, как «иное», например, другого человека или человечество как иное по отношению к человеку, и затем уже смотрим, в каких отношениях мы можем говорить о тождестве человека и человечества (по родовым признакам) или человека и другого человека (по родовой принадлежности). Тем самым Сократ отучил мыслящих людей смешивать эмоциональное переживание качеств вещи с осознанием ее качеств как отличительных.
– Конечно.
– И вещь, на которую наводится, по цвету, не такова ли была бы, каково наводимое?
– Не понимаю, – сказал он.
– Да вот как, – продолжал я, – если бы кто золотистые твои волосы навел белильною краской, были ли бы они тогда или казались ли бы белыми?
– Казались бы, – отвечал он.
– Но хотя и была бы присуща им белизна…
– Да.
– Однако ж от этого они не более, вероятно, сделались бы белыми: напротив, по присущию белизны, были бы ни белы, ни черны.
– Правда.
– Когда же этот самый цвет наведен будет на них старостью; тогда они станут такими, как присущее, то есть по присущию белизны, – белыми.
– Как уже не стать?
– Так вот о чем я спрашиваю: то, чему нечто присуще, таково ли будет, имея это, каково присущее? Иди, когда это каким-нибудь образом присуще, – будет, а если нет, то нет?
– Скорее так, – сказал он.
– Следовательно, ни-добро-ни-зло иногда, только по причине присущего зла, еще не есть зло и становится злом, когда уже бывает таким.
– Конечно.
– Но как скоро оно, в присутствии зла, еще не есть зло, – самое это присутствие зла возбуждает в нем желание добра; если же, напротив, присутствие зла делает его злом, то вместе отнимает у него самое это желание и дружество с добром. Ведь тогда оно не есть уже ни-зло-ни-добро, но зло; а добро со злом у нас не было дружественно.
– Конечно, не было.
– Посему-то мы можем сказать, что и мудрецы, – боги ли они, или люди, – уже не любят мудрости; да и те также не любят мудрости, которые не знают, что они злы, так как ни один злой и невежда не есть любитель мудрости.
Уже не любят мудрости – Сократ проводит частую мысль, что есть те, кто выше философии (боги, полубоги и близкие богам мудрецы), и кто ниже философии (невежды). Точно так же, например, Аристотель будет в начале трактата «Политика» доказывать, что боги выше политики, потому что обладают всем тем, чего желают, тогда как животные и рабы ниже политики, так как ведут жалкий и совсем не гражданский образ жизни, думая лишь о своем выживании.
Следовательно, остаются те, которые, хотя и имеют это зло – незнание, однако же еще не сделались от него незнающими и невеждами, но продолжают думать, что не знают того, чего не узнали. Так поэтому любят мудрость, вероятно, и не добрые и не злые: злые же и добрые не любят ее; потому что ни противное противному, ни подобное подобному, по прежним нашим исследованиям, не показалось нам дружественным. Или не помните?
– Очень помним, – сказали они.
– Стало быть, теперь, Лисид и Менексен, – примолвил я, мы со всею точностью определили, что дружественно и что нет: положили, то есть, что, и по душе и по телу, ни-добро-ни-зло, ради присущего зла, всегда бывает дружественно добру.
Положили – выдвинули как несомненное положение. Для Сократа именно такое положение следует, если держаться только отвлеченных понятий, которые и приводят всегда к выводам, вроде «добро невозможно без зла, потому что иначе с чем бы оно боролось и на чем бы утверждалось». Такому механическому использованию отвлеченных понятий Сократ противопоставляет свою норму и свои навыки созерцания, для которого добро столь несомненно, что иным ему будет только сомнение, а не зло.
Они совершенно подтвердили и согласились, что это так.
Тут я и сам очень обрадовался, будто какой ловчий, любующийся тем, что поймал.
Как связаны мудрость и нравственность
(Ксенофонт. «Воспоминания о Сократе»)
Между мудростью и нравственностью Сократ не находил различия: он признавал человека вместе и умным и нравственным, если человек, понимая, в чем состоит прекрасное и хорошее, руководится этим в своих поступках и, наоборот, зная, в чем состоит нравственно безобразное, избегает его. В ответ на дальнейший вопрос, считает ли он умными и воздержными тех, кто знает, что должно делать, но поступает наоборот, он сказал:
Воздержный – тот, кто умеет сдерживать свои эмоции, рассудительный, а также тот, кто приступает к делу только после размышления и учета всех обстоятельств, и потому всегда хорошо делает дело.
– Столь же мало, как неумных и невоздержных: все люди, думаю я, делая выбор из представляющихся им возможностей, поступают так, как находят всего выгоднее для себя. Поэтому, кто поступает неправильно, тех я не считаю ни умными, ни нравственными.
Сократ утверждал также, что и справедливость и всякая другая добродетель есть мудрость. Справедливые поступки и вообще все поступки, основанные на добродетели, прекрасны и хороши. Поэтому люди, знающие, в чем состоят такие поступки, не захотят совершить никакой другой поступок вместо такого, а люди не знающие не могут их совершать и, даже если пытаются совершить, впадают в ошибку. А так как справедливые и вообще все прекрасные и хорошие поступки основаны на добродетели, то из этого следует, что и справедливость и всякая другая добродетель есть мудрость.
Этот тезис Сократа, отождествляющий знание добродетели с самой добродетелью, часто критиковали еще в античности, указывая на леность и развращенность воли, мешающую перейти от признания разумности добродетели к практическому осуществлению ее самой. Например, полемику с Сократом можно увидеть уже в монологе Федры у Еврипида:
Уже давно в безмолвии ночейЯ думою томилась; в жизни смертныхОткуда ж эта язва? Иль умаПрирода виновата в заблужденьях?…Нет – рассужденья мало – дело в том,Что к доброму мы не стремимся вовсе,Не в том, что мы его не знаем. Да,Одним мешает леность, а другойНе знает даже вкуса в наслажденьиИсполненного долга…(Пер. И. Анненского)Образцовой здесь стала строка Овидия Video meliora proboque, deteriora sequor – «Я вижу лучшее и одобряю его, но следую худшему». К волюнтаристам, утверждавшим испорченность человеческой воли как первопричину любых пороков, в истории философии относятся, прежде всего, Аврелий Августин (блаженный Августин) и Мартин Лютер, считавшие, что только благодать, а не разум, может избавить человека от пороков. Но заметим, что Сократ доказывает свой тезис от противного – даже порочный человек поймет, что следовать пороку крайне неразумно со всех сторон: вредно для тела и души и невыгодно.
Сумасшествие, говорил Сократ, есть нечто противоположное добродетели; однако незнание он не считал сумасшествием; но не знать самого себя или воображать, будто знаешь то, чего не знаешь, это, он думал, очень близко к сумасшествию. Однако в просторечии, продолжал он, про людей, делающих ошибки в том, чего толпа не знает, не говорят, что они – сумасшедшие; только делающих ошибки в том, что знает толпа, называют сумасшедшими. Так, например, если кто считает себя таким великаном, что наклоняется при проходе через ворота в городской стене, или таким силачом, что пробует поднимать дома или браться за что-нибудь другое, очевидно невозможное, – про того говорят, что он сумасшедший. А кто делает мелкие ошибки, тех не считают сумасшедшими: как сильную страсть называют любовью, так и большую ненормальность ума называют сумасшествием.
Исследуя вопрос, что такое зависть, Сократ находил, что она есть некоторая печаль, но печаль не о несчастье друзей или о счастье врагов: завистники, говорил он, только те, кто горюет по поводу счастья друзей. Когда некоторые удивлялись, как можно, любя кого-нибудь, печалиться о его счастье, он напоминал, что у многих бывает к тем или другим лицам такое чувство, при котором они не могут равнодушно смотреть на их бедствия и помогают им в несчастье, но при счастье их они испытывают печаль. Впрочем, с человеком рассудительным этого не может случиться, а у дураков всегда есть это чувство.
Печаль – слово употреблено в старом значении «забота», «занимающее ум попечение», «долго тяготящая эмоция».
Исследуя вопрос, что такое досуг, Сократ находил, что огромное большинство людей, правда, всегда что-то делает: и игроки в кости и шуты тоже что-то делают; но на самом деле, говорил он, все они ничего не делают, потому что имеют возможность пойти и заняться чем-нибудь лучшим. Но перейти от лучшего занятия к худшему ни у кого нет времени; а если бы кто и перешел, то поступил бы дурно, потому что свободного времени у него нет.
Сократ выступает здесь как социальный оптимист: хотя немало людей тратят время попусту, но никто не предпочтет прямое безделье и бессмысленное проведение времени тем занятиям, во вкус которых ты вошел.
Цари и правители, говорил Сократ, – не те, которые носят скипетр или избраны кем попало или получили власть по жребию или насилием или обманом, но те, которые умеют управлять. Когда собеседник Сократа соглашался, что дело правителя – приказывать, что делать, а подчиненного – повиноваться, Сократ указывал на то, что и на корабле управляет знающий, а хозяин корабля и все пассажиры повинуются знающему. Точно так же и владельцы земли в сельских работах, больные при болезни, учащиеся гимнастике в гимнастических упражнениях и вообще все, у кого есть дело, требующее забот, если считают себя его знающими, то сами о нем пекутся, а если нет, то не только слушаются знатоков, когда они имеются под рукой. Когда же знающих нет, их приглашают, чтобы под их руководством делать что нужно. В прядильном деле, указывал Сократ, даже женщины распоряжаются мужчинами, потому что женщины знают, как прясть, а мужчины не знают.
Жребий – критика избрания по жребию, по воле богов, которая должна была проявиться в такой «лотерее», и дала обвинителям повод упрекать Сократа в непочтении к богам. Но Сократ говорит о том, что жребий – это способ насильственно выяснить волю богов, он выступает не против благочестия, но против насилия.
Сократ рассказывает о своем демоне
(Платон. «Феаг»)
– По божественному жребию за мною с детства следует гений: это – голос, который, когда проявляется, всегда дает мне заметить, что я должен уклониться от того, что намерен делать, но никогда не склоняет к чему бы то ни было. Поэтому, кто из моих друзей общается со мною, и в то же время появляется этот голос, – это самое отклоняет меня и не позволяет мне делать. В этом я представлю вам свидетелей. Ведь вы знаете того бывшего красавца Хармида, сына Главконова. Некогда он объявил мне о своем намерении пробежать в Немеях стадию. Едва начал он говорить, что решается на этот подвиг, – вдруг проявляется голос. Тогда я стал отсоветовать ему это и сказал: между тем как ты говорил, – проявился во мне голос гения; так не подвизайся.
Немеи – город на Пелопоннесе, где проходили Немейские игры, в противофазе с Олимпийскими играми, по преданию, основанные Гераклом в честь победы над Немейским львом.
Подвиг (по-гречески «аскеза») – не только подвиг на войне, но и любое чрезвычайное спортивное упражнение, показывающее несомненную доблесть совершающего его. По сути, такая «аскеза» подразумевала как самоограничение и самодисциплину и способность быть примером для других, так и одобрение богов, которые оправдывают аскезу победой.
– Может быть, он дает знать, – отвечал Хармид, – что я не одержу победы? Что же? пусть не одержу, – по крайней мере в это время доставлю себе пользу телесным упражнением.
Сказав так, пустился он в подвиг. Стоит спросить его самого, что случилось с ним во время этого подвига. Если хотите, спросите и брата Тимархова, Клитомаха, что говорил ему Тимарх, когда умирал, именно оттого, что не послушался гения, – спросите, что говорил и он, и стадийный скороход Эватл, принявший к себе бежавшего Тимарха.
Бег был главным состязанием на античных спортивных играх, и хотя дистанция была короткой, чрезмерное напряжение иногда оказывалось роковой нагрузкой на сердце, особенно если, как это описывается дальше, бег происходил после пира. Так как физиологической причины такой смерти античность не знала, то объясняла это нечестивыми мыслями в сердце, такими как мысль об убийстве.
Он скажет вам, что Тимарх говорил ему следующее.
– Клитомах! – говорил он. – Я умираю теперь оттого, что не хотел послушаться Сократа.
А что именно разумел под этим Тимарх, – я расскажу. Когда Тимарх и Филимон, сын Филимонида, встали с пира, чтобы убить Никиаса, сына Ироскамандрова, – а они только двое и питали этот умысел; тогда первый из них, вставши, сказал мне: Что ты толкуешь, Сократ? Вы пейте, а я должен встать и куда-то идти; немного спустя возвращусь, если удастся. – А у меня на ту пору – голос, и я тотчас сказал: никак не вставай; ведь вот во мне проявилось обычное знамение – гений. Он удержался; но спустя несколько времени, снова порывался идти и сказал: иду, Сократ. А во мне опять голос, – и я опять заставил его удержаться. В третий раз, чтоб утаиться от меня, он встал, не сказав мне ни слова и, улучив минуту, когда мое внимание занято было чем-то другим, ушел потихоньку. Отправившись таким образом, он совершил то, от чего потом умер. Потому-то сказал он брату, как теперь сказал я вам, что причиною его смерти было неверие мне.
Неверие – в греческом языке означает не только «недоверчивость» (что мы называем скепсисом, когда говорим, например, об атеизме), но и нежелание соблюдать договоренности хотя бы и устные, скажем, когда человек для вида соглашается, но поступает по-своему.
Конечно, от многих слыхали вы и о том, что произошло в Сицилии, как я говорил о погибели войска. О совершившемся вы можете слышать от тех, которые знают дело: но этот случай может служить пробою знамения, правду ли оно говорит. Когда Саннион Красивый отправлялся на войну, – мне было знамение, – и между тем как теперь, чтобы сражаться с Трасиллом, идет он прямо к Ефесу и Ионии, мне думается, что или его ожидает смерть, или ему наскочить на что-нибудь подобное: вообще, я очень боюсь за нынешнее предприятие. Все это я говорил тебе – с намерением показать, что сила моего гения имеет важное влияние на собеседование обращающихся со мною лиц; потому что многим она противится, внушая, что от общения со мною не получить им пользы, так что и обращаться с ними не позволяет. А многим быть моими собеседниками она и не препятствует; но собеседование это нисколько им не полезно. Напротив, кому сила гения в собеседовании помогла бы, те выходят такими, какими и ты знаешь их, – необыкновенно скоро делают успехи. Впрочем, из этих опять – успевающих, одни получают пользу прочную и постоянную; многие же во все время, пока обращаются со мною, удивительно успевают, а как скоро удаляются от меня, ничем не отличаются от всякого.
Сила – это греческое слово обозначает потенциал, еще не проявленную возможность. Мы бы скорее говорили о «репутации» демона или о «предвестии», «ауре», том предварительном его «запахе» или «тени», который пугает неподготовленных.
Таким некогда оказался Аристид, сын Лизимаха, сына Аристидова. Обращаясь со мною, он в короткое время успел очень много; потом выпала ему какая-то война, – и он поплыл; пришедши же назад, нашел в общении со мною Фукидида, сына Мелисиева, внука Фукидидова. Фукидид на первых порах несколькими словами выразил мне свое нерасположение. Поэтому, увидевшись со мною и поздоровавшись, Аристид стад разговаривать и между прочим сказал: я слышу, Сократ, что Фукидид несколько величается пред тобою и надмевается, будто он что значит.
Нерасположение – буквально «отталкивание», «привычка держаться на расстоянии», так обозначалось не столько недоброжелательство, сколько высокомерие.
– Так и есть, – отвечал я.
– Что же? Разве не знает он, – продолжал Аристид, – что прежде, чем вступил в собеседование с тобою, был чуть не рабом?
– Теперь-то не кажется таким, клянусь богами, – отвечал я.
– Впрочем, и сам-то я, Сократ, кажусь для себя смешным, – сказал он.
– Почему особенно? – спросил я.
– Потому, – отвечал он, – что до отплытия мог разговаривать со всяким человеком и никого не хуже являлся с своим словом, так что искал случаев беседовать с людьми самыми приятными: напротив, теперь, только что почую какого-нибудь ученого, – тотчас бегу; – так стыжусь я своего простоумия.
Простоумие – в оригинале слово, означающее низость в физическом безоценочном смысле (греч. «фаулос»), слабость или недостоинство, например, этим словом обозначали ум животных в отношении к уму человека.
– Но вдруг ли оставила тебя эта сила или оставляла понемногу? – спросил я.
– Понемногу, – отвечал он.
– От чего же это приключилось с тобой? – спросил я: от того ли, что, учась у меня, получил ты такое расположение, или каким иным образом?
– Я скажу тебе, Сократ, – отвечал он. – Невероятно, клянусь богами, однако ж истинно. У тебя, как сам ты знаешь, я ничему не научился, однако ж, беседуя с тобою, успевал, даже когда жил только в одном с тобою доме, а не в одной комнате; живя же в одной с тобою комнате, успевал еще более. И мне казалось, что успехи мои шли гораздо быстрее, когда, находясь в одной с тобою комнате, во время твоей беседы, я смотрел больше на тебя, чем куда-нибудь в другую сторону; а еще заметнее и значительнее успевал, когда сидел возле тебя и прикасался к тебе. Теперь же, сказал он, тогдашнее состояние мое совершенно исчезло.
Прикасался к тебе – либо использовал язык жестов (похлопывание, пожатие руки и т. д.), либо в переносном смысле был очень близок умом. Буквальный смысл важнее переносного: когда смотришь на собеседника, усваиваешь больше, а если, скажем, от восторга жмешь руку, то усваиваешь еще больше.
– Так вот каково наше собеседование, Феаг! Если угодно будет Богу, то ты очень много и скоро успеешь; а когда нет, – не успеешь. Поэтому, смотри, не безопаснее ли для тебя учиться у кого-нибудь из тех, которые сами ручаются за пользу, доставляемую ими людям, чем у меня, который предоставляет пользоваться тем, что случится.
В поэзии вдохновение важнее мастерства
(Платон. «Ион»)
Ведь что ты хорошо говоришь о Гомере, это, как я недавно заметил, не есть искусство, а божественная сила, движущая тебя и находящаяся в тебе, как в камне, который у Еврипида назван магнитом, а у многих – гераклием. Да, этот камень не только притягивает железные кольца сами по себе, но и сообщает им силу делать в свою очередь то же самое, что делает камень, то есть притягивать другие кольца; так что из взаимного сцепления железных вещей и колец иногда составляется очень длинная цепь. Сила же всех их зависит от того камня.
Так-то муза сама творит людей вдохновенными; а чрез этих вдохновенных составляется уже цепь из других восторженников. Ведь все добрые творцы поэм пишут прекрасные стихотворения, водимы не искусством, а вдохновением и одержанием. То же и добрые творцы мелоса. Как корибанты пляшут не в своем уме, так и творцы мелоса пишут эти прекрасные мелосы не в своем уме: но лишь только напали на гармонию и размер, то и вакханствуют, и являются одержимыми, будто вакханки, которые, когда бывают одержимы, черпают из рек мед и молоко, пришедши же в себя, этого не могут.
Вдохновение – буквально «пребывание внутри Бога», могло пониматься двояко: и как нахождение поэта внутри Бога, восприятие воли Бога, и как нахождение Бога внутри поэта, действие от имени Бога.
Одержание – в греческом языке, как и в русском, одержимость понимается как особое состояние ступора, при котором человек не воспринимает окружающую реальность, но только волю Бога.
Мелос – любое базовое для поэзии сочетание звуков и ритмов, мелодия, уникальный ритм, что мы называем обычно «индивидуальным ритмом» или «индивидуальным стилем» поэта.
Корибанты – жрецы Кибелы, богини греческой Малой Азии, «Великой Матери», вводили себя в транс, обнажаясь и играя на ударных музыкальных инструментах.
Вакханки (они же менады) – адепты культа Диониса-Вакха, бога вина, вводившие в себя в транс ночными плясками.
Мед и молоко – символ обилия свыше, милости божией, встречающийся как в Древней Греции, так и в Библии. Из молока, меда и воды делали возлияние Музам.
Ведь душа творцов мелоса делает то, что они говорят; а говорят нам поэты именно то, что свои мелосы почерпают из источников, текущих медом в каких-то садах и на лугах муз, и несут их нам как пчелы, летая подобно им. И это справедливо; потому что поэт есть вещь легкая, летучая и священная: он не прежде может произвести что-либо, как сделавшись вдохновенным и исступленным, когда в нем нет уже ума; а пока это приобретение (ум) есть, каждый человек бессилен в творчестве и в излиянии провещаний. Итак, кто говорит много прекрасного о предметах, как ты, тот водится не искусством: всякий может хорошо творить по божественному жребию – и творить только то, к чему кого возбуждает муза, – один дифирамбы, другой – стихотворные похвалы, иной – плясовые стихотворения, тот – эпосы, этот – ямбы.
Вещь (греч. «хрема») – созвучно в греческом языке не только слову «польза», но и слову «оракул», отсылая и к гаданию по птицам, и к пониманию экстаза как воспарения к небесам.
Эпосы – в общем смысле повествовательная поэзия, включавшая в себя как эпос в нашем узком смысле, рассказ о важных событиях прошлого, так и, например, нравственные изречения или бытовые описания в стихах.
Ямбы – в античности не просто двусложный размер с ударением на втором слоге, но и определенный тематический комплекс: сатирические, бойкие, часто озорные стихи, что-то вроде частушек или лимериков. Сократ перечисляет поэтические жанры от самых торжественных (дифирамб) до самых обыденных, ставя в середине «плясовые стихотворения», то есть стихи с перебивами ритма, заставляющие ноги пуститься в пляс.
В противном же случае каждый из них слаб. Явно, что они говорят это, водясь не искусством, а божией силою; иначе, умея по искусству хорошо говорить об одном, умели бы и обо всем прочем. Для того-то Бог и делает их служителями, вещунами и божественными провещателями не прежде, как по отнятии у них ума, чтобы, то есть, слушая их, мы знали, что не они говорят столь важные вещи, поколику в них нет ума, а говорит сам Бог, только чрез них издает нам членораздельные звуки. Сильнейшим доказательством этого служит халкидец Тинних, который никогда не написал ни одного достойного памяти стихотворения, кроме пэана; но этот пэан, всеми воспеваемый и лучший почти из всех мелосов, по словам самого Тинниха, есть просто изобретение Муз. Так этим-то, мне кажется, Бог особенно выводит нас из недоумения, что прекрасные стихотворения суть не человеческие и принадлежат не людям, а божии и богам. Что же касается до поэтов, то они не иное что, как толкователи богов, одержимые – каждый тем, чем одержится. С этою целью Бог иногда нарочно воспевал прекраснейший мелос устами самого плохого поэта.
Пэан – хоровая песнь в честь Аполлона как целителя, считалось, что ее правильное исполнение может вылечивать болезни. Вероятно, его следует сопоставить с некоторыми формами рок-поэзии и поп-поэзии, внушающими «здоровое» коллективное переживание и потрясение организма. Упомянутый пэан Тинниха до наших дней не сохранился.
Толкователи («герменевты») – первоначально вестники богов, жрецы-пророки, но впоследствии также интерпретаторы пророчеств, «переводившие» их для посетителей храма. Не нужно смешивать их с «экзегетами», толковавшими смысл обрядов и текстов в храме, храмового убранства и посвященных в храм картин, своего рода священными экскурсоводами. Оба слова, «экзегетика» и «герменевтика», используются в христианстве в значении «толкование трудных мест Библии».
Почему я знаю только то, что ничего не знаю
(Платон. «Гиппий меньший»)
– Видишь, Гиппий, я говорю правду, что бываю весел, спрашивая мудрецов, и, должно быть, в этом одном поставляю благо, а прочее почитаю очень маловажным. Я не добьюсь, как бывают вещи, и не знаю, что где есть: достаточным же доказательством этого служит мне то, что, когда общаюсь с кем-нибудь из вас – счастливцев по мудрости, которых мудрость засвидетельствована всеми эллинами, – открывается, что я ничего не знаю, потому что ничто мое, просто сказать, не кажется мне, как тожественное с вашим.
Весел – буквально «жирен, доволен»; Сократ говорит, что с жадностью слушает других, и от этой жадности подводит к теме своего «незнания»: что его волнует совсем другое, чем эрудитов.
А какое может быть большее доказательство невежества, если не то, когда кто не согласен с мужами мудрыми? Одно только есть у меня дивное, спасающее благо, что я не стыжусь учиться, но разузнаю и спрашиваю, и бываю весьма благодарен отвечающему, – никого и никогда не лишаю моей благодарности. Ведь я никогда не запирался, научившись чему-нибудь, как будто бы известное знание хотел выдавать за мое собственное изобретение: напротив, восхваляю того, кто научил меня, как мудрец, и объявляю, что я узнал от него.
Да вот и теперь – я не соглашаюсь с тобою в том, что ты говоришь, и очень много отличаюсь от тебя (в своем мнении): однако ж хорошо знаю, что это происходит от меня, что, то есть, я таков есмь, каков есмь, чтобы не сказать о себе ничего более. Ведь мне, Гиппий, представляется совершенно противоположное тому, что ты говоришь: (мне представляется), что вредящие людям, обижающие, лгущие, обманывающие и согрешающие добровольно, а не по необходимости, лучше недобровольных. Иногда, впрочем, кажется мне и противное тому, и я блуждаю в этом отношении – очевидно от незнания дела. Но теперь, в настоящую минуту, случился со мною как будто припадок, и произвольно согрешающие кажутся мне лучше непроизвольных.
Припадок – буквально «на меня накатило» или «меня окружило». Сократ выясняет, как именно устроена человеческая воля: можно ли сказать, что сознательно порочный человек лучше невежественно порочного, потому что он владеет своей волей, или нет? Так как этот вопрос не может быть решен только наблюдениями над проявлениями чужой воли, раз воля часто изменчива и капризна, он может быть решен только в нашей нравственной совестливой глубине, которую Сократ и открыл. Чтобы подвести слушателя к этому открытию совести как источника воли, он иронизирует и разве что не каламбурит: я невольно говорю о невольности поступков.
Действительною причиною теперешней моей болезни, а именно, что теперь, в настоящую минуту, непроизвольно делающие все это представляются мне хуже делателей произвольных, я считаю прежние рассуждения. Итак, будь милостив и не откажись вылечить мою душу; ведь ты сделаешь мне гораздо большие добра, уврачевав невежество моей души, чем – болезнь тела. Но если хочешь сказать длинную речь, то наперед говорю тебе, что не исцелишь меня, потому что я не в состоянии за тобою следовать: а когда тебе угодно будет отвечать мне, как недавно, – очень уврачуешь и, думаю, не получишь и сам никакого вреда. Считаю справедливым обратиться и к тебе, сын Апиманта; потому что ты побудил меня беседовать с Гиппием. Поэтому, если теперь Гиппий не захочет отвечать мне, – проси его за меня.
Вылечить мою душу – выражение «врачевание души» возводилось к Асклепию и подразумевало изначально не столько нравственное исправление или лечение психических расстройств, сколько восстановление прежней здравой чувствительности: например, сон в храме Асклепия врачевал душу. Врачевание души – это, буквально, восстановление нормального дыхания и нормального, не болезненного, ритма жизни. Врачевание души должно предшествовать врачеванию тела, так как дурное состояние духа приводит к неправильной работе тела: смысл известного выражения Галена «В здоровом теле здоровый дух» не столько в том, что здоровье тела способствует душевному спокойствию, сколько в том, что нужно сначала исцелить ум, и потом уже заниматься телом. Сократ вводит тему невежества как болезни и избавления от невежества как исцеления: невежественный человек бесчувственный и потому не способный сам избавиться от болезни души, тогда как знающий человек знает собственную душу и как ей исцеляться.
Почему не надо хвастаться
(Ксенофонт. «Воспоминания о Сократе»)
– Представим себе, – говорил он, – что надо делать человеку, который хотел бы иметь репутацию хорошего флейтиста, если он на самом деле не таков. Не следует ли ему подражать хорошим флейтистам в том, что не имеет прямого отношения к искусству? Прежде всего, так как они имеют красивые одежды и ходят в сопровождении массы слуг, то и ему надо обзавестись тем же. Далее, поскольку толпа их превозносит, следует и ему приобрести себе побольше хвалителей. Но за самое дело нигде не следует браться: иначе он сейчас же окажется в смешном положении, и все увидят, что он – не только плохой флейтист, но еще и хвастун. Но, если он расходов нести будет много, а пользы получать никакой не будет, да сверх того еще будет иметь дурную репутацию, не будет ли жизнь его тяжелой, убыточной, всеми осмеянной? Подобным образом вообразим себе, что случилось бы с человеком, который хотел бы казаться хорошим военачальником или рулевым, не будучи таким на самом деле. Если бы он, желая казаться способным к этой деятельности, не мог убедить в этом других, разве не было бы это для него горем, а если бы убедил, то еще большим несчастием? Ведь несомненно, что, получив назначение править рулем или командовать войском, человек неумеющий был бы причиной гибели тех, кого вовсе не хотел бы губить, а на себя навлек бы позор и горе.
Хвалители – группа поддержки, скорее не театральные «клакеры», как в устаревших комментариях, а «чирлидеры» в шоу-бизнесе, заводящие публику и заставляющие ее тем самым поддержать артиста.
Точно так же, доказывал он, невыгодно считаться богатым, храбрым, сильным, не будучи таковым: к ним предъявляют требования, говорил он, превышающие их силы, и если они не могут их исполнить, хотя считаются к тому способными, то снисхождения они не получат.
Мошенником называл он немалым и того, кто получит от кого-нибудь с его согласия деньги или имущество и не возвратит этого; но величайшим мошенником назвал он того, кто, на самом деле будучи ничего не стоящим человеком, сумеет всех провести, убедив в своей способности стоять во главе государства.
Вот такими разговорами, казалось мне, он удерживал своих собеседников от хвастовства.
Что такое метод философии
(Платон. «Филеб»)
Этот божественный дар людям, как я по крайней мере представляю, каким-то Прометеем схвачен у кого-то из богов вместе с каким-то светлейшим огнем. И древние, превосходящие нас и живущие ближе к богам, передали сказание, что сущее, называемое всегдашним, состоит из одного и многого, и что ему прирожден! – предел и беспредельность.
Предел и беспредельность – термины, возникшие еще в ранней греческой философии. Под «пределом» подразумевается ограниченность, счетность вещей, а под «беспредельностью» – непостижимость мироздания, из которой к нам и «выныривают», выступают отдельные вещи. На этом противопоставлении и основывалось философское созерцание, познание сущности вещей.
Поэтому мы, украшенные такими приобретениями, каждый раз бываем настроены искать все одной идеи всего и полагать, что найдем ее, так как она там есть.
Идея – ключевой термин философии Платона, возникший под влиянием разговоров Сократа. Буквально это слово означает «внешний вид», «форму», а также формулу вещи, такое представление о вещи, которое дает точное понятие о ней. Платон предполагал, что идей много и что они существуют независимо от нашего мышления – этим идеи Платона отличаются от наших «идей» в смысле творческого замысла, догадки или плана-проекта – современное значение возникло под влиянием христианских представлений о Боге-Творце, творящем мир согласно собственным мыслям. Но Сократ и Платон употребляли это слово и в бытовом смысле внешнего вида вещи без каких-либо излишеств. Идеи с числами отождествляли последователи Пифагора – для них именно с помощью чисел формулируются все вещи и отношения между вещами. Но Сократ, как мы видим, замечает, что числа не могут быть идеями вещей, не став сначала идеями количества, а идея количества подразумевает представление о беспредельном. Далее оказывается, что старая философия зашла в тупик: она видит отдельные вещи как проявления беспредельного, но само беспредельное определяется, исходя из предварительной предпосылки счетности вещей, по отношению к которой выстраивается бессчетность. Иначе говоря, и отдельность вещей, и беспредельное сконструированы, а значит, нельзя принимать просто на веру, в качестве метода созерцания, и утверждения ранних философов, и утверждения Пифагора.
Поняв же ее, мы потом смотрим, нет ли в ней одной как-нибудь двух, а не то – трех, или какого-либо другого числа, и с каждою единицею этих чисел поступаем опять таким же образом, до тех пор, пока того первоначального одного не усмотрим не только как одно и многое и беспредельное, но и как количественное. Идеи же беспредельного мы к множеству не прилагаем, пока не пересмотрим все ее число, и это число не поставим между беспредельным и единым. Тогда-то уже каждой единице всего позволяем мы занять место в беспредельном. Так вот как боги, говорю я, предали нам рассматривать вещи, учиться и учить друг друга. А нынешние люди мудрые одно (единицу), как случится, утверждают то скорее, то медленнее, чем должно, и после одного – тотчас беспредельное; средина же от них убегает. И вот чем во взаимном нашем собеседовании различаются диалектический и эристический (спорный) способ речи. <…>
Диалектический способ – направленный на поддержание разговора (греческое слово «диалог» означает разговор с любым числом участников). Сократ называл диалектической речью ту, которая заведомо вызовет столкновение разных позиций вокруг одних и тех же понятий и позволит уточнить эти понятия.
Эристический способ – направленный на отстаивание позиции в споре, для чего требуется не только уточнение содержания понятий, но и определение области их применения. Например, в споре о том, как соотносятся число и беспредельность, выиграет тот, кто определит, как соотносятся числа и вещи, а не только то, как соотносится счет и бессчетность. Далее Сократ показывает пример диалектики и эристики, превращая числа в отношения, а звук струны, тон которой определен по звуковым закономерностям, – в такт, устойчивое соотношение, так что о беспредельном уже нельзя сказать, устойчиво оно или нет; в отличие от догмата ранних философов, считавших беспредельное неизменно устойчивым.
Но если, друг мой, возьмешь ты численно количественные и качественные расстояния в голосе остром и тяжелом, и пределы этих расстояний, и все происходящие из них соединения, какие замечены и нам, последующим, переданы предшественниками, и назовешь это гармонией; да возьмешь и другие такие же свойства, бывающие в движениях тела, которые, как измеряемые также числами, надобно называть ритмом и тактом, и вместе подумаешь, что так и во всем нужно рассматривать одно и многое: то, взяв это таким образом, сделаешься мудрым и, рассматривая иное подобное тем же способом, окажешься в этом отношении знающим. Напротив, беспредельное множество всего и во всем каждый раз делает тебя в разумении неопределенным, неразмеренным, нерассчитанным, так как ты ни в чем не выражаешь какого-нибудь числа.
Голос – в греческом языке любой звук, включая звук струны.
Такт (буквально «метр») – повторяемость какой-либо музыкальной схемы, в отличие от ритма, варьирующего эту схему и потому индивидуального.
Почему философ должен почитать богов
(Ксенофонт. «Воспоминания о Сократе»)
– Так не кажется ли тебе, что тот, кто изначала творил людей, для пользы придал им органы, посредством которых они всё чувствуют, – глаза, чтобы видеть, что можно видеть, уши, чтобы слышать, что можно слышать? А от запахов какая была бы нам польза, если бы не был дан нос?
Польза – часто имеет значение «прок», не польза в смысле вклада в развитие, а польза в смысле возможность использования.
А какое у нас было бы ощущение сладкого и острого и вообще всего приятного на вкус, если бы не был вложен язык, знаток этого? Кроме того, как ты думаешь, не похоже ли на дело промысла вот еще что: так как зрение слабо, то он защитил его веками, которые, когда надо им пользоваться, распахиваются, как двери, а во сне запираются? А чтобы и ветры не вредили ему, он насадил ресницы в виде сита; бровями, словно навесом, отделил место над глазами, чтобы даже пот с головы не портил их. Далее, слух воспринимает всякие звуки, но никогда ими не переполняется. Передние зубы у всех животных приспособлены к разрезыванию, а коренные – к раздроблению пищи, полученной от них. Рот, через который живые существа вводят в себя все, что им желательно, он поместил близ глаз и носа. А так как то, что выходит из человека, неприятно, то он направил каналы этого в другую сторону, как можно дальше от органов чувств. Все это так предусмотрительно устроено: неужели ты затрудняешься сказать, что это? – дело ли случайности или творение разума?
Случайность – в античной философии противоположна не закономерности, а разуму, случайность, кроме того, не дает вещам достаточно приспособиться друг к другу, если все получается непредсказуемо (как в непредсказуемой обстановке трудно выработать стратегию поведения). Поэтому философ, признавая, что все органы нашего тела приспособлены к выполнению своих функций, должен признать существование творца.
– Так неужели ты думаешь, что они не заботятся? Во-первых, из всех живых существ одному лишь человеку они дали прямое положение, а это прямое положение дает возможность и вперед смотреть дальше, и вверху находящиеся предметы лучше видеть, а потому быть в большей безопасности.
Прямое положение – прямохождение Сократ понимал как царственное достоинство человека, как превосходство высшего (ума, духовного начала) над низшим (телесным низом с его страстями), как своего рода разумную монархию в одном теле, невозможную в мире других животных.
Затем, всем животным они дали ноги, дающие им возможность только ходить, а человеку прибавили еще и руки, исполняющие большую часть работ, благодаря которым мы счастливее их. Мало того, хотя все живые существа имеют язык, но только язык человека они сделали способным, посредством прикосновения его в разных местах рта, произносить членораздельные звуки, так что мы можем сообщать друг другу, что хотим. Далее, утехи любви для животных они ограничили известным временем года, а нам они даруют их непрерывно до старости. Однако Бог нашел недостаточным позаботиться только о теле, но, что важнее всего, он насадил в человеке и душу самую совершенную. Так, прежде всего, у какого другого существа душа заметила, что есть боги, создавшие этот великий, прекрасный мир? Какой другой род существ, кроме человека, чтит богов? Какая душа более, чем человеческая, способна принимать меры предосторожности против голода, жажды, холода, жары, бороться с болезнями, развивать силу упражнениями, работать над изучением чего-либо, помнить все, что услышит, увидит, изучит? Неужели тебе не ясно, что в сравнении с прочими существами люди живут, как боги, уже благодаря своему природному устройству далеко превосходя всех других и телом и душой? Если бы у человека было, например, тело быка, а разум человека, он не мог бы делать, что хочет; точно так же животные, имеющие руки, но лишенные разума, в лучшем положении от этого не находятся. А ты, получив в удел оба этих драгоценных дара, думаешь, что боги о тебе не заботятся? Что же они должны сделать, чтобы ты признал их попечение о тебе?
Философия ищет устойчивое начало за неустойчивостью наших вещей и представлений
(Платон. «Кратил»)
Там, по справедливости, нельзя указать и на знание, Кратил, где все вещи изменяются и ничто не стоит. Ведь если это самое знание есть знание того, что не изменяется, то знание всегда пребывает и всегда есть знание: а когда изменяется и самый вид знания, то, как скоро вид знания изменяется в иной, знания уже нет, и где всегда происходит изменяемость, там никогда не бывает знания; а отсюда следует, что там не бывает ни познаваемого, ни имеющего быть познанным.
Вид знания – греческое слово для вида «эйдос» того же корня, что «идея», и часто слова «эйдос» и «идея» используются в греческом языке как синонимы. Вид знания – не столько один из видов знания (знание биологическое, математическое и т. д.), сколько способность познающего формулировать реальные отношения, «видеть» их. Если это формулирование будет совершаться по другим законам, чем прежде, данный «вид» знания исчезнет, а принятие всеобщей изменчивости мира даже при признании способности слов схватывать эту изменчивость и есть принятие того, что никакое знание не будет надежно сформулировано, сколь бы оно ни было подробно.
Если же, напротив, всегда есть познающее, то есть и познаваемое, есть и прекрасное, есть и доброе, есть и бытие каждой отдельной вещи; и это уже не походит на то, что мы недавно говорили, – на течение и движение. Этим ли образом все существует или тем, о котором говорят последователи Гераклита и многие другие, – решить, может быть, нелегко: не слишком умному человеку свойственно, пускаясь в имена, занимать ими себя и свою душу, веря им и их установителям, – утверждать, будто что-то знаешь; а между тем произносить суд против себя и вещей, – что ни в чем нет ничего здравого, но что все течет, будто скудель, – что все вещи, точно будто люди, страдающие расстройством желудка, подвержены разным течениям и излияниям. Может быть, это и в самом деле так, Кратил, а может быть, и нет. Так тебе надобно мужественно и хорошо исследовать, а не вдруг принимать, – ведь ты еще молод, в цветущем возрасте; когда же исследуешь и найдешь, сообщишь и мне.
Последователи Гераклита – философы, утверждающие всеобщую изменчивость мира, но не как факт, а как принцип, позволяющий понять отношения между противоречивыми понятиями. С точки зрения Сократа, они вполне утверждают устойчивость мира, утверждая устойчивость самой изменчивости.
Пускаясь в имена – считая, что значений слов достаточно, чтобы объяснить окружающий мир.
Скудель – сырая гончарная глина. Далее Сократ иронизирует над собеседником, объявляя, что утверждать познаваемость совершенно переменчивого мира – поведение человека, страдающего старческим недержанием, что совершенно не к лицу совершенно не старому Кратилу. Такой «физиологический» способ полемики сейчас недопустим, но он стал достоянием философской и риторической полемики на многие века, в духе «как нас поведет по прямому пути тот, у кого ноги кривые» (впрочем, изящество походки было одним из профессиональных требований к ритору, сближавшим его с легконогими богами).
В чем долг памяти
(Платон. «Менексен»)
(Сократ говорит, что пересказывает речь Аспасии, гражданской жены руководителя Афин Перикла, но явно высказывает скорее свои мысли.)
Теперь и закон велит, да и должно этим мужам воздать уже последнюю честь речью; ибо память и честь хорошо совершенных дел воздаются подвизавшимся посредством прекрасной речи, произносимой слушателям. Но тут требуется какая-нибудь такая речь, которая и достаточно хвалила бы умерших, и благоприятно уговаривала живущих, повелевая детям и братьям подражать их добродетелям, а отцов и матерей, и других еще дальнейших предков, если они остаются, услаждая утешениями.
Благоприятный – в греческом языке означает что-то вроде «вызывающий только хорошие мысли», поэтому имеет одновременно смысл «угодный богам», «приятный людям» и «позволяющий правильно мыслить».
Какая же речь показалась бы нам такою? Или с чего правильно было бы начать хвалить доблестных мужей, которые и в жизни радовали своих добродетелью, и смерть выменяли на спасение живущих?
Мне кажется, и хвалить их надобно, так как они родились добрыми, то есть по природе; а добрыми они родились потому, что родились от добрых. Итак, сперва будем величать их благородство, потом воспитание и образование, а затем – укажем на совершенные ими дела, сколь прекрасными и достойными своих совершителей оказались они.
По природе – выражение античной философии, означающее соответствие поведения какой-то вещи ее природным целям. Сократ употребляет этот термин, чтобы связать «по природе» как благородство происхождения, принадлежность к «добрым», к аристократии, и «по природе» в общечеловеческом смысле, что в каждом человеке стремится реализоваться своя добрая природа.
Образование (греч. «пайдейя») – широкое понятие, включавшее в себя все культурные навыки, приобретаемые человеком.
Первым основанием их благородства служит род их предков, не пришлый какой, а потому потомки их оказываются не переселенцами в этой стране, пришедшими откуда-нибудь, а туземцами, которые обитают и живут действительно в отечестве, вскормлены не мачехою, как другие, а матерью страны, где жили, и теперь, по смерти, лежат в домашних приютах матери, их родившей, вскормившей и воспринявшей.
Итак, весьма справедливо наперед почтить эту мать, ибо таким образом будет почтено вместе и благородство ее сынов. Эта страна достойна того, чтоб ее хвалили все люди, а не мы одни, – достойна и по другим многим причинам, но по первой и величайшей причине той, что она любима богами. А что слово наше верно, свидетельствуют распря и суд состязавшихся за нее богов. Если же и боги хвалили ее, то не будет ли справедливо хвалить ее всем людям?
Распря – известный миф об основании Афин, за которое спорили Афина и Посейдон. Посейдон смог дать только соленую воду, тогда как Афина – дерево питательных оливок. Так город стал городом Афины, иначе говоря, при всем своем морском могуществе мог опираться и на внутренние ресурсы, что выражено во многих памятниках афинского самосознания, например в надгробной речи Перикла, приводимой у Фукидида: «мы любим красоту без излишеств и любим мудрость без изнеженности» – противопоставление афинской скромности персидской роскоши.
Вторая похвала ей, по праву, та, что в те времена, когда вся земля производила и рождала различных животных, зверей и быков, – наша страна не выводила на свет диких зверей и являлась чистою; из животных выбрала и родила она человека – животное, превышающее всех прочих разумением и одно признающее правду и богов.
Не выводила на свет диких зверей – Аттика – одна из наименее лесистых частей Греции.
Правда (греч. «дике») – сложное понятие, изначально значившее возмездие или расплату, означающее как правосудие, так и признание правомочности суда, поэтому включающее в себя и богопочитание, признание того, что боги могут осудить за дурной поступок.
Великая сила этого слова состоит в том, что та же земля произвела их и наших предков; ибо все рождающее имеет пищу, годную для того, что от него рождается. Потому узнается и женщина, действительно ли родила она или не родила, а только подложная, что для рожденного она не имеет источника пищи (молока). Так это-то удовлетворительное доказательство представляет и наша земля – наша мать, что ею рождены люди; так как она одна и первая в то время произвела человеческую пищу – пшеницу и ячмень, чем прекрасно и в совершенстве питается человеческий род, доказывая, что родила это животное действительно она. Такие доказательства еще более надобно прилагать к земле, чем к женщине; потому что в беременности и рождении не земля подражает женщине, а женщина – земле. И на этот плод земля наша не скупилась, но уделяла его и другим; а потом своему порождению даровала новое порождение (оливковое) масло – помощь в трудах. Вскормивши же и вырастивши его до совершеннолетия, она привела к нему правителей и учителей – богов, которых имена здесь можно пропустить; ибо мы знаем, что они устроили нашу жизнь, преподав нам первым, для ежедневных нужд, искусства и научив нас, для охранения страны, приобретать и употреблять оружие.
Нужда (греч. «диета») – означает повседневные потребности, как правило, скромные, и вообще регулярный образ жизни, откуда современное значение слова «диета».
Приобретать – в греческом языке имеет общее значение «делать приобретением», все равно, покупая или создавая собственными руками.
Быв рождены и таким образом воспитаны, предки этих умерших жили в устроенной форме правления, о которой следует кратко упомянуть; потому что форма правления есть пища людей – хорошая добрым, а противная злым. Итак, необходимо показать, что жившие прежде нас вскормлены в форме правления хорошей, что чрез нее и те были добры, и нынешние, и что ей причастны также умершие.
Устроенная – в оригинале сильнее, буквально «приготовленная», «сервированная», поданная на стол. Как мы говорим «еще горячая новость» или «заварить кашу» в значении «начать политический процесс».
Ведь форма правления и тогда и теперь – та же самая, аристократическая, которою мы и ныне управляемся, и по большей части управлялись во все время. А называет ее – тот демократией, другой – как ему угодно; по истине же это – аристократия, соединенная с одобрением народа. Ведь у нас хотя всегда есть цари, однако ж они бывают то природные, то избранные.
Цари – упоминание «аристократии» и «царей» для нас неожиданно, мы со школы знаем, что в Афинах, за исключением периодов тираний, была демократия. Но Сократ называет «аристократией» и все выборные должности, по-нашему чиновников, а «царями» – архонтов, иначе говоря, как выборных высших чиновников, так и династических жрецов. Хотя реально политические решения определяло народное собрание, но Сократу было важно, что в Афинах существовали все условия для принятия самых лучших политических решений. Сократ, заметим, в других местах критиковал некоторые обычаи афинской демократии, в частности выбор по жребию, считая, что у граждан должно быть свое разумное суждение, так что, может быть, здесь он от лица Аспасии говорит скорее о том, каким государство должно быть, чем какое оно есть.
Предержащая сила города есть народная сходка; а начальствование и власть она всегда вверяет тем, которые кажутся наилучшими, и никто не отвергается ни по слабости, ни по бедности, ни по незнатности отцов, равно и человек с противными качествами не удостаивается чести, как это бывает в других городах. Здесь – одно определение: получать власть и начальство прослывшему мудрым и добрым. Причина же такой формы правления у нас есть равенство рода; ибо прочие города составились из различных и несходных между собою людей; посему и формы правления у них несходны одна с другою: там бывают они тиранские, олигархические; и люди в тех городах живут, почитая себя – иные рабами, иные – господами друг друга.
Тиран – в Древней Греции узурпатор, единоличный правитель не из царского рода. Сократ (и Аспасия) указывает на то, что тирания возникает там, где граждане недостаточно «родовиты», – чтобы потом перевести разговор к более высокому нравственному благородству.
Олигархия – слово имело вполне современный смысл «власть самых богатых людей», Аристотель позднее видел черты олигархии и в институте эфоров в Спарте. Как мы видим, уже Сократ связывает развитие рабовладения с развитием олигархии.
Напротив, мы и наши, родившись все, как братья, от одной матери, не хотим быть ни рабами, ни господами одни других; но равнородство по природе заставляет нас искать равнозаконности по закону, и никому иному не уступать, разве увлекаясь молвой об уме и доблести. Таким-то образом отцы их и всей нации, и сами эти, благорожденные и воспитанные во всякой свободе, проявили много дел прекрасных для всех людей, – проявили частно и обществом – в той мысли, что для сохранения свободы должно сражаться с греками за греков, а с варварами за целую Грецию.
Равнозаконность (исономия) – важнейшее политическое понятие демократических Афин, подразумевавшее невозможность какого-либо человека и группы узурпировать власть. Имелось в виду не современное политическое равенство в рамках демократических институтов (равное голосование и т. д.), но такое участие каждого гражданина в делах государства, которое не позволяет никому присвоить себе слишком много власти в ущерб другим гражданам.
Теперь мало времени, чтобы достойно рассказать о войне их против Евмолпа, амазонок и других, еще прежде угрожавших нашей стране, и о том, как они помогали аргивянам против кадмеян и гераклидянам против аргивян. О доблести их довольно уже вспоминали и музыкально всем передали поэты.
Евмолп – мифологический царь Элевсина, сын Посейдона. Его имя означает «добрый в пении», то есть прославляемый песнями, былинный, или «хорошо поющий», то есть устанавливающий песенное богослужение, указывает на соединение жреческого и царского достоинств в крито-микенскую эпоху. Далее упомянуты полумифологические войны, сведения о которых приводятся у Геродота.
Если же и мы решились бы прозаическим словом украшать те же подвиги, то, может быть, явились бы на втором плане. Итак, об этом, по означенной причине, мне кажется, можно умолчать, хотя и это имеет свое достоинство. Но о том, чего не брал за предмет ни один поэт и за что, хваля достойных, не увенчал их достойною славою, – что остается в забвении, – о том, мне кажется, надобно вспомнить в похвальной речи и вызвать других, которые бы, соответственно делам, изложили это в одах и в иных стихотворениях.
Прозаическое – в оригинале «простое», «ровное», в противовес поэзии как украшенной речи, с ее музыкальностью и необычными словоупотреблениями. Противопоставление прозы как безыскусной практической речи и поэзии как украшенной и выделанной речи лежит в основе античных, средневековых и ренессансных поэтик. Можно сопоставить это с противопоставлением простого шага и танца или голой доски и узора. Сократ утверждает, что прозаическая похвала оказывается «на втором плане», так как гимническая поэзия всегда заведомо в центре внимания.
Дела – обычный предмет прозы, события («практическое»), имеющие моральные значения. Здесь видна ирония: поэты не воспевают многие дела, потому что они думают не об истине, а о внимании со стороны людей и богов. Не следует смешивать дела с «фактами», по-гречески «энергиями», как называются эффекты в том числе поэтической речи, а не только человеческого действия.
Из дел, о которых я говорю, первое место занимают следующие. Когда персы, владычествуя над Азией, порабощали и Европу, тогда удержали их выходцы из здешней страны – предки наши; поэтому справедливость требует вспомнить о них первых и восхвалить их добродетель. Но кто намерен хвалить хорошо, тому надобно говорить, вращаясь своим словом в том времени, в которое вся Азия раболепствовала уже третьему царю. Первый из них, Кир, освободив своим умом сограждан своих, персов, вместе с этим поработил и господ их мидян, и овладел прочею Азией до Египта; потом сын его завоевал Египет и Ливию, сколько она была доступна; третий же, Дарий, сухопутно распространил свое царство до пределов скифских, а на кораблях овладел морем и островами, так что никто не смел противиться ему, – порабощены были умы всех людей. Столько-то великих и воинственных народов покорено было персидскою монархией!
Выдумав предлог, будто мы имели замыслы в отношении к Сардам, Дарий обвинял вас и эретрийцев и, на судах и кораблях, которых было триста, послал пятьсот тысяч войска под предводительством Датиса, сказав ему, чтобы он, если хочет иметь голову на плечах, на возвратном пути привел пленных эретрийцев и афинян. Приплыв в Эретрию, где из тогдашних эллинов были люди, в военном деле знаменитейшие и немалочисленные, Датис в течение трех дней овладел ими и проследил всю их страну так, чтобы никто не ушел. Пришедши к пределам Эретрии, воины его протянулись от моря до моря и, схватившись за руки, прошли чрез всю эту область, чтобы могли сказать царю, что никто из нее не ушел. С таким же намерением из Эретрии прибыли они в Марафон, думая, что им легко будет забрать и афинян, застигнутых тою же самою необходимостью, какою и эретрийцы.
Эретрия – город на острове Эвбея, стратегически важный для Афин.
Между тем как то совершалось, а это предпринималось, никто из эллинов не подавал помощи ни эретрийцам, ни афинянам, кроме лакедемонян. Да и эти пришли в последний день сражения; все же прочие, пораженные страхом, помышляя в настоящее время о собственном спасении, молчали. Вот тогда-то кто жил бы, так узнал бы, каковы по доблести были марафоняне, встретившие силу варваров, наказавшие за высокомерие всю Азию и поставившие прежде всех варварские трофеи, став вождями и учителями других, что персидская армия была не непобедима и что всякая многочисленность и всякое богатство уступают добродетели.
Марафоняне – всем известные 300 спартанцев.
Трофеи – памятники, созданные из отнятого у потерпевших поражение врагов оружия. Тогда «варварские трофеи» – составленные из оружия варваров.
Добродетель и доблесть выражаются в греческом языке одним словом «арете», которое можно переводить как «отменное качество», «высокое качество». В русском языке «добродетель» – слово слишком книжное, а «доблесть» – слишком воинское, и если мы представим соединение этих понятий в едином, что-то вроде «внутренняя сила», «достойное поведение, идущее изнутри», мы поймем смысл этого слова.
Поэтому тех мужей я называю отцами не только наших тел, но и свободы, как нашей, так и всех живущих на этом материке; ибо взирая на сие дело, эллины отваживались на опасность и в последующих сражениях за свое спасение и были учениками марафонян.
Материк – любая не островная суша, скорее всего, означает здесь всю не островную Грецию, включая малоазиатские колонии, а не только географическую Грецию, так как дальше названы сражения против персов при Саламине и Артемисии, обеспечившие господство Афин в греческом мире. Далее Сократ и говорит об «одноязычных» городах – то есть Афины защищали всех говорящих на греческом языке.
Итак, лучшую дань речи надобно посвятить выдержавшим морское сражение и победившим при Саламине и Артемисии. Ведь о тех мужах иной мог бы рассказать многое: какие выдержали они нападения на суше и на море и как эти нападения были грозны; но я упомяну о том, что кажется мне и того превосходнее и что совершили они вслед за подвижниками в деле марафонском. <…>
Но тяжесть этой-то войны против варваров истощила весь город, хотя велась им как за себя, так и за прочие одноязычные города. Когда же наступил мир и наш город был почтен, – восстала против него (что в отношении к благополучнейшим из людей обыкновенно случается) сперва зависть, а за завистью ненависть. И это против воли поставило его в войну с эллинами.
Эллины – спартанцы (лакедемоняне), с которыми афиняне начали войну за власть над Беотией, с самого начала признавались эллинами (греками), в отличие от македонцев, не сразу признанных эллинами.
После сего, по случаю воспламенившейся войны, афиняне вступили в сражение с лакедемонянами при Танагре, за свободу Беотии. Сражение колебалось; но последняя битва решила дело: одни отступили и удалились, оставив беотян, которым помогали; а наши, на третий день одержав победу при Иноситах, справедливо возвратили несправедливо изгнанных.
Они первые после персидской войны, помогая воюющим за свою свободу эллинам против эллинов, явились мужами доблестными, освободителями тех, кому помогали, и за то легли первые в этом памятнике, которым почтил их город. После того, когда возгорелась война великая и все эллины, вооружившись против афинян, разоряли их страну и воздавали им недостойную благодарность, – наши, победив их в морском сражении и взяв у них в Сфагии лакедемонских военачальников, которых могли бы умертвить, пощадили их, отдали и заключили мир – в той мысли, что с единоплеменниками надобно воевать до победы и не губить общего блага эллинов, потворствуя гордости своего города, а с варварами – до истребления их. <…>
Общее благо – в оригинале просто «общее», что можно понять как общий интерес, общую заинтересованность в мире или общий порядок взаимоотношений.
О делах таких мужей, каковы здесь лежащие, равно как и о других, сколько ни умерло их за отечество, говорено уже было много прекрасных речей, но остается еще более – прекраснейших; ибо не достало бы многих дней и ночей тому, кто захотел бы проследить все это. Итак, всякий человек, помня о них, должен передавать их потомкам, чтобы они на войне не оставляли места своих предков и не отступали назад, побеждаемые злом. Да я и сам, о дети мужей доблестных, как теперь прошу, так и в другое время, когда бы ни случилось встретиться с вами, буду просить вас, буду напоминать и приказывать вам, чтобы вы были людьми самыми отличными. Теперь же считаю долгом сказать то, что внушали нам отцы, передавать остающимся, когда последние будут в опасности подвергнуться какому-нибудь несчастью. Я выскажу вам, что слышал от них самих и что сами они, если бы могли, судя по тогдашним их словам, сказали бы вам. Представляйте же, что они слышат мои завещания. Вот слова их.
Дети! что у вас были родители добрые, о том свидетельствует настоящее торжество. Могли мы худо жить, но предпочли лучше хорошо умереть, прежде чем покрыли бы бесславием вас и позднейших потомков, прежде чем посрамили бы наших отцов и весь прежний род, – предпочли в той мысли, что кто срамит своих, тому – жизнь не в жизнь, и что никто ни из людей, ни из богов не будет ему другом, – на земле ли он умер или под землею. Итак, помня наши слова, вы, если подвизаетесь и в чем другом, должны подвизаться доблестно, зная, что все приобретения и занятия без этого постыдны и худы. Ведь ни богатство не доставляет блага тому, кто приобрел его малодушно, – ибо такой богатеет другим, а не себе, – ни красота телесная и сила не к благообразию служат тому, кто труслив и зол, а к безобразию, – ибо кто имеет эти свойства, тот становится еще более заметным, когда обнаруживает трусость. Всякое же знание, отдельно от справедливости и другой добродетели, представляется плутовством, а не мудростью.
Малодушно – буквально «не мужественно», «не по-мужски», означает прежде всего – отказавшись от выполнения долга, военного или гражданского, например отказ занять должность в расчете на жизнь частного человека и частную прибыль. Малодушию противостоит «великодушие», означающее, прежде всего, готовность оказаться на месте, требующем геройства, готовность к служению и подвигу, что-то вроде гражданской смелости как готовности занять высокое положение, например принять на себя командование армией. Это не имеет прямого отношения к нашему расхожему пониманию великодушия как щедрости и снисходительности начальника.
Посему и прежде, и после, и во всякое время должны вы усердно стараться, как бы знаменитостью превзойти и вас, и предков. А когда нет, – знайте, что если доблестью мы победим вас, эта победа покроет нас стыдом; если же, напротив, будем побеждены вами, – это поражение доставит нам счастье. А особенно были бы мы побеждены и вы победили бы нас тогда, когда бы оказались готовыми не злоупотреблять славою предков и не помрачать ее, зная, что для человека, имеющего о себе некоторое понятие, нет ничего постыднее, как выдавать себя почтенным не за себя, а за славу предков. Честь предков для потомков есть, конечно, прекрасное и великолепное сокровище: но пользоваться этим сокровищем их богатства и почестей и, по недостатку собственных своих стяжаний и славных дел, не передавать их потомкам – постыдно и малодушно. Если вы будете стараться об этом, то, как друзья наши, когда потребует того неизбежная судьба, перейдете к нам, друзьям: напротив, кто пренебрежительно будет воспринимать нас и ставить ни во что, того никто благосклонно не примет. Да будет сказано это нашим детям.
А отцов наших, у кого они есть, и матерей всегда должно увещевать, чтобы они как можно легче переносили случившееся несчастье и не присоединяли своего сетования, – ибо умершие не имеют нужды в прибавке плачущих, случившееся бедствие и само будет достаточно для возбуждения слез, – но были здравомысленнее и спокойнее, помня, что чего они просили себе, как величайшего блага, тому самому боги и вняли. Ведь не бессмертия просили они своим детям, а доблести и знаменитости, – и дети получили эти величайшие блага.
Знаменитость – добрая слава, слава в потомках, в отличие от нашего представления о знаменитостях, которых могут забыть уже через несколько лет.
Но чтобы все в жизни смертного человека выходило по его мыслям, – это нелегко. Мужественно перенося несчастья, они, как отцы действительно мужественных детей, и сами покажутся такими же; а поддавшись скорби, возбудят подозрение, что либо мы дети не этих отцов, либо хвалящие нас ошибаются. Между тем не должно быть ни того ни другого; но те, первые, пусть особенно хвалят нас самым делом, показывая в себе поистине таких отцов, которые являются мужами мужей. Ведь старинная пословица: ничего слишком, кажется, заключает в себе прекрасную мысль; ибо это, в самом деле, хорошо сказано.
Ничего слишком – поговорка, приписываемая Хилону, одному из семи мудрецов древности, была на фронтоне храма Аполлона в Дельфах, как и надпись «Познай себя». Имеется в виду запрет на излишества, которые могут оскорбить богов.
У кого все, относящееся к счастью, или почти к счастью, зависит от него самого, а не от других людей, которых счастье или несчастье по необходимости увлекает за собою и его судьбу; того жизнь устроилась превосходно, тот рассудителен, тот мужествен и благоразумен, тот, – прибывают ли деньги или дети, или убывают, – остается верен этой пословице и, веря ей, не будет слишком ни радоваться, ни печалиться.
Почти к счастью – буквально «близко к счастью», имеется в виду не «неполное счастье», а «приближение к счастью», ожидание счастья, как мы ожидаем скорой выплаты или скорого приезда друга.
Как должен выступать свободный человек
(Платон. «Теэтет»)
Так что у них, как ты сказал, всегда есть досуг, и они в тишине досуга рассуждают.
Досуг – важная категория античной культуры, означавшая в том числе возможность заниматься философией. Досуг противопоставлялся «недосугу» как необходимости постоянно принимать срочные решения в делах управления, торговли или суда, тогда как досуг давал возможность мысли не зависеть от срочности, развертывать ее по ее внутренним законам.
Подобно нам, в третий уже раз теперь принимающимся за речь после речи, и они, когда привзошедшая нравится им, как и нам, больше, чем предлежащая, не заботятся, длинно или коротко говорят о ней, только бы найти истину. Но говорящие всегда при недосуге, – как бы увлекали их водяные часы, – не позволяют себе рассуждать, о чем желали бы: тут стоит противник, со своею необходимостью и с читаемым обвинением; кроме этого ничего нельзя говорить, и это называют очною ставкой.
Водяные часы (клепсидра, букв. «похититель воды») – прибор для измерения времени выступлений в суде, где регламент был весьма ограниченным. Вода по капле шла из одного сосуда в другой. Наше выражение «время истекло» напоминает о клепсидре, хотя поддерживается и более общим представлением о времени как изменчивом потоке.
Необходимость – неотложное дело, скажем, судебный иск; слово может иметь как логический смысл (неопровержимые доказательства), так и фактический (принуждение извне).
С речью здесь обвиняемый всегда обращается к господину, сидящему и держащему в руке свиток прав, и препирательств никогда не бывает о стороннем, а о самом деле; часто подвизаются и из-за души. В числе этих случаются люди вкрадчивые и острые, умеющие господину польстить словом и угодить делом, – души маленькие и неправые. Ведь рабство с молодости отнимает у них развитие, прямоту и независимость, заставляя их кривить и в еще нежные души вселяя великое опасение и страх; не умея совмещать этого страха и опасения с справедливостью и истиною и тотчас обращаясь ко лжи и к обидам друг другу, они крайне искажаются и портятся; и таким образом, не имея ничего здравого в уме, из детей становятся мужами, полными убеждения, что вместе с тем сделались они сильными и мудрыми. Эти-то таковы, Феодор; но хочешь ли, рассмотрим и людей нашего сонма? или, оставив их, опять возвратимся к своему предмету, чтобы, как сейчас только говорили, не злоупотребить и нам слишком много свободою и изменчивостью речей?
Прямота – в античности признаком свободного человека считалась стройность, легкая и уверенная походка, хорошая осанка и приятные жесты; неуклюжесть, зажатость или, наоборот, развязность говорили о рабском происхождении или тиранических намерениях. Стройность говорила о счастье, о легкости, подобной легкости богов. Такое понимание осанки стало наследием античности в нашей культуре, например, поэт-эмигрант Георгий Иванов заметил о членах сталинского Политбюро: «кривые рты, нескладные тела» – страх за свою жизнь и зависимость от тирана сделали рабской их осанку и движения.
Кто такие софисты, согласно Сократу
(Платон. «Софист»)
Впрочем, распознавание этого рода, правду сказать, должно быть не многим легче, как и рода богов. По невежеству прочих людей, они представляются мужами очень разновидными; часто посещают города, – говорю не о поддельных философах, а о действительных, которые на жизнь дольнюю смотрят сверху, – и одним кажутся людьми ничего не стоящими, а другим – достойными всего; иные воображают их как политиков, иные – как софистов, а иные думают о них, как о людях совершенно сумасшедших. Впрочем, приятно было бы получить сведение от нашего иностранца, если ему угодно: чем почитают и как называют это в тех местах?
Род богов – имеется в виду запутанность мифологии, разные версии мифов об одних и тех же богах, в которых так же трудно разобраться, как в занятиях софистов.
Разновидные – можно понять также как «всевозможные» и «вездесущие».
Действительные – буквальное «по существу», в отличие от «поддельных», точнее, притворных (буквально «вылепленных», «вымышленных», как мы говорим о художественном вымысле). Сократ имеет в виду, что софисты действительно занимаются философией и имеют необходимые знания, но другое дело, что единого мнения о них нет, а значит, их репутация вредит и репутации самой философии.
Политик – не только государственный или общественный деятель в узком понимании, но любой, занимающийся делами полиса. Соответствует таким нашим понятиям, как эксперт, консультант, инженер, планировщик, хозяйственник, специалист по городской жизни, социальный работник и т. д. Политика противопоставляется тогда экономике как ведению домашнего хозяйства, семейным делам. Обсуждению того, кто такой «политик», посвящен одноименный диалог Платона, но в нем Сократ говорит только вступительную реплику, а саму беседу ведет Сократ Младший – вероятно, не родственник, а просто тезка Сократа, названный «младший» в смысле менее известный и менее авторитетный.
Сумасшедших (греч. «маньяках») – так как привилегии философов и софистов наследовали привилегиям жрецов, то недоброжелатели могли приписывать им харизматический авторитет, близкий экстатическому помешательству, невнятному вещанию в экстазе.
Каким должно быть государство
(Платон. «Тимей»)
Главное в моих вчерашних речах о государстве заключалась, кажется, в вопросе: какое и в составе каких мужей, по моему мнению, бывает оно наилучшее?
Вчерашних речах – самый большой диалог Платона, «Государство», состоящий из десяти книг. Под государством понимается не только система власти, но и вся жизнь страны, за исключением экономики, относящейся к домашнему хозяйству: поэтому в этом диалоге обсуждаются не только политические институты, но и все стороны жизни множества людей сообща, включая то, что мы бы назвали наукой, культурой и образованием.
Не отделили ли мы в нем сперва дело землепашцев и все другие искусства от рода людей, имеющих быть воинами?
Землепашцы – самые многочисленные представители сословия ремесленников, в противовес политической элите («мудрецам», законодателям) и квалифицированным исполнителям государственной воли («стражам» – одновременно армии, полиции и инженерной службе страны).
И, применительно к природным наклонностям, давая каждому лишь одно подходящее по свойствам занятие и одно искусство, о людях, обязанных вести за всех войну, сказали, что им следует быть только стражами города, вне ли его кто, или внутри, вздумает злодействовать; но судить милостиво им подвластных, как друзей по природе, и быть строгими единственно к встречающимся в битвах врагам.
Природные наклонности – в оригинале проще, «природа», имеется в виду то, каким человек вырос. Предлагаемое далее преобразование армии в полицию и «спецназ» как раз имеет в виду, что воинственность не должна поощряться, но если в природе человека решительность, то ее можно превратить в искусство быстрого принятия правильных решений.
Ведь природа-то души у стражей, – как мы, думаю, говорили, – должна, с одной стороны, быть раздражительною, с другой – преимущественно философскою, чтобы они могли являться в отношении к одним насколько следует кроткими, а в отношении к другим строгими.
Раздражительный – буквально «гневоподобный». Греческое слово для гнева, «тюмос», того же корня, что русское «дым», как бы заволакивающее душу раздражение, которому нельзя противостоять, идущий из ноздрей дым, как у дракона, поднимающийся в мозг пар, заставляющий сердиться и усиленно, энергично действовать. Сократ считает, что раздражительность нужно дополнять «философией», иначе говоря, внимательностью и выдержкой.
А что же по поводу воспитания? Не то ли (сказали мы), что они должны быть воспитаны и в гимнастике, и в музыке, и во всех науках, какие пригодны им?
Гимнастика – физические упражнения, которые выполнялись без одежды, в отличие от специальных военных тренировок. Гимнастика рассматривалась не просто как оздоровительное занятие, но как приобретение навыков общения со сверстниками, примерно как сейчас рассматриваются летние лагеря. Музыка – это не только искусство игры на музыкальных инструментах, но и все искусства Муз, развивающие навыки индивидуальной самопрезентации (представления себя на публике).
Воспитанные же таким-то образом не должны думать о приобретении в личную собственность ни золота, ни серебра, ни другого какого бы то ни было имущества, но, как союзники (граждан), получая от охраняемых ими сторожевую плату, достаточную для людей умеренных, обязаны издерживать ее сообща, содержаться столом и жить вместе, и, не предаваясь иным занятиям, всегда заботиться о добродетели.
Стол – общее питание, знаменовавшее равенство всех. Этот идеал реализовывало и христианство в виде «трапез любви», благотворительных обедов, которые и сейчас осуществляются в церквях (скажем, «поминание на канун» в православных церквях в России).
Равным образом мы упомянули и о женщинах, что они близки по природе к мужчинам; что поэтому все общественные занятия надобно приспособить и к ним, и всем им назначить общее (с мужчинами) дело как на войне, так и в других родах жизни.
Общественные занятия – все, кроме домашнего хозяйства, включая военное дело, управление, образование, строительство и т. д.
Но что еще о деторождении? По необычайности положений, не памятно ли нам то, что, в отношении браков и детей, постановили мы общее все для всех, в тех видах, чтобы ни для кого не было собственного своего родства, но все считали всех сродниками, – именно, сестрами и братьями – тех, кто находится в соответственном тому возрасте, – родившихся раньше и старейших – отцами и родителями отцов, а позднейших по рождению – детьми и отродием детей?
Общность детей – идеал «Государства», более всего критиковавшийся в этом проекте Сократа-Платона. Конечно, это требование недопустимо, исходя из наших представлений о свободе личности, и нам общность детей напоминает скорее антиутопию, хотя могла рассматриваться и как часть утопии в виде или политической прагматики (янычары в Османской империи, кантонисты в Российской империи, воспитанники детских домов в СССР, «исчезнувшие» в Латинской Америке) или сообществ «коммунистического» типа (монастыри, коммуны, хозяйства фурьеристов и толстовцев, общежития и лофты хиппи и т. д.).
А чтобы по возможности сряду же рождались у нас люди с природою наилучшею, не помним ли, мы говорили, что правители и правительницы должны, для устройства браков, хитро придумать такие жребии, по которым худые и добрые, те и другие, соединялись бы отдельно с подобными себе, так чтобы, причиною сочетания почитая случай, они из-за этого не питали друг к другу никакой вражды?
Жребии – наименее удачное из всех предложений платоновского Сократа, напоминающее сразу о евгенике, искусственном отборе в нацистском Третьем рейхе и в антиутопиях. Этот тезис напоминает нам, что и великие философы иногда бывали поспешны в своих проектах.
Что же? не изложили ли мы все уже дело по-вчерашнему, обозрев его снова в главных чертах? Или чувствуем недостаток еще в чем-нибудь, любезный Тимей, что было сказано, а теперь пропущено?
Так затем выслушайте, по поводу рассмотренного государства, какое производит оно на меня впечатление. Это впечатление-то у меня такого же рода, как если бы кто, смотря на прекрасных животных, воспроизведенных ли живописью или действительно живых, только остающихся в спокойном состоянии, желал видеть, как они движутся и совершают в борьбе те действия, которые естественно совершать их телам.
Живопись – в собственном смысле искусство изображать живых существ, человека или животных, в отличие от декоративного письма красками. С античной точки зрения «Рожь» Шишкина была бы декорацией, а его же при участии Савицкого «Утро в сосновом лесу» – живописью. Но мы так не судим, потому что знаем, как прекрасно художники умеют оживлять всю природу.
Так настраивает и меня рассмотренный нами город. Ведь с удовольствием послушал бы я, если бы кто раскрыл словом, как наш город, решаясь, по обстоятельствам, вести войну, подвизался бы в этой борьбе против других городов, и как в течение войны, и в совершении самых дел, и в словесных сношениях, по отношению к каждому из городов, вел себя достойно своего образования и воспитания.
В этом-то, Критий и Гермократ, я не доверяю сам себе, буду ли в силах достаточно восхвалить тех мужей и тот город. Впрочем, что касается меня, это и не удивительно; но такое же мнение получил я и о поэтах, – как живших в древности, так и живущих теперь. Я не унижаю рода поэтического; но всякий ясно видит, что подражающая масса, в каких воспитана понятиях, тому легче и лучше подражает; а тому, что встречаешь вне условий своего воспитания, трудно с успехом подражать и делами, а еще труднее словом.
Масса – буквально «этнос», люди, объединенные единым происхождением и обычаями. Сократ и Платон не раз упрекали поэтов и исполнителей в том, что они слишком следуют обычаям и превращаются в закрытую корпорацию, и потому невосприимчивы к новым философским достижениям.
Род же софистов почитаю я хотя и очень опытным в красноречии и других прекрасных искусствах, но боюсь, как бы эти люди, бродящие по городам и нигде не основывающие себе собственного жительства, не ошибались в своих догадках, как и что, на войне и в битвах, должны делать и говорить философы и вместе политики, при их деятельных и словесных сношениях с другими.
Бродящие по городам – софисты преподавали и публично выступали для заработка, поэтому часто гастролировали со своими риторическими «шоу» и «коучингами», что для Сократа было сомнительным занятием – значит, они не вполне пригодились своему городу.
Потому остаются люди вашего звания, которым и по природным свойствам и по воспитанию доступно то и другое. Ведь этот Тимей, – гражданин Локров, благоустроеннейшего города в Италии, своим богатством и происхождением не уступающий никому из тамошних, – достиг в городе величайшей власти и почестей, и в философии, всей вообще, поднялся, по моему мнению, до высшего предела.
Локры – греческий город в Калабрии, на юге Италии, которому здесь Сократ приписывает предельную «евномию», правильное правовое устройство («благоустройство»). В греческих городах на юге Италии были влиятельны ученики и последователи Пифагора. Тимей был пифагорейцем и далее в одноименном ему диалоге излагал теорию устройства мироздания, близкую Пифагору с его геометрическим пониманием природной и социальной гармонии. Как краткий пересказ «Тимея» процитируем стихотворение другого переводчика этого диалога, академика С.С. Аверинцева, лирически подытожившего впечатления от проделанной работы:
Да, в хрустале разумном окаОгонь пылает, а ведь онНад этой головой высокоУж был от века разожжен.Сойди в глухие колыханьяОсенних вихрей и дыши,Колебля волнами дыханьяКруговращения души.Ведь округленный череп – сфера,Где лун вершится поворот,И правит мысли нашей мераДвиженья звезд и токи вод, -Тех волн морских, чья соль от векаСочится по извивам жил,Чтоб в утлом теле человекаВесь мир расчисленный ожил!
О Критии тоже всё мы здесь знаем, что ему очень не чужды предметы, о которых говорим. Что, наконец, Гермократ ко всему этому способен и по природе и по воспитанию, в том убеждает нас множество свидетельств.
И потому-то вчера, склоняясь на вашу просьбу рассмотреть вопрос о государстве, я охотно уступил вам, зная, что, если вы захотите, никто удовлетворительнее вас не раскроет дальнейшее. Ведь из нынешних одни только вы могли бы, поставив город приличным образом в войну, дать о нем справедливый во всех подробностях отчет. Так вот, раскрыв то, что мне было задано, я задал и вам, в свою очередь, урок, о котором говорю. Вы согласились, по взаимному между собою уговору, заплатить мне сегодня за мои исследования гостеприимным словом: вот для этого я и явился теперь сюда, принаряженный, и совершенно готов принять угощение.
Угощение (греч. «ксения») – сувенир, подарок, который мог быть равно от хозяина гостю и от гостя хозяину, он устанавливал между ними дружеские и доверительные отношения. У нас сейчас такой обычай обмена подарками не особо распространен, мало кто из хозяев готовит ответные подарки гостям, идущим с подарками (хотя и угощает их за свой счет), а в дипломатии обмен подарками обязателен.
Что должен делать просвещенный правитель
(Платон. «Гиппарх»)
(Слушаюсь) моего и твоего согражданина, сына Писистратова из дема филедского, Гиппарха, который между детьми Писистрата был самым старшим и самым мудрым.
Гиппарх (? – 514 до н. э.) – афинский тиран, сын тирана Писистрата (ок. 602–527 до н. э.). Его жена Фия способствовала приходу Писистрата к власти: в костюме Афины она въехала в город на колеснице вместе с Писистратом, и афиняне поверили, что это было действительное явление богини.
Этот Гиппарх показал много и других прекрасных опытов мудрости, он первый принес на эту землю и поэмы Гомера и заставил рапсодов преемственно читать их по порядку на панафинеях, как делают они это и теперь. Он же привез в наш город и Анакреона Теосского, послав за ним пятидесятивесельное судно; а Симонида Кеосского всегда имел при себе и располагал его к тому великими наградами и дарами.
По порядку – по повелению Писистрата был создан канонический текст «Одиссеи» и «Илиады», положенный в храме, к которому должны были обращаться все, кто делали его копии, в том числе и рапсоды, бродячие певцы, исполнявшие эпос.
Анакреон Теосский (ок. 570 – ок. 480 до н. э.) – античный лирик, ямбический насмешник и моралист. Его репутация певца вина и любовных наслаждений – позднейшая, связанная в основном с его долгожительством и якобы гедонизмом, позволившим ему прожить долго, чем с действительными темами его стихов, большая часть из которых не дошла до нас.
Пятидесятивесельное судно (пентеконтера) – имело репутацию пиратского корабля.
Симонид Кеосский (ок. 557 – ок. 468 до н. э.) – античный лирик, дифирамбист, изобретатель мнемоники – искусства ассоциативной памяти, позволявшей заучивать большие тексты. Симонид известен афористичностью своих элегий.
Это делал он, желая образовать граждан, чтобы управлять ими, как наилучшими, и не считал нужным завидовать кому-нибудь в мудрости, так как был человек прекрасный и добрый. Когда же жители городские вышли у него образованными и удивлялись его мудрости, – он задумал дать образование и жителям сельским; а для этого по дорогам – и среди города и по демам – поставил гермы, потом из запаса своей мудрости, какая частью была изучена, частью изобретена им самим, избрал по своим мыслям наимудрейшее и, изложив это в элегиях, свои стихотворения и образцы своей мудрости начертал на тех гермах, чтобы граждане его не удивлялись уже мудрым надписям дельфийским, каковы: «познай себя», «ничего слишком» и другие подобные, но считали более мудрыми изречения Гиппарха и, при прохождении взад и вперед мимо герм, перечитывая начертанное на них и наслаждаясь мудростью Гиппарха, приходили из деревень для образования себя и во всем прочем.
Герма – статуя Гермеса, ставилась в сельской местности как идол для привлечения прибыли и хорошего урожая, форма столба с бюстом изначально напоминала об оплодотворении земли.
Элегия – в античности стихотворение моралистического содержания, иногда остроумного, иногда саркастического, вообще стихотворные поучения, написанные каноническим размером, элегическим дистихом. В новое время элегиями стали называть печальные стихи: морализация стала пониматься как источник пессимизма.
Надписей было две. На левой стороне каждой гермы написан был эпиграмматический стих, говорящий, что он стоит на средине между городом и демом, а на правой:
Правило Гиппарха: водись помыслом правды.
На других гермах написаны другие стихотворения, и было много прекрасных. Так, например, на стириакской дороге надпись говорила:
Правило Гиппарха: друга не обманывай.
Посему я никак не решился бы обмануть тебя, моего друга, и не послушаться того, столь мудрого человека, ради которого афиняне, и по смерти его, находились три года под владычеством брата его, Гиппия.
Философия стоит выше частных знаний
(Платон. «Алкивиад Второй»)
Итак, видишь, не правильно ли я в самом деле, по твоему мнению, говорил, утверждая, что стяжание-то всех частных знаний, если оно имеется у кого-нибудь без знания о наилучшем, должно быть, мало пользует, а больше вредит тому, кто его имеет? <…>
Следовательно, и город и душа, если они намерены жить правильно, должны держаться этого знания – точно так, как больной держится врача, или желающий безопасно плавать – кормчего, чтобы заранее не овладело душою дыхание ветра; ибо без этого знания, при стяжании ли денег, при крепости ли тела, или при других подобных благах, необходимы бывают, по-видимому, тем большие от всего этого погрешности.
Дыхание ветра – Сократ исходит из буквального значения слова «душа» как дыхание, – и связывает смятение души, не приобретшей знания о добре как таковом, с разыгравшейся на море бурей, в которую попал неопытный корабельщик.
В самом деле, кто приобрел так называемое многознание и многонаучность и увлекается каждою из наук, а беден этим знанием; тот, по всей справедливости, не подвергается ли сильной буре и, проводя время на море без кормчего, надолго ли, думаю, сохранит жизнь? Так-то и здесь, по моему мнению, сбывается изречение поэта, который, укоряя кого-то, говорит:
Много узнал он вещей, но узнал все это худо.
Поэта – цитата из сатирической поэмы «Маргит», приписывавшейся Гомеру.
Почему философ счастлив, даже если он беден
(Ксенофонт. «Воспоминания о Сократе»)
Как мне кажется, Антифонт, ты представляешь себе мою жизнь настолько печальной, что предпочел бы, я уверен, скорее умереть, чем жить, как я. Так давай посмотрим, что тяжелого нашел ты в моей жизни! Не то ли, что я, не беря денег, не обязан говорить, с кем не хочу, тогда как берущим деньги поневоле приходится исполнять работу, за которую они получили плату? Или ты хулишь мой образ жизни, думая, что я употребляю пищу менее здоровую, чем ты, и дающую меньше силы? Или думаешь, что еду, которой питаюсь я, труднее достать, чем твою, потому что она более редка и дорога? Или думаешь, что кушанья, которые ты готовишь, тебе кажутся вкуснее, чем мои мне? Разве ты не знаешь, что у кого еда слаще, тому нет надобности в приправах, и у кого питье слаще, тому нет нужды в напитке, которого нет у него? Что касается гиматиев, как тебе известно, меняющие их меняют по случаю холода и жара, обувь надевают, чтобы не было препятствий при ходьбе от предметов, причиняющих боль ногам: так видал ли ты когда, чтобы я из-за холода сидел дома больше, чем кто другой, или по случаю жара ссорился с кем-нибудь из-за тени, или от боли в ногах не шел, куда хочу?
Гиматий – плащ, надевавшийся поверх хитона, часто дорогой, соответствует нашему «модному пальто» и «мундиру» одновременно. Особенностью гиматия было то, что как надеть его, так и расправить складки, чтобы плащ «смотрелся», можно было только с помощью специально обученного раба – а это значит, что хождение в гиматии означало принадлежность к высокопоставленным лицам. Оратор был обязан выступать в гиматии, примерно как сейчас необходим деловой костюм для бизнес-выступления, и весьма трудно было, жестикулируя руками, не разрушить изначально уложенные складки.
Разве ты не знаешь, что люди, по натуре очень слабого сложения, благодаря упражнениям становятся крепче силачей, упражнениями пренебрегающих, в той области, к которой они подготовляют себя, и легче их переносят? Про меня, как видно, ты не думаешь, что я, всегда приучавший тело упражнениями ко всяким случайностям, переношу все легче тебя, не занимавшегося упражнениями? Если я – не раб чрева, сна, сладострастия, то существует ли для этого, по-твоему, какая-нибудь другая, более важная причина, чем та, что у меня есть другие, более отрадные удовольствия, которые доставляют радость не только в момент пользования ими, но и тем, что подают надежду на постоянную пользу от них в будущем? Но, конечно, тебе известно, что люди, не видящие никакой удачи в своих делах, не радуются; а которые считают, что у них все идет хорошо, – сельское хозяйство, мореплавание или другое какое занятие, – те радуются, видя в этом для себя счастье. Так вот, от всего этого, как ты думаешь, получается ли столько удовольствия, сколько от сознания того, что и сам совершенствуешься в нравственном отношении и друзей делаешь лучше? Я вот всегда держусь этого мнения. А когда нужна помощь друзьям или отечеству, у кого больше времени заботиться об этом, – у того ли, кто ведет такой образ жизни, как я, или такой, который тебе кажется счастьем? Кому легче быть в походе, – кто не может жить без роскошного стола, или кто довольствуется тем, что есть? Кого скорее можно вынудить к сдаче при осаде, – того, кому необходимо все труднодоступное, или довольствующегося тем, что легче всего можно встретить? Похоже, Антифонт, что ты видишь счастье в роскошной, дорого стоящей жизни; а по моему мнению, не иметь никаких потребностей есть свойство божества, а иметь потребности минимальные – значит быть очень близким к божеству; но божество совершенно, а быть очень близким к божеству – значит быть очень близким к совершенству.
Не всякое богатство на пользу
(Платон (?). «Эриксий»)[42]
Между тем как мы разговаривали таким образом, сиракузским послам случилось проходить мимо. Посему Эрасистрат, указав на одного из них, сказал:
– Вот это, Сократ, – самый большой богач между всеми сицилиянами и итальянцами. Да и как не быть богатым? – примолвил он. – Земли у него такое множество, и она так плодоносна, что всякий у него может обрабатывать ее в каком хочет количестве. Подобного этому обилия у прочих эллинов и найти невозможно. Кроме того, есть у него и все другое, что составляет богатство, – рабы, кони, золото и серебро.
Видя, что он готов пуститься в болтовню об имениях этого человека, я спросил его:
– А что, Эрасистрат, каким слывет этот человек в Сицилии?
– Слывет он таким, каков и есть, – отвечал Эрасистрат, – это между всеми сицилиянами и итальянцами человек еще более злой, чем богатый; так что спроси кого хочешь из сицилиян, кого почитает он самым злым и самым богатым, – всякий укажет не на другого, а на него.
Находя, что он говорит не о пустяках, но о вещах, почитаемых самыми важными, то есть о добродетели и богатстве, я спросил его:
– Того ли человека назовет он более богатым, у которого есть два таланта серебра, или того, кто владеет стоящим двух талантов полем?
– Я думаю, того, кто владеет полем, – отвечал он.
– Не то же ли самое, – спросил я, – если у кого есть одежды, или ковры, или иные еще более ценные вещи, каких нет у путешественника, – ведь тот будет и богаче?
Подтвердил и это.
– А кто позволил бы тебе выбирать из этого любое, – пожелал ли бы ты?
– Я почел бы это подарком драгоценнейшим, – отвечал он.
– И, конечно, в той мысли, что будешь богаче?
– Так.
– Но вот теперь самым богатым кажется нам тот, кто приобрел вещи самые драгоценные.
– Да, – сказал он.
– Поэтому здоровые должны быть богаче больных, – заключил я, – если здоровье есть стяжание более важное, чем деньги больного. Ведь, конечно, не найдешь никого, кто не почел бы за лучшее быть здоровым, получая малое количество денег, чем болеть, владея сокровищами великого царя, – и это, очевидно, в той мысли, что здоровье гораздо выше денег; потому что иначе оно не предизбиралось бы, если бы не было предпочитаемо деньгам.
– Конечно, нет.
– Но нет ли чего-нибудь, что представлялось бы еще более драгоценным, нежели здоровье, – чего-нибудь такого, что приобретши, человек почитал бы себя богатейшим?
– Есть.
– Так вот, если бы кто теперь подошел к нам и спросил: «Сократ, Эриксий и Эрасистрат! можете ли вы сказать мне, какое у человека самое драгоценное стяжание? Не то ли это, которое приобретши, человек мог бы превосходно судить о том, как лучше вести дела и свои, и друзей своих?» Что сказали бы мы на это?
– Мне-то кажется, Сократ, что для человека всего драгоценнее счастье.
– И не худо-таки, – примолвил я. – Но не тех ли людей признаем мы самыми счастливыми, которые особенно благополучны?
– Мне кажется, этих.
– А не те ли люди отлично благополучны, которые менее всего погрешают как в отношении к себе самим, так и в отношении к другим людям, и совершают весьма много хорошего?
– Конечно.
– А не те ли правильно действуют и наименее погрешают, которые знают зло и добро, что должно делать и чего не должно?
Понравилось и это. <…>
– Что же, если у человека есть и пища, и питье, и одежда, и прочее, что нужно будет ему употребить для своего тела, – потребует ли он еще золота, серебра или чего иного, чем снискивается то, что у него есть?
– Мне кажется, не потребует.
– А не может ли нам представиться, что человек собственно для удовлетворения своего тела не имеет нужды ни в чем таком?
– Может.
– Но если это для такого дела бесполезно, то это же должно ли опять казаться и полезным? – ведь было положено, что для одного и того же дела нельзя быть вещи иногда полезною, иногда бесполезною.
– Да, таково именно было одно и то же – мое и твое положение, – сказал он, – ибо если то самое может когда-нибудь быть для этого полезным, то уже никогда не выйдет опять бесполезным; теперь же то самое служит к совершению дел иногда худых, иногда хороших.
– А я спросил бы: возможно ли, чтобы дело дурное было полезно для совершения чего-нибудь доброго?
– Мне представляется это невозможным.
– Добрыми же делами не те ли называем мы, которые человек совершает посредством добродетели?
– Полагаю.
– Так возможно ли, чтобы человек научился этому, когда он учится при посредстве слова, если вовсе лишается слуха, либо другого чего-нибудь?
– Нет, клянусь Зевсом; мне не кажется.
– В числе вещей, полезных для добродетели, не представляется ли нам и слух, – если добродетель изучима посредством слуха, которым мы пользуемся при учении?
– Видимо.
– Поэтому если медицина может вылечить больного, то не может ли иногда и медицина представляться нам полезною для добродетели, как скоро врачебными средствами восстановляется слух?
– Да и ничто не препятствует.
– Так не можем ли мы опять, вместо денег, приобрести медицину, – когда деньги кажутся нам вещами, полезными для добродетели?
– Очень можем и это, – сказал он.
– Да и не то ли уже, подобным образом, чрез что мы достаем деньги?
– Без сомнения, всё.
– Но не кажется ли тебе, что серебро человек может доставать коварными и бесчестными делами, а за серебро слушать медицину, чего прежде не мог, и, приобретши познания, злоупотреблять ими в отношении добродетели, или чего другого?
– По моему мнению, конечно, может.
– Стало быть, коварное-то дело не полезно для добродетели?
– Не полезно.
– Следовательно, нет необходимости, чтобы то, чем снискиваем мы полезное для каждого дела, само было полезно для того же; ибо иначе показалось бы, что для дел добрых полезны и дела коварные.
Здесь поставлен важный вопрос, может ли порочное действие привести к добрым результатам. В истории философии этот вопрос часто решался положительно, достаточно указать на «невидимую руку рынка» Адама Смита и «хитрость разума» Гегеля. Но для Сократа важно, что на одной добродетели утверждается другая добродетель, поэтому лучше обратиться к добродетели, чем ждать, пока порок приведет к добродетели через множество опосредований.
Почему Сократ подчинился смертному приговору
(Платон. «Критон»)
Значит, ты нарушаешь заключенные с нами условия, сказали бы они (значит), и забываешь о своем согласии, которое дал и не по необходимости, и не по действию обмана, и не потому, что имел мало времени для размышления. В продолжение семидесяти лет тебе можно было бы удалиться, если бы мы не нравились или если бы твое согласие казалось несправедливым. Так нет, ты не предпочел ни Лакедемона, ни Крита, которые всякий раз признавал благоустроенными, и никакого иного эллинского или варварского города, ты реже оставлял свое отечество, чем хромые, слепые и другие калеки.
Сказали бы они – одна из предсмертных речей Сократа создана в жанре просопопеи (олицетворения, речи от лица неодушевленного предмета или отвлеченного понятия). Здесь Сократ разговаривает с собой от лица афинских законов.
Благоустройство (греч. «евномия») – означает строгое соблюдение законов и такое истолкование законов и правил, которое не причиняет никому из граждан вреда, никто не остается обиженным. Евномии противопоставляется аномия, неустройство, отказ граждан соблюдать законы или правильно применять их, из-за чего жизнь становится непредсказуемой и опасной.
Очевидно, что тебе более, нежели прочим афинянам, нравились – наш город и мы, законы; ибо кому понравился бы город без законов? И вот теперь, однако ж, ты не устойчив в своих обещаниях.
– Нет, Сократ, нас-то ты послушаешься и не уйдешь из города, чтобы сделаться предметом смеха. Рассмотри-ка хорошенько: совершив свое преступление и уклонившись от своего долга, какое благо доставишь ты себе или друзьям своим? Что друзья твои подвергнутся также необходимости бежать и лишиться отечества или потерять имущество, – это почти верно.
А сам ты? – положим, сперва придешь в который-нибудь из ближайших городов – в Фивы или Мегару, потому что оба они отличаются благоустройством: но туда явишься ты, Сократ, как враг их учреждений; и те, на которых возложено попечение об этих городах, будут смотреть на тебя с недоверчивостью, как на разрушителя законов. Значит, твой поступок только подтвердит мнение судей, что их приговор над тобою, должно быть, справедлив; ибо кто нарушает законы, тот без сомнения может показаться развратителем юношей и безумцем.
Учреждения (греч. «полития») – главное понятие политической теории, означающее существующее государственное устройство, причем не введенное насильственно давлением власти, но возникшее при распределении прав и обязанностей. Сократ от лица законов имеет в виду, что он везде увидит недостатки системы управления, что заставит заподозрить в нем бунтаря против существующих законов.
Положим опять, что ты постараешься избегать городов благоустроенных и людей порядочных: но делая это, стоит ли тебе жить на свете? Приближаясь к ним, разве тебе не стыдно будет собственных своих слов? – и каких слов, Сократ! – тех, которые ты говорил здесь, что добродетель и справедливость, политические учреждения и законы – для людей весьма важны. Неужели не думаешь, что тогда Сократ явится человеком презренным? И ведомо. Положим также, что, вырвавшись из этих мест, ты придешь в Фессалию, к Критоновым знакомым: там-то уже величайшее неустройство и своеволие; там, может быть, не без удовольствия будут слушать, как забавно бежал ты из темницы, завернувшись в какой-нибудь плащ, или одевшись в шубу, либо во что другое, по обычаю беглецов, и таким образом изменивши свою наружность.
Но и там ужели никто не скажет, что ты, в старых летах доживая, по всей вероятности, небольшой остаток своего времени, дерзнул такою скользкою дорогою усиленно искать жизни и преступить великие законы? Может быть, – если никого не оскорбишь: а не то – услышишь, Сократ, много и такого, что недостойно тебя. Ты будешь жить, приноровляясь ко всем людям и служа им.
Да и что тебе делать в Фессалии, если не пировать, приехав туда, будто на дружеский ужин? А те речи о справедливости и других добродетелях – куда денутся у нас?
Но представим, что ты хочешь жить для детей – с целью воспитать и образовать их. Так что ж? лучше ли воспитаются и образуются они, перешедши в Фессалию и сделавшись иностранцами, чтобы и этим быть обязанными тебе? или воспитание и образование их при тебе пойдет нехорошо, но будет успешнее без твоего участия, когда, то есть, позаботятся о них друзья твои? Но если твои друзья примут их на свое попечение, по отшествии твоем в Фессалию; то неужели не попекутся о них по отшествии твоем в преисподнюю? И ведомо, что попекутся, лишь бы, называясь твоими друзьями, искренно хотели услужить тебе.
Так, Сократ; повинуясь нам – твоим воспитателям, не ставь выше справедливости ни детей, ни жизни и ни чего другого, чтобы, сошедши в преисподнюю, мочь в свое оправдание сказать все это властям ее. Твой поступок, видишь, и здесь не обещает и тебе и твоим ничего хорошего, справедливого и святого; да и по пришествии туда не обрадует тебя ничем лучшим. Если ты теперь отойдешь, то отойдешь обиженным – не от нас, законов, а от людей: напротив, если убежишь и так постыдно воздашь обидою за обиду, злом за зло, нарушив свои обещания и договор с нами и сделав зло тем, которые менее всего виноваты, то есть себе, друзьям, отечеству и нам; то во время твоей жизни будем гневаться на тебя мы, а после неблагосклонно примут тебя и наши братья – законы преисподней, зная, что ты, сколько от тебя зависело, умышлял на нашу погибель. Не верь же Критону более, чем нам, и не делай того, что он говорит.
Обиженным – то есть как будто претерпевшим несправедливость. Одна из любимых тем Сократа – что гораздо лучше претерпеть несправедливость, чем причинить ее, потому что, претерпев несправедливость, ты можешь сохранить свой выбор добра и благородства, а причинив – уже не можешь. Сократ от лица законов рассматривает коллизию, когда незаконный поступок, даже вроде бы не наносящий никому вреда, включает в себя приписывание другим несправедливости, а значит, взаимных и непримиримых обиды.
Законы преисподней – так как в Аиде был определенный начальный божественный порядок, то там действовали и законы, не только как назначение наказаний, но и как поддержание доли, достоинства и возможностей каждого усопшего.
Вот слова, любезнейший друг Критон, которые я, кажется, слышу, как корибанты слышат флейту! Звуки этих слов так поражают меня, что я не могу внимать ничему другому. Знай же, что ты напрасно бы говорил, если бы стал утверждать что-нибудь против настоящего моего мнения. Впрочем, если можешь сказать более, говори.
Флейту – корибанты, фригийские наследственные жрецы Кибелы, при звуках флейты теряли волю и начинали экстатическую пляску.
Что такое закон
(Платон. «Минос»)
Что такое у нас закон? <…> Разве закон отличается чем от закона, уж по тому самому, что он закон? Смотри, о чем я спрашиваю тебя. Я спрашиваю так же, как если бы спросил: что такое золото? И если б ты точно так же возразил: о каком золоте спрашиваю, – думаю, твое возражение было бы неправильно; потому что ни золото от золота, ни камень от камня – поскольку камень – камень, золото – золото – ничем не отличаются. Так-то, вероятно, и закон не отличается от закона, но все они – то же самое; потому что каждый из них – равно закон, ни тот не более, ни другой не менее. Так вот это я и спрашиваю: «Что такое всякий закон?» – Скажи же, если имеешь что сказать. <…>
Закон – позиция Сократа отличается от привычного нам суверенного законодательства, в котором даже страны географически и культурно близкие могут иметь совсем разные законы. Для Сократа закон – это правило, по которому может осуществляться благо, наподобие того, как наши «законы природы» позволяют природе существовать и развиваться. Само греческое слово «закон» буквально означает «распределение», «удел», «надел», и отсюда метафорически «справедливость», правильное распределение прав и обязанностей.
Так что же будет закон? Рассмотрим это так. Пусть бы кто-нибудь о сказанном сейчас спросил нас: если вы говорите, что зрением видите зримое, то каким действительно зрением видите? Мы отвечали бы ему, что тем чувством, которое посредством глаз открывает нам цветá. А он опять спросил бы: что же? когда слухом слышите вы слышимое, то каким действительно слухом? Мы отвечали бы ему, что тем чувством, которое посредством ушей открывает нам звуки. Таким же образом он спросит нас: если законом постановляется узаконяемое, то каким действительно законом? Чувством ли это каким, или открытием, – подобно тому, как изучаемое изучается открывающим его знанием; или каким изобретением, – подобно тому, как изобретается изобретаемое, например, как медициною обретается полезное для здоровья и вредное, а искусством провещания – то, что, по словам провещателей, замышляют боги. Ведь искусство у нас есть как бы изобретение дел. Не правда ли? <…>
Закон здесь сопоставляется с чувствами: как чувства позволяют нам открывать мир как некий закономерный порядок, так и закон позволяет нам чувствовать, каким образом должны быть правильно устроены дела. При этом речь идет по-прежнему о государственных законах, а не законах природы, просто потому что с точки зрения античной философии зрение, слух и другие органы чувств не просто пассивно воспринимают внешние воздействия, но улавливают некоторый порядок, стоящий за этими воздействиями; и тем самым упорядочение впечатлений неотделимо от признания порядка вещей и явлений. Современного понятия «объективности» античная философия не знала, «объектом» называлось препятствие для восприятия, буквально «лежащее на пути», но не сами воспринимаемые вещи, восприятие которых не было отделено от практического или мысленного учреждения в них порядка.
Открытие – буквально «выявление», «объявление», то, что мы бы назвали самоотчетом: мы видим и мы понимаем, что мы видим. В античной философии понятия, связанные с сознанием и самоочевидностью, еще тесно связаны с практиками публичной речи, такими как провозглашение с трибуны некоей нормы, тогда как в философии нового времени сознание или понимание мира уже полностью принадлежит специфическим процессам внутренней жизни.
Закон хочет быть обретением сущего. Если же люди, как нам кажется, не одними и теми же пользуются законами, – значит, не всегда могут они обретать то, чего хочет закон, – обретать сущее.
Сущее – важный термин классической философии, который означает как «любое существующее», любую вещь, о которой мы можем утверждать, что она существует, так и оформленное бытие, бытие, про которое мы знаем, что оно существует по каким-то законам, например, что что-то одушевленное, а что-то – нет. Сущее противопоставляется сущности как осмысленному бытию, которое может быть не оформленным, например, способность рождаться – это бытие, но не сущее, и существованию как обособлению вещи, которая начинает существовать на собственных основаниях.
Геракл на распутье между Добродетелью и Порочностью
(Ксенофонт. «Воспоминания о Сократе»)
Ученый Продик в своем сочинении о Геракле, которое он читает перед многочисленной публикой, высказывает такое же мнение о добродетели; он выражается так, насколько я припоминаю.
Продик Кеосский, речь которого пересказывает Сократ, был известен своими декламациями, но, вероятно, Сократ во многом дополнил начальную речь Продика. По типу речь относится к экфрасисам – описаниям живой ситуации на воображаемой картине, – что почувствовали европейские художники, многократно воспроизводившие этот сюжет (иногда даже героем мог быть не Геракл, а условный рыцарь, как во «Сне рыцаря» Рафаэля, или условный аристократ, как в варианте Веронезе «Геракл на распутье», но сюжет оставался тем же). Экфрасис произошел из объяснений храмовых картин, повествовавших о чудесном спасении, так и здесь говорится о спасении Геракла для новой жизни, о его втором рождении.
Геракл, говорит он, в пору перехода из детского возраста в юношеский, когда молодые люди уже становятся самостоятельными и видно бывает, по какому пути пойдут они в жизни – по пути ли добродетели или порока, – Геракл ушел в пустынное место и сидел в раздумье, по которому пути ему идти.
Пустынное место – любое незаселенное место, один из «топосов» (общих мест) экфрасиса: пустынный пейзаж внушает чувство тревожности и неопределенности, заставляя дальше внимательно следить за событиями.
Ему представилось, что к нему подходят две женщины высокого роста – одна миловидная, с чертами врожденного благородства; украшением ей была чистота тела, стыдливость в очах, скромность наружности, белая одежда; другая была упитанная, тучная и мягкотелая; раскрашенное лицо ее казалось на вид белее и румянее, чем оно было в действительности; фигура казалась прямее, чем была от природы; глаза широко раскрыты; одежда такая, чтобы не скрыть красоты молодости; она часто оглядывала себя, наблюдала также, не смотрит ли кто другой на нее, часто обертывалась даже на свою собственную тень.
Когда они были уже близко от Геракла, то первая продолжала идти прежним шагом, а вторая, желая опередить ее, подбежала к Гераклу и сказала:
– Я вижу, Геракл, ты в раздумье, по какому пути тебе идти в жизни. Так если ты сделаешь своим другом меня, то я поведу тебя по пути самому приятному и легкому; радости жизни ты вкусишь все, а тягостей не испытаешь во весь век свой. Во-первых, ты не будешь заботиться ни о войнах, ни о делах, а всю жизнь будешь думать только о том, какое бы кушанье или напиток тебе найти по вкусу, чем бы усладить взор или слух, чем порадовать обоняние или осязание, с какими мальчиками побольше испытать удовольствия, как помягче спать, как поменьше трудиться, чтобы все это получить. А если когда явится опасение, что не хватит средств на это, не бойся, я не поведу тебя добывать эти средства путем труда и страданий, телесных и душевных: нет, что другие зарабатывают, этим будешь пользоваться ты, не останавливаясь ни перед чем, откуда можно чем-нибудь поживиться: своим друзьям я предоставляю свободу извлекать пользу изо всего.
Выслушав это, Геракл спросил:
– А как тебе имя, женщина?
– Друзья мои, – отвечала она, – зовут меня Счастьем, а ненавистники называют Порочностью.
В это время подошла другая женщина и сказала:
– И я пришла к тебе, Геракл: я знаю твоих родителей и твои природные свойства изучила во время воспитания твоего. Поэтому я надеюсь, что если бы ты пошел путем, ведущим ко мне, то из тебя вышел бы превосходный работник на поприще благородных, высоких подвигов, и я стала бы пользоваться еще большим почетом и славой за добрые деяния. Не буду обманывать тебя вступлениями насчет удовольствий, а расскажу по правде, как боги устроили все в мире. Из того, что есть на свете полезного и славного, боги ничего не дают людям без труда и заботы: хочешь, чтобы боги были к тебе милостивы, надо чтить богов; хочешь быть любимым друзьями, надо делать добро друзьям; желаешь пользоваться почетом в каком-нибудь городе, надо приносить пользу городу; хочешь возбуждать восторг всей Эллады своими достоинствами, надо стараться делать добро Элладе; хочешь, чтобы земля приносила тебе плоды в изобилии, надо ухаживать за землей; думаешь богатеть от скотоводства, надо заботиться о скоте; стремишься возвыситься через войну и хочешь иметь возможность освобождать друзей и покорять врагов, надо учиться у знатоков военному искусству и в нем упражняться; хочешь обладать и телесной силой, надо приучать тело повиноваться рассудку и развивать его упражнениями, с трудами и потом.
Тут Порочность, перебив ее, как говорит Продик, сказала:
– Понимаешь ты, Геракл, о каком трудном и длинном пути к радостям жизни рассказывает тебе эта женщина? А я поведу тебя легким и коротким путем к счастью.
Тогда Добродетель сказала:
– Жалкая тварь! А у тебя что есть хорошего? Какое удовольствие знаешь ты, когда ты не хочешь ничего делать для этого? Ты даже не ждешь, чтобы появилось стремление к удовольствию, а еще до появления его ты уже насыщаешься всем: ешь, не успев проголодаться, пьешь, не успев почувствовать жажду; чтобы еда казалась вкусной, придумываешь разные поварские штуки; чтобы питье казалось вкусным, делаешь себе дорогие вина и летом бегаешь во все концы и разыскиваешь снега; чтобы сон был сладким, делаешь не только постели мягкие, но и подставки под кровати, потому что тебе хочется спать не от труда, а от нечего делать. Любовную страсть ты возбуждаешь насильственно, раньше появления потребности в ней, придумывая для этого всякие средства и употребляя мужчин как женщин; так ты воспитываешь своих друзей: ночью их бесчестишь, а днем, в самые лучшие часы, укладываешь их спать. Хотя ты и бессмертна, но из сонма богов ты выброшена, а у людей, у хороших, ты в презрении. Самых приятных звуков – похвалы себе – ты не слышишь; самого приятного зрелища не видишь, потому что никогда не видала ни одного своего славного деяния. А кто поверит каким-нибудь словам твоим? Кто поможет тебе в какой-нибудь нужде? Кто в здравом уме решится быть в свите твоих почитателей? В молодые годы они немощны телом, в пожилые слабоумны душой; всю молодость они живут без труда, на чужой счет упитанные, а чрез старость проходят трудно: изможденные, они стыдятся своих прежних дел и тяготятся настоящими, ведь чрез радости жизни они промчались в молодости, а тягости отложили на старость.
Жалкая тварь – в оригинале просто «жалкая», «ничтожная», «злосчастная», слово означало тех, от кого отвернулись боги, и потому ведущих бедственную жизнь.
Разыскиваешь снега – вершины Парнаса, Олимпа, Геликона, Киферона часто оставались в снегу даже летом, оттуда богачи заказывали снег в специальных ящиках для охлаждения вина.
Подставки под кровати – нечто вроде рессор, делавших лежание более мягким, а сон – более сладким.
А я живу с богами, живу с людьми, с хорошими; ни одно благое дело, ни божеское, ни человеческое, не делается без меня; я больше всех пользуюсь почетом и у богов и у людей, у кого следует, потому что я – любимая сотрудница художников, верный страж дома хозяевам, благожелательная помощница слугам, хорошая пособница в трудах мира, надежная союзница в делах войны, самый лучший товарищ в дружбе.
Любимая сотрудница и т. д. – такая последовательность, своего рода гирлянда похвальных (или бранных, если надо ругать) характеристик, рассмотрений предмета с разных сторон, при том, что каждый член последовательности представляет завершенный образ, пронизанная еще внутренними рифмами (помощница – пособница – союзница) была изобретена Горгием, и благодаря Горгию стала достоянием всей риторической прозы. Мы находим сходные перечисления развернутых характеристик с плотными рифмами в античных любовных повестях, средневековых византийских акафистах и даже в новейшей литературе, например:
«Чем больше мы углубляемся в изыскание Причин, тем больше нам их открывается, и всякая отдельно взятая причина или Целый ряд причин представляются нам одинаково справедливыми сами по себе, и одинаково ложными по своей ничтожности в сравнении с громадностью события, и одинаково ложными по недействительности своей (без участия всех других совпавших причин) произвести совершившееся событие» (Толстой Л.Н. «Война и мир»).
«Действительно, Варвара Петровна наверно и весьма часто его ненавидела; но он одного только в ней не приметил до самого конца, того, что стал наконец для нее ее сыном, ее созданием, даже, можно сказать, ее изобретением, стал плотью от плоти ее, и что она держит и содержит его вовсе не из одной только “зависти к его талантам”» (Достоевский Ф.М. «Бесы»).
Вообще, невозможно представить художественную прозу без обязательных перечислений и отнесений разных образов и сравнений к одному и тому же предмету.
Друзья мои приятно и без хлопот вкушают пищу и питье, потому что они ждут, чтобы у них появилась потребность в этом. Сон у них слаще, чем у праздных; им не бывает тяжело оставлять его, и из-за него они не пренебрегают своими обязанностями. Молодые радуются похвалам старших, престарелые гордятся уважением молодых; они любят вспоминать свои старинные дела, рады хорошо исполнять настоящие, потому что благодаря мне любезны богам, дороги друзьям, чтимы отечеством. А когда придет назначенный роком конец, не забытые и бесславные лежат они, а воспоминаемые вечно цветут в песнях. Если ты совершишь такие труды, чадо добрых родителей, Геракл, то можно тебе иметь это блаженное счастье!
Таков приблизительно был рассказ Продика о воспитании Геракла Добродетелью; но он разукрасил эти мысли еще более пышными словами, чем я теперь. Во всяком случае, Аристипп, тебе следует принять это во внимание и стараться сколько-нибудь заботиться о том, что пригодится в жизни на будущее время.
Примечания
1
Шелер М. Формы знания и образование // Человек. 1992. № 5. С. 65.
(обратно)
2
Попов П.С. Изречения Конфуция, учеников его и других лиц. СПб, 1910 (перевод П.С. Попова сверен с оригиналом и заново отредактирован В.В. Малявиным).
(обратно)
3
Перевод П. Попова в новой ред. В. Малявина. Комментарии, кроме особо оговоренных случаев, Е. Ямбурга.
(обратно)
4
Комментарий В. Малявина.
(обратно)
5
Комментарий В. Малявина.
(обратно)
6
Комментарий В. Малявина.
(обратно)
7
Комментарий В. Малявина.
(обратно)
8
Комментарий В. Малявина.
(обратно)
9
Комментарий В. Малявина.
(обратно)
10
Комментарий В. Малявина.
(обратно)
11
Комментарий В. Малявина.
(обратно)
12
Комментарий В. Малявина.
(обратно)
13
Комментарий В. Малявина.
(обратно)
14
Перевод В. Малявина. Комментарии Е. Ямбурга.
(обратно)
15
Перевод и комментарии И. Канаева.
(обратно)
16
«Книга песен», I.V.1.
(обратно)
17
«Книга песен», I.I.6.
(обратно)
18
«Книга песен», II.II.7.
(обратно)
19
Перевод и комментарии И. Канаева.
(обратно)
20
«Книга песен», III.I.5.
(обратно)
21
«Книга песен», I.XV.5.
(обратно)
22
«Книга песен», II.I.4.
(обратно)
23
«Книга песен», III.III.2.
(обратно)
24
«Книга песен», III.II.5.
(обратно)
25
«Книга песен», IV.I.2.
(обратно)
26
Там же.
(обратно)
27
«Книга песен», III.III.6.
(обратно)
28
«Книга песен», IV.II.3.
(обратно)
29
«Книга песен», I.V.3.
(обратно)
30
Там же. II.IV.8.
(обратно)
31
Там же. III.III.2.
(обратно)
32
Там же. IV.III.2.
(обратно)
33
Там же. IV.I.4.
(обратно)
34
«Книга песен», III.I.7.
(обратно)
35
Там же. III.III.6.
(обратно)
36
Там же. III.I.1
(обратно)
37
Перевод В. Малявина. Комментарий Е. Ямбурга.
(обратно)
38
Перевод М. Соловьева. Здесь и далее – комментарии А. Маркова.
(обратно)
39
Перевод С. Соболевского.
(обратно)
40
Фрагмент комедии Аристофана приведен в переводе Адриана Пиотровского.
(обратно)
41
Перевод В. Карпова (тексты Платона) и С. Соболевского (текст Ксенофонта).
(обратно)
42
Большинство исследователей оспаривают принадлежность Платону этого диалога, указывая на несколько неуклюжий стиль. Скорее всего, он написан кем-то из учеников Сократа.
(обратно)